Что касается журнала «Материал и ритм», то он уже в своем названии несет ошибочную программу. Материал архитектуры и ритм здания не тождественны диалектическому двуединству формы и содержания, оба они относятся лишь к форме. В период между двумя мировыми войнами та часть интеллигенции, которая не смогла найти общий язык с рабочим классом, не смогла прийти к революции, пыталась свою неудовлетворенность, свое беспокойство передать в ломке художественной формы. Таким образом, как надстроечное явление эта тенденция к деформации искусства, несмотря на содержащийся в ней формальный протест, родилась на базе капитализма. Не случайно декадентская буржуазия, которая пыталась отсрочить свою гибель, в частности и с помощью крепостных башен снобизма, стала главным потребителем и заказчиком этого так называемого искусства. Появилась атональная музыка. Музыка, которая лишена эмоционального наполнения, человеческого содержания, вследствие чего от музыки здесь остается лишь механический ритм, шум. Журнал «Материал и ритм» – поскольку слово «ритм» в его названии, очевидно, напоминает о том, что «архитектура – это застывшая музыка», – пропагандирует застывшую атональную музыку. У архитектуры, как и у всех прочих видов искусства, может быть лишь одно содержание – человек. А в нашем искусстве – своеобразная категория человека, рабочий класс, победоносный рабочий класс. Рабочему классу же нужно не новаторство любой ценой, не новаторство вымученных, изощренных форм, ему нужна красота, ему нужна гармония – и дома, и на улицах и площадях города. Он является требовательным хозяином всех ценностей, родившихся в горниле истории человечества…»
   И так далее.
   Что касается самого Отто, он отделался лишь синяками. Товарищ Горо с похвалой отозвался о некоторых его прошлых статьях: об истории поселений, о градостроительстве эпохи реформ. Особо остановился на статье «Париж? Вена? Или ни то, ни другое?», полностью поддержав исходные посылки автора. «Нам нужны не Париж, не Вена, не иностранные образцы! Однако насколько товарищ Селени талантлив и смел в своей критике, настолько же, боюсь, он неуверен и растерян, когда переходит к положительной программе. Боюсь, он тоже ослеплен так называемыми шедеврами космополитизма. А ведь у него, как говорится, под рукой самые прогрессивные традиции венгерской архитектуры, и уж кто-кто а он-то их прекрасно знает!»
   То что с ним обошлись так мягко, можно объяснить и тем, что Отто был беспартийным; он почти завидовал Контре, которому, как своему, досталось сполна. Более снисходительный тон мог означать уважение к таланту – как, впрочем, и нежелание проявлять чрезмерное внимание к «мелкой сошке». Отто было тридцать четыре года, ни звания, ни чина, только «д-р инж.» – Вениамин [25]в этой семье…
   В последнем номере «Материала и ритма» Отто поместил статью, написанную в необычно субъективном тоне, – «От тридцатых годов к началу пятидесятых». С подзаголовком – «Раздумья архитектора». Он объявлял о закрытии журнала, приветствовал издание нового, объединенного органа, подводил итоги двадцатилетнему пути «Материала и ритма», в том числе и своей деятельности. Это была сдержанная, умная статья, никто бы не обвинил автора в подхалимаже. Он даже не стремился следовать в ней ходу мысли товарища Горо, а вспоминал вводные строки своей первой статьи «Домик из кубиков и город будущего», слова о кризисе архитектуры. «Мы считали себя марксистами, потому что прочли несколько книжек и любили ввернуть в разговор какой-нибудь философский термин. В новой ситуации, в преддверии новых задач пора со всей серьезностью поставить перед собой вопрос о нашем общественном лице и социальной ответственности. Архитектора в процессе его работы интересуют прежде всего самые непосредственные проблемы творчества: технические приемы, формальные решения. Это чревато опасностью, ибо мы оказываемся в плену узкопрофессиональных взглядов, упускаем из виду сущность нашего призвания, превращаем в игру, в забаву наше очень важное, очень ответственное и, наконец – но не в последнюю очередь, – очень дорогостоящее дело. Архитектура всегда вдохновлялась духом своего времени и питалась теми традициями, на которые равнялось и общество, для которого она строила. Так, архитектура викторианской эпохи нашла свой идеал в барокко, архитектура французской революции – в традициях античной демократии. Мы же со всей серьезностью должны отнестись к предъявленному нам требованию: искать соответствующие нашей эпохе решения в архитектуре венгерского революционного прошлого. Конечно, сочетая эти решения с самыми современными способами их воплощения. Ибо не можем же мы отрицать, что когда пути обновления формы мы искали в самой форме, такой подход часто оказывался бесплодным: здесь отсутствовал второй, оплодотворяющий ген – дух эпохи. Дух эпохи, который коренится в совершенно конкретных и объективных исторических предпосылках». Имя товарища Горо в статье даже не упоминалось. Правда, говоря об одном здании Контры, Отто излагал в общих чертах – но более профессионально – мнение Горо. Однако, если быть точным, он говорил не о самом здании, а о проекте, который был опубликован в журнале с его, Отто, комментариями.
   Статью эту он, конечно, показывал и главному редактору. Жюльяр не был от нее в восторге, но, следуя своим принципам, не препятствовал ее опубликованию.
   Что касается Контры, тот лишь посмеялся и махнул рукой.
   Начались перестановки, реорганизация – и наверху, в министерстве, и в остальных звеньях: в столичных органах, местных советах, в университете, в Академии наук. Было создано несколько проектных институтов, целый ряд предприятий и трестов, подчиняющихся разным ведомствам. Не говоря уже о комитетах и общественных организациях. Против этого Жюльяр не мог ничего возразить: очень важно, чтобы на соответствующих постах оказались соответствующие люди. Чтобы, например, и Отто после закрытия журнала нашел сферу применения для своего выдающегося таланта или по крайней мере приблизился бы к ней. Однако, когда пошли слухи, что Отто будто бы сказал по поводу своей самокритики: мол, Париж стоит обедни, – тут же был готов Don mot: «Вот-вот, обедни! Отто произнес „Confiteor“, [26] принес себяв дар неоклассицизму, претворилсвои убеждения и пожертвовалКонтру. Ite missa est [27]».
   Я следил за дискуссией со стороны, хотя и из близкой сферы, и не мог смеяться над шуткой Жюльяра. Не очень-то благородно в его положении и с его авторитетом острить в адрес Отто, который ищет выхода, ищет возможности действовать! Я в этот период считал самым главным уроком, следовавшим из событий недавнего прошлого – иметь ли в виду неудачу сопротивления или успехи восстановительной работы, – необходимость широкого сплочения, собранности и дисциплинированности. Сначала наметить программу, пусть она будет простой, но ясной и целенаправленной; не терять времени на второстепенные вопросы, четко и точно выполнять программу! Легко искать бревно в чужом глазу. Ошибки неизбежны, особенно если идешь непроторенным путем! А из пустой критики ничего стоящего не родится, только шутки вроде вот этой… И хотя мне действительно нравилась современная архитектура и я мог бы кое в чем поспорить с товарищем Горо, тем не менее я искренне уважал Отто, который, будучи беспартийным, продемонстрировал такой блестящий образец партийности.
   Кстати говоря, Горо беседовал с леонардовцами еще раз, уже с каждым в отдельности. С Контрой – очень дружелюбно.
   – Вот что, товарищ Контра! Вы с давних пор считаете себя коммунистом и революционером. Я же знаю, что вы смесь анархиста и социал-демократа. Но я не переубеждаю вас, считайте, как хотите. Но тогда давайте не будем спорить и по другим вопросам. Подумайте и сообщите мне, где бы вы могли работать, чтобы при этом причинять минимальный ущерб пятилетнему плану, интересам социалистического руководства искусством, ну и, конечно, собственной совести.
   Жюльяр, войдя в кабинет, начал первым:
   – Вот что, дорогой товарищ Горо! Я вас очень уважаю, потому и не воспользовался правом ответить вам. Впрочем, председательствующий, скорее всего, не дал бы мне слова. Однако я хочу, чтобы вы знали: я очень уважаю вас, поэтому и не стал отвечать вам публично. Но теперь я скажу: об искренности вы говорили хотя и остроумно, но весьма поверхностно.
   – А не думаете ли вы, товарищ Жюльяр, что если мы будем последовательны и пойдем до конца в раскрытии структурных форм, то скоро будем расхаживать по улице нагишом? Летом по крайней мере!
   – Знаете что, товарищ Горо, в современном городе не так дико гулять нагишом, как в тоге и золоченом паланкине.
   Горо смеялся от души.
   – Что вы хотите, на что претендуете? Говорите прямо!
   – Есть у меня приглашение в Хельсинки. Дайте мне паспорт.
   В разгар реорганизаций Отто сначала дали отдохнуть несколько месяцев; не намеренно, просто из забывчивости. Жалованье еще целых полгода шло ему в издательстве; высокие инстанции решили: успеется. Потом, как это обычно бывает, он получил сразу несколько предложений. Его звали в министерство, в четыре проектных института; Пехене организовывал какое-то наиглавнейшее бюро – и с радостью видел бы в своей свите знаменитого леонардовца. Объявился и Контра. Он уже нашел себе место, засучил рукава и снова почувствовал себя в своей стихии.
   – Ни ранга, ни особого почета. Научный совет по разработке нормативов расходования стройматериалов с привлечением экономистов, архитекторов, представителей промышленности. Давай, Отто, иди ко мне! Я знаю, ты не об этом мечтал, это не то место, где ты можешь развернуться со своим талантом, но чего ты хочешь? Греческие храмы ты все равно ведь строить не будешь.
   – Конечно, не буду.
   – Ну вот! Ты пойми, это только кажется второстепенным постом. Товарищ Горо пусть себе говорит, что хочет: денег-то у него мало, и в конце концов дело все равно упрется в экономичность. Разработаем нормативы материалов – и через пару лет все равно мы, хоть и не прямо, будем определять развитие венгерской архитектуры. Мы, а не Горо. – Он размахивал руками, потел, брызгал слюной. – Через пару лет они поймут, что к нам нельзя не прислушиваться. А мы тем временем пойдем дальше. Разработаем нормативы конструкций. Сделаем кубики для постройки! Слышишь? Ну же! Иди ко мне в Совет, Отто!
   – Мечты, мечты… Не сердись…
   – У тебя есть лучший вариант?
   – Нет. Пока нет… У нас, архитекторов, собственно говоря, самый горький хлеб в мире. Удел даже величайших из нас – готовить цветные камешки для мозаики, которую мы никогда не увидим. Ле Корбюзье, Нимейер, Нерви – хорошо, если они хоть отчасти получили то, что им полагается, что им нужно. Большой вопрос, получат ли когда-нибудь полностью. Белые киты в опытном аквариуме в комнату величиной… Но вообще-то одну возможность я вижу. Идти с Горо…
   – Смеешься? Ложные колонны, пустые тимпаны…
   – Не это главное. У Османна тоже главным было не то, какие дома он строил. Каким стал город – вот о чем надо думать. Наши руководители – тоже маленькие Наполеоны, ранга Луи Бонапарта. В их политике тоже заложен принцип большой, целостной системы. И когда настанет время, они не испугаются грандиозных планов.
   – Может быть. Но теперь-то! Пока до этого не дошло время!
   – Меня взял к себе Пехене.
   – Пехене?!
   – Постой!.. Я знаю все, что ты собираешься сказать. Я сам сказал себе то же самое. Но все перечеркивается тем фактом, что Пехене, как видно, оказался выше нас всех. Среди множества постов, которые в действительности никакого веса не имеют, его пост сейчас потенциально самый перспективный. В официальных форумах он сейчас главный авторитет.
   – Но чего ты этим добьешься? Станешь администратором, печати будешь шлепать?
   – До поры до времени. Не все ли равно? Я хочу сдвинуться с места, выйти наконец на старт! Пойми, мне мало радости, если даже я буду возиться с каким-нибудь стеклянным дворцом на одной ножке. Трюки все мы уже знаем, никому это не интересно. И в Совет я не пойду. Вы там все сделаете и так, со мной или без меня. Верно?… Ты тоже не будешь этого отрицать!
   – Словом, переходишь к Пехене?
   – Ни в коем случае! Если угодно, он переходит на мою сторону. Скажи, ты веришь в мой талант? Веришь, что от меня, пожалуй, можно чего-либо ожидать?
   – Не только верю, а знаю. И не чего-нибудь, а очень многого. Больше, чем от любого другого. Честное слово.
   – Тогда ты знаешь и то, что мне нужно пространство. Самолет не может взлететь со двора. Пока его не вывезут на взлетную полосу, он беспомощен. Пехене – это тягач. По крайней мере сейчас.
 
   Он был одиноким человеком. Его не ненавидели, но и не любили. Он сам так хотел. Окружив себя оградой холодной вежливости, он не оставил в ней ни щелочки. Он был корректен, точен, надежен. Не ввязывался в интриги, никого не травил, не подсиживал, и все прекрасно это знали. Как знали и то, что он никому не сделает одолжения, не будет защищать чьих-либо интересов, не примет участия в чьей бы то ни было судьбе. В этом я и сам имел случай убедиться. Как-то я позвонил ему и просил похлопотать за одного его бывшего ученика, очень талантливого парня, против которого выдвигался ряд обвинений. Парень, правда, оправдался по всем пунктам, но нужно было замолвить за него словечко в министерстве.
   – Нет! – ответил Отто. – Возможны два варианта: либо он прав, и тогда у нас это не может не выясниться. Либо он не прав, и тогда я не хочу служить дурной цели.
   – Послушай, Отто, к чему эти бронебойные фразы? У человека ведь, к сожалению, нет другой защиты, кроме собственной кожи.
   – Знаю. Но я знаю еще и то, чего ты не знаешь: если я хоть раз уступлю, меня задавят просьбами. Извини! Хотел бы помочь, но не могу! Потому что тогда мне придется только этим и заниматься.
   Пожалуй, эта неприступность в какой-то мере даже повышала его авторитет. Во всяком случае, по служебной лестнице он продвигался быстро. Зигзагами, конечно, как уж это обычно бывает. БПГ, Архфинст, Гипросоцбыт, ГипроОМС и так далее, кто может все это перечислить, – но все время вверх. И все время следом за Пехене. Конечно, находились завистники из менее талантливых и менее собранных, которые рады были бы подставить ему ножку. Хотя бы потому, что он не был таким же низким, как они. Стоило появиться хоть малейшей возможности превратно истолковать какой-нибудь его шаг, тут же поднималась волна сплетен и деланного возмущения. Взять хотя бы случай с выступлением против Жюльяра. Не думаю, что это была инициатива Пехене. А тем более шантаж: мол, ты много лет был ближайшим помощником Пехене, и теперь, когда он эмигрировал, твой долг… Неправда! Во-первых, настолько мелочным не был даже Пехене. Во-вторых, к тому времени Отто стал для него слишком необходимым, чтобы стоило пойти на риск испортить отношения. Потому что Пехене наверняка получил бы отпор. Вообще же я читал ту критику в адрес Жюльяра и не обнаружил в ней ничего возмутительного.
   Речь шла об одном выставочном павильоне, который Жюльяр построил в Голландии. Не такое уж это было эпохальное сооружение, оно точно отвечало своему назначению, вот и все. Не знаю, наверное, с тех пор его разобрали; ходили также разговоры, что какой-то автомобильный завод арендовал его для постоянного салона. Я видел проект, видел фотографии: здание, конечно, очень импозантное, только вот, чтобы окна вымыть, каждый раз нужно вызывать пожарных с лестницами. В оппозиционных кругах Союза много говорили о заграничных успехах Жюльяра; коллеги, побывавшие в Голландии, от восторга захлебывались. Отто написал о том, что он видел в этом павильоне ценного, оригинального, и очень сдержанно перечислил то, с чем не соглашался. Можно, конечно, спросить: почему именно Отто? Знаю, я на его месте так не поступил бы; это, однако, не критерий. Я всегда понимал, что мне до него далеко, и, что там ни говори, всегда испытывал инстинктивное уважение к качествам, которыми он отличался от меня. Неправда, что он «поливал Жюльяра грязью», неправда, что, «клевеща на Жюльяра, пытался обелить собственное прошлое», неправда, что «отрекся от своих друзей, предал их».
   Например, с Контрой он встречался, я бы сказал, регулярно. И разговаривали они друг с другом так, будто все осталось по-старому: и прежнее различие в рангах, и прежние успехи, – будто они все еще сидели за столом АЭР'а. Я сказал: встречались «регулярно». Разумеется, регулярно применительно к той эпохе, когда личная жизнь была не в моде, да и времени на нее не оставалось. Однако Отто и Контра, встречаясь, касались в разговоре и личных тем.
   Бюро, где работал Контра, довольно быстро было реорганизовано и стало государственным учреждением, потом отделом другого какого-то учреждения. Контра, таким образом, оставаясь на месте, все уменьшался в ранге: из председателя стал директором, из директора – завотделом. В президиум Союза его уже не выбирали, и постепенно-постепенно он исчез и из списков правления. Контра, однако, словно и не заметил этого. Он нисколько не изменился, по-прежнему забывал застегивать запонки, по-прежнему жестикулировал, по-прежнему потел, когда спорил, и брызгал слюной, когда кричал. А кричал он всегда. Разве что лысина обозначилась на макушке, да в черной шерсти На руках все больше появлялось толстых белых нитей.
   – Все храмы Средиземноморья можно реконструировать из тех колонн, что я истребил в проектах Пехене. – Он подмигнул, весело смеясь: смотрите, какой он важный человек, какую важную делает работу!.. Отто же в такие минуты охватывали воспоминания, в груди просыпалось щемящее чувство одиночества.
   – Знаешь, теперь, когда нет Жюльяра и старое наше содружество распалось, а в последнее время нас вообще «раскидало» по разным фронтам… я, можно сказать, лишь с тобой и могу поговорить. Да. Поговорить. Не вести деловой разговор, а именно поговорить. Ты единственный меня поймешь… Четыре года я работаю с Пехене. И знаешь, он понятия не имеет, кто я такой. Ну, хороший администратор, умею поддерживать порядок у него в учреждении, так что он может спокойно оставить на меня все дела и вращаться в сферах. Ты един понимаешь меня… понимаешь не только то, что я делаю, но и то, чего я так и не сделал. Видишь, я не строил греческих храмов, напрасно ты беспокоился. Не пожимал плечами как другие, с циничным: «Ну, раз им храмы нужны!..» Нет, свое имя я сохранил в чистоте. Меня считают жестким, даже, может быть, жестоким. Бедняги! Я слышал и такое, что, мол, я карьерист, «по трупам движущийся к цели». По каким трупам я двигался? И где вообще та карьера?… Видишь, как въелось в сознание людей воспитанное девятнадцатым веком уважение к словам и жестам… Конечно, я не отношусь к добрым людям – в обывательском смысле этого слова. Я не прощаю ошибок – в расчете на то, что, мол, потом и мне простят, рука руку пачкает… Пусть не все средства, которые я использовал для своей цели, были хороши. Хотя, я убежден, и низкими они не были. Никогда. Но кого это интересует?! Придет время, я совершу, что задумал, и тогда даже недоброжелатели поймут, как они смешны в своих домыслах, поймут, что меня нельзя судить их меркой… Словом, доброта нашего типа людей – не слюнявое умиление. Кто с такой последовательностью, с таким аскетическим самоотречением научился сбрасывать с себя всякий ненужный, сковывающий балласт, тому чужда сентиментальность, в том горит благородный огонь, бушуют настоящие страсти…
   Возможно, склонность к рефлексии, овладевшая им в последнее время, связана была и с теми пертурбациями в Союзе, о которых я упоминал в самом начале. Там и сям звучала публичная самокритика, с биением кулаками в грудь, с обвинениями в разные адреса. Горо уже не считался авторитетом – ни в архитектуре, ни в чем-либо другом.
   Отто, как замкнуто он ни жил, был членом президиума Союза, входил в разные комиссии, временные и постоянные, которые тоже не миновала эта сумятица. Правда, его совсем не интересовали нападки на него лично или на кого-либо другого. Однако совсем не обращать на них внимания, полностью изолироваться от мира он все же не мог. Так что нечего удивляться неожиданным обморокам, тошноте, вдруг находившей на него; в иные дни он не мог куска хлеба проглотить, страдал от хронической бессонницы, а то его охватывала средь бела дня неодолимая сонливость и такая апатия, что телефонную трубку снять он мог лишь нечеловеческим усилием. Врачи прекрасно знали эти симптомы, да что врачи – все их знали. «Возьми отпуск, поезжай в горы». «Брось все дела и сбеги на Балатон недели на три! Танцуй, играй в карты, плавай побольше, ходи под парусами!..»
 
   Конечно, советы эти не приняли бы всерьез даже те, кто их давал. Или боялись пропустить дискуссии, или – как Отто – из-за множества текущих дел, обсуждений, заседаний; все обнаруживалось что-то, до завершения чего необходимо было отложить отпуск.
   Вот и теперь: Будапештпроект как раз с чем-то слили, столица и окрестности получили единое учреждение – Будапештокрпроект. Директором его уже был не Пехене. Пехене пошел на повышение. Была разработана программа Госкомитета по градостроительству, в отношении кадров было пока известно лишь одно: председатель – Отто Селени. Конечно, и программа находилась еще в подвешенном состоянии, не хватало согласия Совмина. На повестке дня Совмина стояло много других, более срочных или менее важных дел. Вопрос о программе Госкомградстроя был достаточно важным, чтобы обсудить его серьезно, но не был таким уж срочным.
   С отпуском можно тянуть и тянуть, с зубной болью долго не протянешь. Отто до сих пор не страдал зубами – и потому сейчас терпел, принимая болеутоляющее, такие мучения, от которых другой уже давно побежал бы к врачу. Наконец не выдержал и Отто. Секретарша порекомендовала хорошего стоматолога, адъюнкта. Даже договорилась по телефону, чтобы шефа приняли без очереди. И машину вызвала. «Поезжайте, товарищ Селени, до обсуждения проекта как раз успеете. И знать забудете, что такое зубная боль. Пожалеете, что зря терпели целую неделю».
   Выдернуть зуб – дело действительно не ахти какое. Инъекция подействовала быстро, небо и язык превратились как бы в кусок арбуза, долго лежавший в холодильнике. Адъюнкт долго прилаживался («рабочий зуб, с четырьмя корнями»), но вскоре все четыре корня вышли как миленькие. «Типичная деформация на почве гранулемы», – показал врач. Кровотечение останавливалось медленно. Селени нервничал, боясь опоздать к заседанию, да и адъюнкт спешил: приемная была полна больных. «Тампон держите на ранке! Не сосите, не полощите! Сегодня – только размятая пища, несколько дней жуйте на другой стороне». И еще раз повторил странное выражение – «рабочий зуб». «Надо будет заменить. Приходите дней через десять – двенадцать. Посмотрим соседние зубы, поставим мост».
   Десять – двенадцать дней превратились в три недели. Слишком много навалилось вопросов по ликвидации, по слиянию, предварительные переговоры со всякими высокими инстанциями о структуре и функциях Госкомградстроя. Это еще, пожалуй, не та самая «взлетная полоса», но все же. А может быть, окажется и «полосой»…
   В Союзе, кажется, все перевернулось вверх дном. На заседании правления, продолжавшемся четверо суток, Контру сначала кооптировали, затем избрали в президиум. Дело приобретало такой оттенок, что Контру избрали лишь для того, чтобы провалить Селени. В довершение ко всем событиям на сцене вдруг появился Жюльяр. Как ни в чем не бывало сошел с поезда на Восточном вокзале, с двумя чемоданами – будто из отпуска вернулся, – сел в такси и приехал на свою квартиру в Буде. Мать и сестру он известил заранее. Принял ванну, выспался; на другой день, суховато-элегантный, прогулялся по городу, пообедал в «Карпатии», потом зашел в Союз. Люди смотрели на него, как на привидение. «Это ты?… Разве ты не эмигрировал?!»
   Жюльяр и тут сумел обыграть положение. В ответ он поднимал брови и пожимал плечами.
   – Вы в своем уме? Эмигрировал? Я?! Да мне и дома-то невтерпеж!
   Через три недели секретарша снова заставила Отто поехать в клинику, не могла уже смотреть, как мучается шеф. А ведь он все предписания соблюдал, даже полоскал рот настоем ромашки: ранка все не заживала. Даже будто увеличивалась. Да-да. Конечно, язык увеличивает то, что во рту, но Отто определенно чувствовал, на месте, где были четыре корня, теперь зияет настоящая язва, чуть не в полдесны.
   Врач долго изучал его рот, потом написал записку. «Пойдете с этим в лабораторию! Сестра вас проводит». На другой день он сам позвонил секретарше: «Пусть товарищ Селени зайдет ко мне. Я очень хотел бы повторить анализ».
   На основе повторного анализа консилиум, поставил безапелляционный диагноз: лейкемия.
   Много чего болтали люди по этому поводу. Говорили даже, что, мол, как раз вовремя. Мало кто знал – может быть, и вообще никто, – что, например, вопрос о его назначении стоял в Совмине очень даже благополучно. Или что в первые же дни его посетил в больнице Жюльяр – конечно, вместе с Контрой. Они предложили ему вместе работать в новом комитете. И Отто принял это к сведению, не удивившись и не растрогавшись. Так и должно быть. Жюльяр же, который уже заручился обещанием министра на этот счет, спрятал свою растроганность в очередном bon mot: «Ничто не меняется, кроме орфографии. Кое-кто считал, что возможно такое: Селени contra Жюльяр, потом – Жюльяр contra Селени. Теперь все узнают новый вариант: Селени, Контра, Жюльяр». И принес бутылку «Шатенеф дю Пап».
   Позже Отто уже знал, что с ним. Судьба и медики были к нему благосклонны, мучился он недолго. То есть недолго применительно к лейкемии. Так что время, чтобы поразмыслить над жизнью, у него было.
   Над своей жизнью, которая на этой ступени перехода к безличному состоянию, пожалуй, утрачивает право на притяжательное местоимение. И становится просто жизнью. Или даже – Жизнью.
   Жизнью, которой на его долю выпало тридцать девять лет. Гете – восемьдесят три. А Шенгерцу [28]– только тридцать семь. Святой Маргарите [29]– двадцать девять, Петефи и Китсу – неполных двадцать семь.
   То есть каждому достается не так уж много жизни.
   И никто не знает, принадлежит ли ему завтрашний день. R.I.P. [30]