- Срочный пакет от генерал-губернатора! - доложил он Ганецкому.
   В пакете было предписание командиру Финляндского полка немедленно идти через Вилкомир на Оникшты, вблизи которых, а также в окрестностях Поневежа и в Александровском уезде якобы обнаружена "двадцатитысячная шайка".
   Поздно вечером двадцать первого апреля отряд Ганецкого прибыл в уездный город Вилкомир, где уже стояли наготове две роты Софийского и Нарвского полков, сотня донских армейских казаков и полуэскадроны Курляндского и Петербургского полков. Вилкомирский военно-уездный начальник полковник Барановский был настолько напуган, что спал на гауптвахте, при которой дежурил усиленный караул. Он рассказал Ганецкому, что в народе ходит слух о каком-то воеводе Доленго, который предводительствует шайками, что этот Доленго пробирается в Курляндию для соединения с польскими и русскими эмигрантами, посланными Бакуниным на пароходе.
   Двадцать второго апреля отряд Ганецкого, дополненный стоявшими в Вилкомире казаками и пехотой, прибыл в Оникшты, но застал там лишь следы пребывания мятежников - разбитое волостное правление и опустошенные магазины. Допрошенный сотник уверял, что в Оникштах побывала шайка ксендза Мацкевича, которая там усилилась на тысячу человек и ушла в сторону Курляндской границы.
   На следующий день, присоединив еще одну роту Капорского полка, войска Ганецкого двинулись по трем направлениям - на Скробишки, Гудишки и Биржи. Теперь уже в каждом местечке полицейские и помещики рассказывали о Доленго. В Шиманцах он прочел народу возмутительное воззвание о поголовном восстании против царя. В Скробишках заставил владельцев имений подписать акт о передаче земли крестьянам. В Субоче арестовал пристава, взломал двери канцелярии и забрал все дела и долговые расписки, которые затем велел сжечь.
   Двадцать четвертого апреля колонна войск под командованием майора Мерлина напала вблизи Пондели на след отряда из полутысячи человек. Казаки захватили нескольких отставших мятежников в плен, и те показали, что они из отряда Доленго. Мерлин ударил сбор. В котлах варился ужин, но он приказал вылить варево.
   Наступило двадцать пятое апреля.
   Двадцать пятого апреля Сераковский проснулся от того, что его осторожно тряс за плечо адъютант Ян Коссаковский.
   - Генерал! - Он почему-то называл Сераковского не воеводой, а генералом. - Гонец из отряда Колышко.
   Зыгмунт быстро вскочил на ноги:
   - Наконец-то!
   - Вести не очень хорошие, генерал, - продолжал Коссаковский.
   - Лучше знать о плохих вестях, чем находиться в неведении.
   К Зыгмунту поспешно подошел крестьянин в белой свитке и треухе, жиденькая бороденка его была всклокочена, выбившиеся из-под шапки волосы прилипли ко лбу.
   - У вас не было коня и вы шли пешком? - спросил Сераковский.
   - Конь там не пройдет, где я пробрался, - ответил крестьянин, подавая воеводе записку.
   Колышко писал, что находится в условленном месте, но не знает, что ему делать дальше, так как на него девятнадцатого апреля напали каратели, которые вот уже шестой день идут по его следу.
   Сераковский достал бумагу и написал несколько фраз. Он советовал Колышко пробиваться к прусской границе, чтобы соединиться там с отрядом Длусского. Мацкевичу будет отдано то же распоряжение.
   - Не знаете, часом, кто командует русскими? - спросил Зыгмунт.
   - Вроде бы какой-то Ганецкий, - неуверенно ответил крестьянин.
   ...Ганецкий. Сераковский вспомнил ту зиму, когда он только что вернулся из Алжира. Как-то вечером, уже в январе, он зашел домой к директору аудиторского департамента Философову, чтобы отдать ему свой "Вопрос польский". За столом сидело большое общество, все мужчины блистали звездами на мундирах и фраках, некоторые играли в карты в гостиной, было накурено. "Не желаете ли составить пулечку, капитан?" - услышал Зыгмунт. Он обернулся и увидел генерала в застегнутом на все пуговицы мундире и при орденах. Сераковский согласился и весь вечер провел за картами. Два других партнера, оба штатские, вели себя спокойно, генерал же все время шумел, рассказывал скабрезные анекдоты и ругал революционеров. Звали генерала Иван Степанович Ганецкий...
   - Трубач! Боевую тревогу!
   Лагерь, где стоял отряд Доленго, располагался на большой, напоминающей по форме треугольник поляне, окруженной густым мрачным лесом. Правая ее сторона была заболочена, там густо росла черная ольха. В топких берегах протекал широкий ручей. Сераковский считал этот фланг почти неприступным. Врага надо было ждать слева. Там срочно рыли окопы и делали завалы из старых, сваленных прошлогодним ураганом деревьев. Сераковский решил дать бой.
   Резко похолодало. По хмурому небу ползли черные низкие тучи. Дождь сменился снегом, тяжелые хлопья его закружили в воздухе.
   К тому времени, когда раздался сигнал посланных на разведку, все люди Доленго были надежно укрыты. Поляна, лес, ручей - все вокруг казалось вымершим. Стояла гнетущая тишина, нарушаемая только шумом ветра да шорохом дождевых капель.
   Из своего укрытия Сераковский видел, как подошла колонна солдат и по команде рассыпалась цепью по правой, неохраняемой опушке. Офицер в чине капитана - Зыгмунт различил даже его форму: Финляндского полка подозрительно осматривал противоположную сторону поляны, а затем что-то сказал, оборотясь. Показались два всадника-казака, они сняли шапки, перекрестились и вдруг поскакали через поляну. Кто-то из повстанцев не выдержал и выстрелил, не причинив, однако, казакам вреда.
   И тут же грохнули ответные выстрелы. Зарокотала труба на той стороне, и Сераковский скорее угадал, чем услышал команду "К атаке!", шипящий звук вынимаемых из ножен сабель, увидел стремительно, с гиканьем мчавшийся на него эскадрон. Не медля ни секунды, он поднял свою конницу; выскочив из леса, она бросилась наперерез казакам. Он видел, как столкнулись конь с конем, грудь с грудью. Стали слышны скрежет и звон скрещенных лезвий, крики, стоны, ругань. Кавалерия повстанцев билась насмерть, но силы были не равны, и она начала сдавать.
   Сераковский послал в помощь косинеров. Впереди их, не сгибаясь, в рост бежал ксендз, в серой круглой шляпе, с крестом в левой и револьвером в правой руке. Он скоро упал, остальные со своими самодельными пиками наперевес отважно ринулись в самую гущу схватки.
   В лесу наступили сумерки, но на поляне еще было довольно светло. Снова начал валить снег, а края туч, казалось, задевали за верхушки деревьев. "Еще немного, еще совсем немного, - думал Сераковский, - и наступит передышка. А там..." Он не заметил, что через поляну, в том ее месте, которое он считал неприступным, идут, проваливаясь по колено, солдаты. Вот они выбрались на твердую почву. Залегли. Прицелились...
   - Берегитесь, генерал! - крикнул адъютант, бросаясь вперед, чтобы заслонить своим телом Доленго.
   Но было поздно. Какой-то унтер, направивший дуло на воеводу, успел выстрелить. Сераковский пошатнулся, схватился за грудь, выпустил из рук поводья и медленно сполз с лошади.
   - Воеводу, воеводу убили! - отчаянно крикнул кто-то.
   Подбежавший адъютант подхватил Сераковского на руки и понес от страшного места.
   - Генерал жив! Он только ранен! - крикнул он срывающимся голосом.
   Бой продолжался и затих, лишь когда совсем смерклось. Пользуясь наступившей темнотой, повстанцы унесли своего воеводу в глубь леса и положили на землю возле костра. Сераковский очнулся. Он велел подозвать к себе начальника штаба, командиров и косинеров - по два от каждого батальона, Офицеров пришло едва ли половина из тех, кто начинал бой, и Зыгмунт не спрашивал почему. Как в тумане он видел знакомые лица, которые вдруг меняли свои очертания, становились чужими, а потом снова обретали прежние черты. На несколько секунд показалось встревоженное лицо Колышко, Сераковский решил, что опять начался бред, но вдруг отчетливо услышал знакомый голос:
   - Это я, Зыгмунт... Я здесь, рядом с тобой...
   - Это хорошо, Болеслав, что ты рядом... Где твой отряд?
   - С твоим. И готов продолжать борьбу.
   Превозмогая сильную боль, Сераковский приподнялся, опираясь руками о землю, и посмотрел на крестьян-косинеров.
   - Спасибо и низкий земной поклон всем вам, друзья мои... Вы сражались великолепно... Я счастлив... и горд, что командовал такими людьми. А теперь прощайте... Рана моя нелегка, и я вынужден покинуть вас... Продолжайте борьбу!.. Дело свободы не может погибнуть...
   Каратели не уходили, пламя их костров виднелось на той стороне поляны. Сераковского надо было срочно укрыть в надежном месте. Решили идти в фольварк одной помещицы, родственницы повстанческого комиссара Поневежского уезда Косцялковского, принимавшего участие в бою. Комиссар показывал дорогу. Рядом с носилками, на которых лежал Зыгмунт, шли доктор Тшасковский, адъютант, Колышко, несколько легко раненных других офицеров и десять человек охраны.
   Ветер разогнал тучи, вызвездило, потеплело, и на траве, на только что распустившихся деревьях таял липкий снег. Иногда он срывался с веток и шлепался о мокрую землю.
   Маленькая мыза, в которую принесли Сераковского, находилась среди густого леса, на поляне. Дом пустовал, и повстанцы зашли в него. Зыгмунта поместили в отдельной комнате, в ней стояла кровать и висели старинные картины. Сераковскому сделалось немного лучше, и он, несмотря на запрет врача, продиктовал короткий отчет о действиях отряда.
   - Боюсь, что нас здесь могут обнаружить... Как вы думаете, доктор, воевода перенесет дорогу? - спросил Колышко.
   - Возможно... Но нужна очень удобная повозка...
   Сераковский слышал этот разговор.
   - Лучше смерть, чем плен, Болеслав, - сказал он еле слышно.
   - Понял тебя, Зыгмунт...
   Помещица Косцялковская жила в полуверсте от мызы, и Колышко пошел туда. Пани спала и вышла на стук, крайне недовольная тем, что ее разбудили.
   - Нам срочно нужна бричка и лошади, чтобы перевезти раненых с вашей мызы, - сказал Колышко.
   - И вы из-за такого пустяка побеспокоили среди ночи женщину? ответила помещица раздраженно. - Извините, но ни лошадей, ни брички у меня нет.
   - Это очень важно, пани: ранен Доленго!
   - Ну и что же? - Косцялковская пожала плечами.
   - Вы не полька! - гневно крикнул Колышко. - Я велю вас расстрелять за измену отчизне!
   Помещица не на шутку испугалась.
   - По, пан офицер, - голос ее из раздраженного стал приторно ласковым и вкрадчивым, - у меня действительно нет сейчас лошадей. Можете осмотреть конюшню - она пуста.
   Колышко, хлопнув дверью, вышел во двор и убедился, что Косцялковская не лгала. Он не знал, что лошади паслись рядом, на берегу речки.
   Когда Колышко ушел назад в мызу, помещица разбудила кучера и велела немедленно заложить бричку.
   - Поедем в местечко! И торопись, если не хочешь, чтобы я велела тебя высечь!
   В доме исправника горел свет, и ей не пришлось долго стучать открыли сразу. В горнице за столом, уставленным закусками и винами, сидел сам исправник и какой-то генерал в застегнутом на все крючки мундире и при орденах.
   - Простите, если помешала. - Косцялковская поклонилась сначала генералу, потом исправнику. - Но я имею сообщить кое-что. У меня на мызе полно мятежников. Они требуют лошадей для важных особ...
   - Каких именно? Может быть, они назвались? - спросил генерал.
   - О, ваше превосходительство, далеко не все. Я запомнила только одну фамилию - Доленго.
   Генерал встал.
   - Мадам, - сказал он по-французски. - Вы только что оказали большую услугу правительству. Благодарю вас.
   К полуночи Сераковский забылся в тяжелом сне. Он горел, бредил, вспоминал Аполонию, и доктор прикладывал к его лбу смоченные в холодной воде полотенца. В соседней комнате лежали на соломе раненые офицеры. Солдаты из охраны спали. Колышко и адъютант воеводы продолжали бодрствовать.
   Ветер еще не стих, глухо шумели окружавшие мызу старые ели, и за этим шумом не было слышно, как приблизились к мызе солдаты. Ими командовал поручик; держа в руке револьвер, он подошел к двери. Раздался громкий резкий стук.
   Бежать, сопротивляться было бесполезно. Адъютант открыл окно.
   - Пожалуйста, не надо так громко стучать, - сказал он. - Генерал только что заснул. С вами говорит его адъютант граф Ян Коссаковский.
   Поручик усмехнулся:
   - Хватит ломать комедию - "генерал", "адъютант", - передразнил он. Потрудитесь разбудить Доленго! Мне приказано немедленно доставить всех вас в штаб.
   - Доленго тяжело ранен. - Подошел к окну и Колышко. - Он не вынесет дороги.
   - С кем имею честь? - поинтересовался поручик.
   - Капитан в отставке Болеслав Колышко.
   - Ах, это вы! - Поручик обрадовался. - Мы вас давно ловим!
   - Знаю... И не поймали б, когда б не был ранен Доленго.
   - Надеюсь, его уже рабудили?
   - Подождите до утра, - попросил Колышко. Он все еще надеялся, что к мызе могут подойти повстанцы. - Доленго вам будет более полезен живой, чем мертвый.
   - Не надо спорить, Колышко, вы человек военный и знаете, что приказ есть приказ. Отворяйте дверь.
   Сераковский едва держался на ногах, но его вывели и посадили в бричку, которую дала поручику помещица Косцялковская. Его знобило, он кутался в пальто и глубже надвигал круглую шляпу. Рядом сел доктор. Колышко, адъютант, другие раненые ехали на телегах, остальные, связанные попарно, шли сзади под конвоем солдат.
   - Учтите, Доленго, если на нас нападут, я буду вынужден застрелить вас, - сказал поручик.
   В Медейку, к дому, где стоял штаб генерала Ганецкого, прибыли в пять часов утра. Всем, кроме Сераковского, остававшегося в бричке, поручик приказал построиться в линию перед штабом. Через минуту оттуда вышел Ганецкий. Стоя на высоком крыльце, он долго и молча смотрел на пленных, на каждого в отдельности, пока не встретился взглядом с Сераковским. Они сразу узнали друг друга.
   - А вы б могли далеко пойти, Сераковский, если бы не предали родину, - сказал Ганецкий насмешливо. - Милютин до сих пор, кажется, не верит, что вы изменник. Придется огорчить...
   - Вы заблуждаетесь, генерал, я не изменник! - ответил Зыгмунт. - Я не изменил ни польскому, ни русскому народу...
   Скорый поезд здесь не останавливался, но его задержали по распоряжению Ганецкого: генерал-губернатор требовал немедленной доставки преступников в Вильно. Сераковского поместили в отдельном купе вместе с поручиком, получившим приказание не спускать с пленного глаз. Поезд шел быстро, мелькали за окном мызы, сады, высокие деревянные кресты на дорогах.
   Поручик от нечего делать просматривал принесенные с собой газеты. Он был в отличном настроении: после столь успешной операции по взятию Доленго можно было рассчитывать на быстрое производство в следующий чин. Сераковский молча лежал на полке, стараясь не думать о том, что его ожидает. Все сильнее болела перевязанная наспех рана, и каждый толчок вагона доставлял новые мучения.
   - Может быть, желаете свежую газету? - услышал он голос поручика. Эх, поспать бы сейчас!
   - Спите, поручик. Я не могу выпрыгнуть на ходу.
   - А на остановке? - Поручик почему-то рассмеялся.
   Вот уже несколько дней Сераковский не видел газет... "Известия из Италии". Опять о Гарибальди. "Разбитие шаек"... О нем еще, конечно, нет, не успели... Очередной императорский указ. Интересно, о чем? Он пропустил написанное крупными буквами вступление, доискиваясь сразу до сути... "О некоторых изменениях в существующей ныне системе наказаний уголовных и исправительных"...
   Сераковский сразу забыл о ране. Неужели? "17 апреля, в день рождения царя-освободителя..." Буквы прыгали у него перед глазами - от нетерпения, от радости, которая вдруг охватила его. Да, это то, чего он ждал столько лет, чему отдал столько сил! - закон об отмене телесных наказаний! Отныне не будет розог, плетей, клейм!.. Еще - "о совершенной отмене для воинских чинов наказаний шпицрутенами". Чья-то статья: "Снята наконец с русского народа эта позорная язва, много веков тяготевшая над ним".
   Он закрыл глаза от слабости, нахлынувшей на него после возбуждения, газета выпала из рук, а он лежал на подрагивающей вагонной полке и думал. Наедине с собой он мог сказать, не боясь, что его обвинят в нескромности: ведь это же он, Сигизмунд Сераковский, первый начал борьбу за гуманный закон, первый подсказал идею записки князю Орлову, дал ему сведения для нее. Он, а не делегаты лондонского конгресса Вернадский и Бушен добился включения в повестку дня вопроса о телесных наказаниях! Это он так повел дело, что международное собрание статистиков и юристов публично перед всем миром осудило произвол, царящий в России...
   И вот теперь эта самая Россия сшибла его пулей с коня, чтобы судить военно-полевым судом. "Россия?" - он повторил это слово и вдруг понял, что думает не то, совсем не то. Не Россия послала в него пулю, и не Россия будет его судить, а царь, тот страшный строй, на который он поднял руку...
   В Вильно Сераковского ожидала тюремная карета, в которой его отправили в военное отделение госпиталя святого Якова.
   Специальный поезд нового виленского генерал-губернатора Муравьева подали на запасной путь, где обычно формировались воинские эшелоны. Погрузку имущества - опечатанных сургучом ящиков с секретными документами, включая шифровальные коды, печати; бланки, закончили заблаговременно, еще днем. Выделенные для охраны солдаты стояли у дверей каждого вагона.
   На перроне было людно. В Вильно отправлялись более сотни служащих всех рангов и званий, начиная от генералов и кончая телеграфистами и личным поваром Муравьева. Сам Муравьев занимал отдельный вагон вместе с адъютантом и генералами Соболевским и Лошкаревым. В этом же составе ехали два офицера Генерального штаба, назначенные в распоряжение генерал-губернатора, и еще престарелый солдат Прохор, которого Муравьев знал много лет и нередко прибегал к его услугам. Прохор обладал удивительным талантом: как никто другой, он умел изображать любые мужские и женские крики. Еще в тридцатых годах, когда Муравьев вел допросы задержанных участников польского мятежа, Прохор устраивался в соседней комнате, бил розгами по кожаной подушке и кричал благим матом. Все это, естественно, доходило до ушей арестованных, после чего мятежники сознавались даже в тех проступках, которых они не совершали. Это очень потешало Михаила Николаевича, и он перед отъездом в Вильно велел разыскать Прохора...
   Поезд тронулся в десять часов вечера, а утром уже был в Динабурге. Здесь последний вагон, в котором ехал начальник края, отцепили от состава и отправили в крепость по тупиковой ветке. Ехать пришлось всего полторы версты.
   Муравьева встречало все крепостное начальство. Рассчитывали, что начальник края соизволит позавтракать, но тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и попросил доложить о положении дел в округе и городе.
   Хвалиться, к сожалению, было нечем. В окрестных лесах орудовали шайки, и проезд даже по почтовым трактам был небезопасен. У одного ремесленника - бронзовых дел мастера - нашли под кроватью спрятанную медную машину для литья конических пуль. Несколько сапожников были уличены в том, что шили сапоги с длинными голенищами - специально для повстанцев. На придорожных крестах появились надписи: "За полеглых в року 1861", надписи замазали, но на следующий день их читали снова.
   - Самонадеянность поляков меня поражала еще в тысяча восемьсот тридцать первом году, - сказал, усмехаясь, Муравьев коменданту крепости. С тех пор прошло немало лет, а поляки, кажется, не поумнели... Много ли преступников заключено под стражу?
   - По Динабургу - около семидесяти, Михаил Николаевич.
   - Мало, недопустимо мало... - Муравьев покачал головой. - И как с ними поступили?
   - Их будут судить.
   - И дело затянется. Из Петербурга пойдут запросы, просьбы о помиловании. Поверьте моему опыту, что будет именно так. А по-моему, если человек достоин веревки, так нечего ждать, надо взять и вздернуть его поскорей. Оно и короче и назидательней для подражателей... Кстати, вы уже расстреляли графа Плятера?
   - Приговор еще не конфирмован.
   - Ну, если дело только за этим... - Начальник края оживился. Велите, пожалуйста, подать дело Плятера.
   Когда принесли нужную папку, он аккуратно обмакнул в чернила перо и написал ровным разборчивым почерком: "Привести в исполнение".
   - Ну вот и все, - сказал он с видом человека, выполнившего свой долг. - А теперь я бы хотел побеседовать с представителями дворянства. Надо рассеять польскую дурь.
   Большая зала динабургского дворянского собрания была заполнена. Начальник края поднялся на второй этаж по широкой, устланной ковром лестнице, бросил беглый взгляд на свое отражение в зеркалах, оправленных в золоченые рамы, и, остановившись перед торопливо спускавшимся ему навстречу предводителем дворянства, сказал тихим голосом:
   - Вы совершенно напрасно так торопитесь, граф Плятер. Я приказал вас арестовать за саботаж.
   Улыбка, которая до этого сияла на лице динабургского предводителя дворянства, исчезла, и оно стало серым.
   - Только что, - продолжал Муравьев, не повышая голоса, - я конфирмовал приговор вашему кузену, мятежнику, напавшему на транспорт с оружием. Граф Плятер будет расстрелян.
   Приветственные голоса, раздавшиеся при появлении Муравьева, смолкли, наступила тишина, но Муравьев, казалось, не заметил ничего этого. Тяжелым, грузным шагом он прошел мимо обмякшего Плятера, к которому уже направлялся, придерживая рукой саблю, жандарм, и переступил порог залы.
   - Хочу напомнить, господа, случай, - продолжал на ходу Муравьев, который произошел со мной в тысяча восемьсот тридцать первом году, когда меня назначили военным губернатором в Гродно. Во время моего знакомства с представителями шляхетства, адвокатами, ксендзами и прочими подлецами, один из них задал мне вопрос, не родня ли я декабристу Сергею Муравьеву, повешенному в Петропавловской крепости. Пришлось напомнить, что я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают сами.
   В зале по-прежнему было очень тихо, лишь какой-то офицер из числа конвойных подобострастно и глупо хихикнул.
   На обратном пути из Динабурга комендант крепости сказал Муравьеву:
   - Прошу прощения, Михаил Николаевич, но за предводителем дворянства Плятером мы не замечали никакой вины...
   - Что ж, может быть, может быть, - ответил Муравьев добродушно. - Не исключено, что этот ваш Плятер в отличие от своего двоюродного брата ни в чем не замешан. Но в душе он все равно не мог не сочувствовать мятежу, не так ли?
   В тот же день, четырнадцатого мая, в три часа пополудни специальный поезд со штабом виленского генерал-губернатора прибыл к месту назначения в притихший в ожидании событий, встревоженный город Вильно.
   Прямо с вокзала Муравьев и его многочисленная свита направились в губернаторский дворец. Бывший генерал-губернатор давал в честь прибывших праздничный обед, который в одинаковой мере можно было считать и прощальным - с приездом Муравьева Назимов покидал Вильно.
   На всем пути по обеим сторонам мостовой стояли горожане и кто с любопытством, кто со страхом провожали глазами кортеж карет, пролеток, дрожек, охраняемых конными казаками, полицейскими и специально назначенными для этой цели офицерами второй гвардейской пехотной дивизии. В зловещей, противоестественной при таком скоплении народа тишине раздавалось лишь цоканье лошадиных подков о булыжник мостовой, иногда слышался негромкий, однако ж отчетливый голос Муравьева, говорившего что-то сопровождавшему его жандармскому генералу.
   Назимов встретил своего преемника у парадного входа во дворец. Тут же расположились войска. Военный оркестр сыграл приветственный марш, после чего солдаты прокричали долгое и громкое "ура" в честь командующего войсками Виленского военного округа. Муравьев рассеянно пожимал руки чиновникам, которых к нему подводил Назимов, в душе сетуя, что зря тратит время, вместо того чтобы заниматься делом.
   После обеда Назимов повел Муравьева на второй этаж, в кабинет.
   - Я полагаю, Михаил Николаевич, что вам достанется после меня не так уже много работы, - сказал он.
   - Это почему же, Владимир Иванович? - удивился Муравьев.
   - По причине, что мятеж в основном подавлен, шайки разбиты...
   - Вы так думаете? - В голосе Муравьева послышалась насмешка. Совершенно напрасно. Мятеж только разгорается, и государь поручил мне погасить его. Любыми средствами... Как содержится Сераковский? Надеюсь, под усиленной охраной?
   - Право, не могу точно ответить на ваш вопрос, но полагаю, что тяжело раненный человек не может быть опасен.
   - Такой преступник, как Сераковский, перестанет быть опасным только после казни, - возразил Муравьев.
   ...Уже давно пора было отправиться на покой, особенно после дороги, а Муравьев все еще сидел в своем новом кабинете. Назимов при первом удобном случае откланялся, и Муравьев был рад этому, по крайней мере он мог теперь спокойно заняться делами.
   Из груды грязно-синих папок он выбрал одну, на которой стояла фамилия "Сераковский", выведенная разборчивым и красивым почерком военного писаря. Папка была почти пуста, в ней лежало лишь донесение генерала Ганецкого да несколько листов первого допроса раненого Доленго.
   - Вызовите генерала Цылова, - сказал ординарцу Муравьев.
   Ординарцу, прискакавшему в сопровождении двух казаков к Цылову, пришлось поднять генерала с постели. Был третий час ночи.
   Еще в Петербурге Цылов был высочайше утвержден председателем следственной комиссии.
   - Я вас вызвал, Николай Иванович, вот по какому поводу, - сказал Муравьев, едва завидя в дверях поджарую, подтянутую фигуру Цылова. - У прежнего генерал-губернатора накопилось огромное число незаконченных следственных дел. - Он показал рукой на письменный стол, заложенный синими папками. - Среди них необходимо отобрать дела особо опасных преступников, с тем чтобы дать им ход без малейшего промедления. Вот, например, Сераковский... С этим мятежником необходимо покончить возможно быстрее.