[59]
   „Славе Божьей“, „gloria Dei“, служит гибель большей части невинно, от начала мира, осуждаемого человечества; это самая чудовищная из всех человеческих мыслей», — верно замечают и другие исследователи. [60]
   «Бред сумасшедшего не порождал ничего более ужасного». «Если в это поверить, то можно с ума сойти от отчаяния». [61]
   Кажется, сам Кальвин это иногда чувствует: «Я признаю, что этот приговор ужасен, Decretum guidem horribile fateor». [62]
   Может быть, логика его не так совершенна, как это кажется ему самому и другим; но даже совершенная логика не спасла бы его от этих чудовищных выводов, потому что отвлеченнейшие мысли его страстны, а логика на службе у страсти так же опасна, как нож в руке сумасшедшего.
10
   «Предопределение есть лабиринт, из которого ум человеческий не может найти выхода», — говорит Кальвин теми же почти словами, как св. Августин: «Я искал мучительно, откуда зло, и не было исхода». [63]Кружатся, кружатся оба, путаются в противоречиях, как в лабиринтных извилинах. Противоречие свободы и принуждения — не только в человеке, но и в Боге. «Люди грешат необходимо, потому что по своей природе они грешны». «Зло человек делает по своей воле, потому что воля всегда (необходимо) склоняется к злу». «Вольно грешит человек». «Бог не хочет от нас послушания рабского, но хочет свободной воли». «Человек не может не только делать, но и желать добра». [64]
   Если человек создан Богом, так что не может не делать того, что делает, и если нельзя обвинять человека за то, что для него неизбежно, то Бог — виновник зла. Воля человека должна быть свободной в выборе добра и зла, чтобы не был Бог виновником зла; воля человека не может быть свободной, потому что волей его ограничивалась бы воля Божья, и Бог не был бы всемогущ. В этих противоречиях мыслей Кальвин путается, бьется, как муха в паутине. Человек — муха; кто же паук, Бог или диавол? «Мы этого не знаем»; мы не должны заглядывать в «сокровенную бездну судов Божьих». [65]
   Кажется иногда, что Кальвин радуется «ужасу» Предопределения; содрогается, заглядывая в эту бездну, и тянется к ней. «Блеск славы Божьей не только ослепляет человека, но и сжигает его, испепеляет». [66]Кажется иногда, что Кальвин хочет быть испепеленным.
   «Два или Один? Бог или диавол, или Бог Диавол?» Этот Лютеров ужасающий вопрос не приходит в голову Кальвину. «Ох, куда мне деваться, куда мне деваться? Wo soll ich bin?» — этой Лютеровой смертной тоски Кальвин не знает. [67]В религиозном опыте зла Лютер был зорче Кальвина. «Бог хранит для нас великие искушения, в которых мы уже не знаем, не диавол ли Бог, и не Бог ли диавол». [68]Эту расставленную для него не Богом, конечно, а диаволом сеть искушения Лютер увидел издали и обошел, а Кальвин увидел только тогда, когда уже запутался в ней, как в тех лабиринтных извилинах, из которых «нет выхода». Выхода нет для ума, но для воли есть, потому что уму недоступны те последние глубины религиозного опыта, где только и может решиться вопрос: «Откуда Зло?» (Unde sit malum?), но [69]доступны воле. Это Лютер понял, а Кальвин, слишком веривший, как все «интеллигенты», «умственники», в безграничную силу ума, — этого понять не мог.
   «К Богу никто не может прийти, стараясь понять всемогущество Его и премудрость, а может только понимать милость Его и благодать, явленные Им во Христе». «Снизу должно всегда начинать, думая о Боге, — с Иисуса Христа в Его воплощении и страдании; только в Его воплощении и страдании; только в них мы находим Отца. Кто же начинает сверху (с Бога Отца), тот ломает себе шею». [70]Кальвин начал не «снизу», а «сверху» (то, что он называет «славой Божьей», не «милость и Благость» Отца в Сыне, а только «премудрость и всемогущество» Отца в самом Себе — и есть этот «верх»), — «сверху» начал Кальвин и «сломал себе шею».
   Хуже всего то, что он сам не понимает, что с ним происходит, и, думая, что нельзя подойти к Богу иначе, как «сломав себе шею», хочет сделать и с другими то же, что сделает с собой.
   «Славе Божьей» служит вечно гибель большей части невинного, от начала мира осужденного человечества — эта чудовищная мысль в созерцании, а в действии крайнее насилие Женевской теократии, в которой делается метафизически противоестественная, течение времени обращающая вспять попытка вернуться от Нового Завета к Ветхому, от свободы к Закону, и есть это «ломание шеи».
11
   В главном религиозном опыте своем, «Предопределении», Кальвин будет один против всех; в этом враги и друзья восстанут на него одинаково.
   Бывший ученик его, беглый кармелитский монах, Иероним Бользек (Bolsec), перешедший в протестантство, выразит лучше всех это общее возмущение против Кальвина. «Бог его хуже Сатаны!» — воскликнул однажды Бользек с церковной кафедры, и, хотя был за это посажен в тюрьму и едва не сожжен, все предчувствовали, что этот крик человеческой совести никогда не будет заглушен так же, как эти слова другого Кальвинова ученика, великого гуманиста, Себастиана Кастеллио, тоже едва на костре не сожженного: «Волк, если бы знал, что такое „великая погибель“, не пожелал бы на нее родить волчонка; но лютее лютого волка Бог Кальвина». [71]И наконец, третий бывший ученик его, основатель Методистской Церкви в Шотландии, Весли (Wesley), объясняет, почему Бог Кальвина хуже Сатаны: потому что тот, страдая, хочет, чтобы все страдали, как он, а Бог Кальвина, блаженствуя, обрекает невинных на вечные муки. «Если бы мы этому поверили, то могли бы сказать диаволу: „Что ты суетишься, глупый? Дело твое делает Бог лучше тебя: ты только соблазняешь нас, и мы можем тебе противиться, а Бог принуждает нас делать зло, и мы Ему противиться не можем, потому что Он всемогущ“». [72]
   «Бог Кальвина хуже Сатаны» — с этим согласиться и осудить за это Кальвина слишком легко. Но прежде чем судить его, надо вспомнить, что над тайной Предопределения не он первый задумался, и в ней, как в безысходном «лабиринте», запутался тоже не он первый, а до него — Лютер, Августин, Павел, а может быть, и тот, кто задал вопрос:
   Господи, неужели мало спасающихся?
   и услышал ответ:
   Подвизайтесь войти сквозь тесные врата, ибо, сказываю вам, многие поищут войти и не возмогут (Лука, 13:24).
   Ибо много званых, а мало избранных (Матфей, 22:14).
   Только мимоходом и как будто случайно вспоминает Кальвин, говоря об этих «избранных», одну из глубочайших и таинственнейших Евангельских притч — о «пшенице» и «плевелах»: «Есть такие семена, которые не Богом посеяны в мире и будут, по слову Господню (о „плевелах“), исторгнуты». [73]Если бы Кальвин глубже вдумался в эти сказанные им же самим и тотчас же забытые слова «не Богом посеяны», то, может быть, нашел бы путеводную нить в лабиринте.
   И, приступив к Нему, ученики Его, сказали: «Объясни нам притчу о плевелах…» Он же сказал им в ответ: «Сеющий доброе семя есть
   Сын Человеческий. Поле есть мир; доброе семя — это сыны Царствия
   (Божия), а плевелы — сыны лукавого. Враг, посеявший их, есть диавол»
   (Матфей, 13:36–39).
   То же говорит Господь и самим «осужденным», не верующим в Него иудеям:
   Ваш отец — диавол (Иоанн, 8:44).
   Что отличает «пшеницу» от «плевелов»? То же, что истинное бытие отличает от мнимого, Бога — от диавола. «Доброе семя» — настоящие люди — те, у кого есть высокое лицо — личность, образ и подобие Божие, а «плевелы» — те, у кого, вместо лица, только пустая личина и, вместо действительного бытия, мнимое, — люди несущие. Первые могут грешить, падать, погибать, но погибнуть не могут, потому что они есть, а вторые ни спастись, ни погибнуть не могут, потому что их нет.
   Как собирают плевелы и огнем сжигают, так будет и при кончине века сего — «вечности земной», «to? ??????» (Матфей, 13:40). «Плевелы», «сыны диавола», — мнимые, не-сущие люди — сгорят, как солома в огне; сгорание и будет для них «вечность мук»; а «пшеница» — «сущие» — «дети Божии» — спасутся все.
   «Да будет Бог всё во всех», «Theos panta en pasin», no слову an. Павла и по слову самого Господа:
   Все да будут едино: как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они все будут в Нас едино… Я в них [74](Иоанн, 17:21, 26).
   Это последние слова Сына Божия, сказанные людям на земле.
   Еще много имею сказать вам, но вы теперь не можете вместить. Когда же приидет Он, Дух… то откроет вам всю истину… и будущее возвестит вам (Иоанн, 16:12–13).
   К этому будущему откровению уже не только Отца и Сына, но и Духа ближе всех, после Павла, Ориген (II–III век). Он первый понял, что значит «Да будут все едино»; понял радостную тайну Предопределения — Восстановления всего, apokatastasis pant?n: «Благость Божия, через посредство Иисуса Христа, вернет всю тварь к началу и концу единому… Ибо все падшие (но сущие, созданные Богом, а не диаволом) могут возвыситься (не только здесь, на земле, но и в вечности) от крайних ступеней зла до высших — добра». [75]Это значит: спасутся все. Нет Предопределения — Избрания — «двойного», как учит Кальвин, — спасение или погибель, а есть только одно — спасение.
   «Избранных своих извлекает Бог из растленного множества, massa corrupta», — это верно понял Кальвин. [76]Если так, то вся жизнь человечества и то, что называем «Всемирной Историей», есть не что иное, как плавление золотоносного кварца или промывание золотого песка — отбор сущих людей — личностей — из не-сущего, безличного множества: добывание того чистого золота, из которого созиждется Град Божий — Царство Божие.
12
   Кем посеяны «плевелы» — созданы те, кто осуждены на вечную смерть? Два ответа у Кальвина: созданы Богом — созданы диаволом; «Есть такие семена в мире, которые не Богом посеяны». Эти два противоречивых ответа — две стены одного лабиринтного хода, который приводит Кальвина к Минотавру чудовищу — Богу Диаволу.
   «Зачем Бог создал тех, о которых знал наверное, что они погибнут?» На этот незаглушенный, потому что от самого Бога идущий, вопрос человеческой совести у Лютера Кальвин отвечает вместе с ал. Павлом: «А ты кто, человек, что споришь с Богом?» [77](Римлянам, 9:20).
   «Я — сын Отца моего, по свидетельству Сына Божия», — мог бы ответить Павлу и Кальвину всякий верующий; мог бы ответить и так же, как Иов Праведный:
   Я к Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с Богом.
   И если бы он так ответил, то был бы оправдан Богом вместе с Иовом:
   Горит гнев Мой на вас за то, что вы говорили обо Мне не так верно, как раб Мой Иов (Иов, 42:7).
   Ближе к Богу и вернее судит о нем вечно-мятежный и освобождающийся раб, Иов, чем друзья его вечно-покорные и чт? такое свобода не знающие рабы.
   Главный грех Кальвина в созерцании — догмат о Предопределении, так же как в действии, Теократии, — отказ от свободы.
   «Будущее меня страшит; я не смею думать о нем, — признается он.
   — Если только Господь не сойдет опять на землю, то варварство поглотит нас всех». [78]В этом страхе будущего у Кальвина — страх свободы. Тот же страх и у Лютера, но по другой причине: внешнего восстания человеческой личности — того, что люди наших дней называют «социальной революцией», — страшится Лютер, а Кальвин — внутреннего восстания человеческой личности — того, что люди наших дней называют «человеко-божеством». «Духом божеской, титанической гордости возвеличится человек и явится Человекобог» (Достоевский). Кальвин как будто уже предчувствует то, что у Гёте скажет Богу Прометей:
 
Здесь я сижу и людей образую,
Племя, подобное мне,
Да плачут они и страдают
И радуются так же,
И так же Тебя презирают,
Как я.
Hier sitz'ich, forme Menschen
Nach meinem Bilde,
Ein Geschlecht, das mir gleich sei:
Zu leiden, zu weinen
Und sich zu freuen
Und dein nicht zu achten,
Wie ich.
(Prometeus)
 
   «Богу единому слава! Solo Deo gloria!» — спешит сказать Кальвин, как будто уже предчувствует, что скоро будет сказано: «Слава Человеку единому!» «Должное получает Бог только тогда, когда человек уничтожен», — спешит и это сказать, как будто уже предчувствует, что скоро будет сказано: «Должное Человек получает только тогда, когда Бог уничтожен». [79]Та горячечная рубашка, которую хочет надеть Кальвин на титана Прометея, — все будущее, возмутившееся против Бога человечество, — и есть «ужас Предопределения». Но это, конечно, покушение с негодными средствами: Кальвинову горячечную рубашку разорвет, как паутину, бешеный титан.
   Ужас будущего гонит Кальвина к прошлому: он хочет обратить течение времени вспять — вернуться от Нового Закона к Ветхому, от будущей свободы — к бывшему закону.
   Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня… проповедывать пленным освобождение… отпустить измученных (рабов) на свободу
   (Лука, 4:18).
   Этого Кальвин как будто никогда не слышал, и для него Христос Освободитель как будто никогда не приходил. Сам того не сознавая и думая, что служит Христу, он хочет сделать так, чтобы Христос был, как бы не был; думая, что «славит Бога», хочет опрокинуть весь установленный Богом порядок вещей во времени, как бы вывихнуть его чудовищным вывихом, совершая в этой невозможной попытке не нравственное, а метафизическое преступление.
   «Люди ничего не могут делать, кроме зла», — учит Кальвин. [80]Но вот «незаписанное» в Евангелии слово Господа, Аграфон, — слово Сына в Духе:
   Люди, помогайте Богу, как Сын Марии сказал: «Кто Мне в Боге помощник?» И ученики сказали: «Мы». [81]
   Людям помогает Бог — это известное, прошлое, а будущее, неизвестное: Богу помогают люди, не как рабы — господину, а как свободные — Свободному.
   Кальвин не понял, что величайший из всех даров Божьих людям — свобода, и что в ней одной — истинная «слава Божия» — лучезарнейшее сияние лица Божьего в лице человеческом.
13
   «Действие его до наших дней продолжается», — говорит Гёте о Лютере; можно бы сказать то же и о Кальвине. [82]Если так, то мы можем ничего не знать о нем, но он все-таки входит в наш духовный состав, как соль — в состав человеческой крови. И если для того, чтобы судить человека, надо знать, что он сделал, а дело Кальвина не кончено, то он все еще судится, и каков будет приговор, неизвестно. Не был никто ненавидим больше, чем Кальвин, но и любим тоже; сила, притягивающая к нему людей, равна силе отталкивающей, и это не только при жизни, но и после смерти.
   «Маленький французишка», «низкой души человек», — думают о нем женевские Вольнодумцы, Либертинцы (Libertins), ненавидевшие его за то, что он будто бы отнял у них свободу и сделал их изгнанниками в их собственном отечестве. «Стольким величьем запечатлел его Бог», — скажет один из членов Женевского Верховного Совета в надгробной речи над Кальвином. [83]«Память этого великого человека будет почитаема, а пока не угаснет в людях любовь к свободе и к отечеству», — скажет Руссо. [84]Два приговора в делах человеческих, в политике, и в деле Божьем, в религии — тоже два.
   «Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем, — Божьим или бесовским», — недоумевает Лютер. [85]Кальвин не сомневается, что им владеет Дух Божий. Но если сам он это знает о себе, то другие этого не знают о нем.
   Зло и добро — последнее «да» и последнее «нет», сказанные, может быть, не только христианству, но и самому Христу, смешаны в Кальвине так, что, смотря по тому, кто и откуда судит его, — он осужден или оправдан. Самое глубокое существо его меняется на глазах у людей, подобно двуличневой ткани, отливающей двумя цветами — то голубым, как небо, то красным, как пламя ада.
   «Сердце мое сокрушенное приношу я Господу в жертву», — говорит он в одну из решающих минут жизни. [86]«Я во Христе жил и во Христе умираю», — скажет в смертный час, когда люди не лгут. [87]«Я прожил с ним шестнадцать лет и могу засвидетельствовать, что каждый христианин нашел бы в этом человеке совершенный образец христианской жизни», — вспоминает о нем первый ученик его и духовный наследник, Теодор Бэза. [88]
   Вот один из двух цветов двуличневой ткани — голубой, как небо, а вот и другой — красный, как пламя ада. «Кто посмеет сказать, что этот палач и убийца — служитель Церкви Христовой?» — воскликнет Сервет перед тем, как взойти на костер. [89]
   «Дух Антихриста живет не только на берегах Тибра, но и на берегах Лемана», — скажет через два века после Кальвина протестант, Гуго Гротий. [90]
 
Я знаю, как диавол искушает,
Как ловко он прячет рога
Под римскою белой тиарой,
Под черным женевским плащом.
И прав я, когда ненавижу
Всех этих убийц-изуверов,
Служащих огнем и железом
Великому Богу любви.
Je sais que, souvent, le Malin
A cach? sa queue et sa griffe
Sous la tiare d'un pontife
Et sous le manteau de Calvin
Je n'ai point tort quand je d?teste
Ces assassins religieux,
Employant le fer et les feux
Pour servir le P?re c?leste —
 
   скажет Вольтер и подумает, что приговор его над Кальвином окончателен. Но и это опять только один из двух приговоров, а вот другой: «С виду казался он суровым, но в более близком общении не было человека нежнее, чем он», — свидетельствует все тот же проживший с Кальвином шестнадцать лет «в близком общении» Теодор Бэза. [91]«Я знаю, мой друг, твою природную нежность; многие тебя считают даже слишком чувствительным», — пишет друг и сподвижник Пьер Вирэ. [92]«Ты знаешь неясность, чтобы не сказать слабость, моей души», — признается тому же Вирэ сам Кальвин. [93]
   «Сколько лет желал я тебя увидеть и как молился об этом!» — пишет ему, точно влюбленный, бывший инок Августинского Братства, Жан де л'Эспин (l'Espine). «Когда же, наконец, я увидел тебя, то не мог оторвать глаз моих от лица твоего и насытиться им. Некая таинственная сила в речах твоих и в голосе влекла меня к тебе, и я полюбил тебя так, как никогда никого не любил». [94]
   Все, кто ближе подходит к нему, более или менее чувствуют в нем эту страшную для одних, а для других пленительную, как бы нездешнюю, «таинственную силу» — «магию». «Он — ученик Симона Мага», — обличает его Сервет на суде. «Должно вам изгнать его из вашего города, как злого колдуна и мага». [95]«О, как бы я хотел, чтобы вся твоя магия погибла с тобой, еще во чреве матери твоей!» — говорит он в лицо самому Кальвину; это значит: «Лучше бы тебе и на свет не рождаться, проклятый колдун!»
   «Тщетна будет всякая попытка овладеть городом, потому что диавольские силы охраняют его, пока он жив!» — пишет о Кальвине герцогу Савойскому, бывшему государю Женевы, посланный туда соглядатаем епископ Алардето да Мондови и предлагает «умертвить этого Люцифера, к чему все здесь, в Женеве, готово, и что будет святейшим и прекраснейшим делом не только за настоящий век, но и за будущий». [96]
   Ужас этой «диавольской силы», о которой говорит епископ Алардето, яснее всего чувствуют в Кальвине жертвы его, пытаемые в застенках Женевской Инквизиции. Может быть, в горячечном бреду, после пытки, он кажется им каким-то неземным чудовищем — огромным, в человеческий рост, крестовым пауком.
   «Кротким да будет судия, и, если даже, по необходимости, будет суров, да плачет сердце его и да истекает слезами», — учит Кальвин судей-палачей. [97]Что это: ложь, лицемерие? Нет, правда. Плачет «нежное» сердце у него самого, когда он слышит стоны пытаемых жертв. Но это не мешает ему видеть «особое Предопределение Божие» в том, что топор палача соскользнул на плахе с шеи двух казнимых и смертная мука их продлилась. [98]
   «Так как Господу было угодно вовлечь нас в эту войну… мы будем сражаться в ней до конца… под знаменем Его». Знамя — Крест. Но лучше бы не было креста на пауке; лучше бы не было на Кальвине.
   Кто же создал это неземное чудовище, Бог или диавол?
   «Там (в море) этот Левиафан, которого Ты создал играть в нем», — говорит человек Богу, и Бог — человеку:
   Можешь ли удою вытащить Левиафана?.. Вденешь ли кольцо в ноздри его?.. Не упадешь ли от одного взгляда его?.. Угли раскаляет дыхание его… Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов…
   Сила обитает на шее его, и перед ним бежит ужас… Светится за ним стезя; сединою кажется бездна… Нет на земле подобного ему
   (Иов, 40:20, 21; 41:1, 13, 14, 16, 24, 25).
   «Стольким величием запечатлел его Бог», — можно бы сказать о каждом из этих двух чудовищ — Левиафане и Кальвине. Так первозданны в нем зло и добро, что, может быть, не люди будут судить его, а Тот, Кто создал его таким, каков он есть.
14
   В Кальвине присутствует, в высшей степени, то, что Гёте называет демоническим.
   «Мы говорим о той загадочной силе, которую все чувствуют, но никто не может объяснить, и от которой верующие отделываются только утешительными словами, — вспоминает Эккерман. — Гёте называет эту невыразимую тайну „демонической“, и, когда он так обозначает ее, мы чувствуем, что так оно и есть, и нам кажется, что какая-то завеса приподымается над глубиною жизни нашей и что мы можем дальше куда-то заглянуть, увидеть что-то яснее; что тайна эта слишком для нас глубока и что взор наш досягает только до какой-то черты».
   «Демоническое, — сказал Гёте, — для нашего ума неразложимо. Во мне его нет, но я ему подчинен. Демоническое сказывается вообще в разнообразнейших явлениях всей видимой и невидимой природы».
   «Нет ли его в Мефистофеле?» — спрашивает Эккерман.
   «Нет, — отвечает Гёте. — Мефистофель — существо слишком отрицательное, а демоническое бывает всегда положительно-творческим… Сила эта накидывается охотнее всего на великих людей и любит сумеречные века». [99]
   Кажется, и Фауст, сходящий в Царство Матерей, говорит о «демоническом»:
   Священный ужас — лучший жребий смертных.
   И Мефистофель, напутствуя Фауста к Матерям, о том же говорит:
 
Спустись же! Мог бы я сказать и «подымись»!
Здесь верх и низ одно и то же. [100]
 
   Ужас «демонического» и заключается именно в том, что человек, вступая в него, уже не знает, куда идет, вверх или вниз, к спасению или к погибели. Гёте ошибается, утверждая, что «демоническое бывает всегда, durchaus, положительно-творческим». Нет, вернее было бы сказать, что здесь та сумеречная область, где свет борется с тьмой, и то, что человека спасает, — с тем, что губит его: «Тут диавол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (Достоевский).
   В битве этой и Кальвин участвует, как все «демонические» люди в истории; так же и он, как все они, —
 
Свершитель роковой безвестного веленья.
 
   Люди наших дней, даже среднего умственного и нравственного уровня, чувствуют пока еще смутно, но с каждым днем все яснее, что заблудились и ходят в темноте, может быть, по самому краю невидимой пропасти, больше чем с опасностью — почти с уверенностью сломать себе шею (если вторая Великая Война неизбежна). А люди нравственного и умственного уровня немного повыше и не совсем невежественные в истории того, что все еще им дорого под именем «европейской цивилизации», начинают все яснее понимать, что христианство, может быть, не так безнадежно кончено, как это казалось их отцам и дедам; что оно уже кое-что сделало и, вероятно, могло бы еще кое-что сделать для заблудившегося человечества. Если люди в этом не ошибаются и если прав Гёте в двух своих религиозных опытах — в том, что «демоническое всегда (или, по крайней мере, иногда) бывает положительно-творческим», и в том, что дело Реформы до наших дней продолжается; если все это так и Кальвин действительно входит в духовный состав христианского человечества, как соль — в состав человеческой крови, то людям наших дней нужно было бы знать, какого «безвестного веления» Кальвин, в своем демоническом действии, «свершитель роковой»; что он сделал и, может быть, все еще делает для Реформы, а значит, и для всего христианства — губит его или спасает. Может быть, этот вопрос и ответ на него — один из тех многих, все решающих, хотя почти еще никем не услышанных, вопросов и ответов, которые могли бы сделаться для людей нашего времени началом спасения — первым лучом света для заблудившихся в темноте, на самом краю невидимой пропасти. Но, кажется, и в этом случае, как в стольких других, сказанное о Лютере, одном из двух близнецов, сросшихся и вечно враждующих, можно бы сказать и о другом близнеце — Кальвине: чтобы лучше понять, что он сделал, надо знать, как он жил.

II. ЖИЗНЬ КАЛЬВИНА

1
   «Я не люблю говорить о себе, — признается Кальвин. — Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты, Боже, соделал это». [101]В той же мере, как Лютер откровенен, Кальвин скрытен: «Я всегда любил тень». [102]Вот почему жизнь Лютера вся, как на ладони, а жизнь Кальвина, по крайней мере в первой половине, скрыта, невидима. Чтобы увидеть ее, нужен не солнечный свет, а какой-то иной, подобный «темному свету» радия.
   Золото, серебро, медь, железо — если таковы символы прошлых великих Веков, Эонов — последовательных возрастов человечества, то символ нашего, только что родившегося великого Века — таинственнейший изо всех металлов, творчески-разрушительный, животворно-убийственный, вездесуще-невидимый Радий. «Лучшего символа для демонического нельзя себе и представить», — мог бы сказать Гёте, если бы знал о чудесах радия. Сам невидимый, дает он человеку ясновидение; тело человеческое делает прозрачным, как стекло, — вот одно из этих чудес.