Наконец мы оказались на краю опушки. Здесь на ветвях нескольких сосен были положены и подвязаны тонкие жерди, образовавшие временный загон. За ними я увидел три лошадиные головы. Лошади не смотрели на нас, грустные ресницы белели инеем. Один из парней вынул из пакета батон и протянул его через ограду. Две морды из трех вежливо приблизились к руке и стали бережно отщипывать хлеб мягкими губами. Лошади были в узде, и есть им было, наверное, совсем неудобно, но, видно, они были голодны.
   – Выводи, – приказал Плечо, ероша гриву гнедой кобылы.
   Все лошади были немолодые и очень смирные. «Как они доверяют конокрадам?» – подумал я. Опять сделалось холодно. Двое из парней сразу вскочили на лошадей. И тут я сообразил, что даже не представляю, как приступить к лошади, как на нее взбираться...
   – В левую ремешок возьми, а правой в спину упрись, – посоветовал Андрей.
   Я повесил сумку с учебниками, тетрадями и дневником на сук. Кто бы мог подумать, что лошади такие большие, когда собираешься на них взобраться.
   – А как же седло, стремена там?.. – неуверенно спросил я, поглаживая лошадь по вздрагивающему боку.
   – Без седла лучше, поверь. С непривычки все яйца расшибешь, – сказал Андрей.
   – Точно, особенно на рысях, – поддержал его парень с перебитым носом и синим восходом солнца, вытатуированным на кисти руки.
   – Ну давай. Ставь ногу мне в ладони. Да не так, б...
   «Нельзя облажаться. Ни в коем случае!» Сжимая уздечку, я поставил ботинок в его сведенные ковшиком ладони и резко подбросил правую ногу. «Вот это грядка!» – спина лошади оказалась широченной, но сидеть было вполне удобно. Я дернул за поводья, однако лошадь не тронулась с места. «Дай ей в бока малеха», – посоветовал кто-то сзади. Не хотелось делать лошади больно, поэтому и пришпоривание не дало никаких результатов: лошадь спокойно смотрела себе под ноги.
   – Сорви-ка вичку, – сказал Андрей откуда-то снизу.
   Непослушной от напряжения рукой я дернул за серую ветку осины и отломал небольшой прутик. Словно поняв этот жест, лошадь сразу тронулась с места. Она шла шагом, иногда останавливалась, но, стоило мне поднять прутик, опять двигалась.
   – Пусти ее рысью! – посоветовал крашеный.
   – А как?
   – Молча. Пятками.
   Я слегка двинул каблуками в бока лошади – очень слабо, потому что панически прижимал колени, – и опять занес ветку. Лошадь, умница, сразу припустила рысью. Меня трясло, и приходилось крепко сжимать зубы, чтобы не выстукивать ими испанский танец с кастаньетами. Стволы побежали от меня трусцой. Вдруг темное огромное пятно обошло меня, обнесло вихрем снежной пыли – топот унес в чащу одного из моих товарищей-конокрадов. Потом еще один взрыв топота (снег прянул с низких еловых лап) – мимо пролетел всадник на вороной тяжелой кобылице, крикнув мне «Бери в галоп! Не боись!».
   Взмахнув вицей, я тотчас почувствовал, как все изменилось: тряска прекратилась и огромная сила понесла меня вперед – скачка стала, как течение быстрой реки, слегка подрагивающей на перекатах. Лес разваливался по обе стороны дороги, ветки хлестали по плечам, лицо обметало снегом: я скакал, летел, в отрыве от земли, в отрыве от страха – на скорости крика, на скорости счастья. «Добрая! Хорошая! Какая же ты умница! Спасибо тебе!» – думал я про лошадь. Проскакав до вершины холма, я натолкнулся на двух других парней, потянул вожжи и перешел на шаг. На обратном пути мы еще проехали рысью и галопом, и опять это было ах как хорошо: зимняя скачка через сказочный лес... Мне теперь даже казалось, что я умею ездить на лошади.
   Мы спешились, чтобы дать покататься остальным. Было жарко, пар изо рта стал плотным, как табачный дым. Рядом со мной стояли два парня, которые когда-то подкарауливали меня на улице Бажова.
   – Ну чо, понравилось? – спросил один.
   – Еще бы. А что будет с лошадьми?
   – В смысле?
   – Ну вот мы покатаемся, а потом?
   – Потом к вечеру подгоним их обратно к поселку.
   – Тогда хорошо. Спасибо!
   Счастье от того, что я впервые катался на лошади, включало в себя и эту радость примирения. Люди, которые пригласили меня в лес, мне больше не враги. И они хотели показать мне это, как-то загладить свою вину. Зачем? Этого я так никогда и не узнаю.
   Подъехал Плечо. Он проводил меня до дорожки, по которой мы поднимались из города.
   – Все путем? Так? – спросил он меня.
   Я поглядел в его светлые шальные глаза и сказал:
   – Конечно. А у тебя?
   Он засмеялся. В эту минуту, когда мы смотрели друг другу в лицо, я чувствовал, как вся сила вражды и страха, которая жила во мне к этому человеку, перерождается в горячую доброжелательность. Постыдная благодарность вместо честного гнева – вот что осталось на душе, когда я возвращался в город. Но меня беспокоит совсем не это. Иногда я просыпаюсь среди ночи и думаю – вернули ли они из лесу трех этих послушных лошадей?

19

   После уроков мы опять идем к Лене. Дома только бабушка. В голубом байковом халате, в белом чистом платке, она неподвижно сидит на кухне у окна и улыбается. Губы ее подрагивают. Когда мы входим, бабушка секунду смотрит на нас, а потом опять поворачивается к окну. Стекло все в морозных узорах, может, их она и разглядывает?
   – Бабуль, привет! Ты тут как? Пообедала уже? – звонко спрашивает Лена, разуваясь.
   Бабушка не отвечает.
   – Молчит как партизан, – так же весело комментирует Лена.
   Она любит это слово «партизан» и говорит его в самых разных ситуациях. Например, о тех, кто проявил себя с неожиданной стороны. Или если несколько ребят собираются в сторонке – это тоже «партизаны». А чаще всего она произносит это слово просто для того, чтобы засмеяться. Вот сейчас, например. Потому что вокруг Кохановской должна быть жизнь, веселье, дружелюбие, причин для скуки и уныния просто не существует!
   Бодро приговаривая «Сейчас, ба, нагрею тебе супу, и попробуй только не съесть», Лена идет на кухню. Бабушка бледно шевелит улыбающимися губами, что-то тихо отвечает. «Мама мне строго-настрого наказала. Набирайся сил, а посуду я сама помою». Меня умиляет ее деятельная доброта и бурная энергия. Я смирно сижу в Лениной комнате на кровати, сложив руки на коленях. Лена переодевается где-то в глубине квартиры.
   Она возвращается в брючках и клетчатой мужской рубашке. Мы смотрим семейный альбом. «Вот это папа перед свадьбой. Правда, потешный? Лохматый, встрепанный... Ничего, мама его причешет... Это мы с Риммой... Она меня на четыре года старше, но я положительный герой, а Римма – партизан. Вот это мы в третьем классе, найдешь меня? Учти, тогда я еще очки не носила. Потом поумнела, стала много книжек читать...»
   Мы сидим очень близко, но мне даже в голову не приходит взять ее за руку, обнять, вообще прикоснуться. Когда я бывал у Машки, ни о чем другом не мог думать, и поэтому мы держались за руки, она садилась мне на колени, мы целовались... Лена очень... Да, она очень... У нее... Ну да, ее тело должно быть более красивое, чем у Машки, но я об этом не думаю, потому что никакого отдельного «тела» не замечаю. Моя растроганность, огромная сила влюбленности что-то делают с притяжением.
   – А давай-ка посмотгим, какая у тебя линия жизни и бугог любви, – вдруг смеется Кохановская, откладывая альбом и беря меня за руку.
   Я покорно протягиваю руку и волнуюсь. Волнуюсь именно оттого, что она может меня неправильно понять. Нужно сказать, нужно признаться, она должна понимать, что мне не нужно от нее прикосновений, не нужно поцелуев, ничего не нужно, а нужно только говорить с ней и отражаться в ее глазах.
   Казалось, я могу обидеть ее физической близостью. Нет, не обидеть, а обделить. Словно радость прикосновения была какой-то растратой, вымыванием, умалением того огромного, что происходило со мной и было посвящено ей.
   – Сейчас бабушка заглянет... – говорю я, точно теремная скромница.
   – Линия любви... Где у тебя линия любви?
   – Не знаю... Не верю я в эти глупости...
   – О, какая длинная... И запутанная.
   – А у тебя? Они должны быть одинаковые...
   Она смущается и идет в коридор за моей шапкой, меряет ее перед зеркалом. Потом начинает прилаживать мне свой шарф «в гомантической манеге». Оказывается, я очень романтичный, да-да-да...
   – А помнишь, Петр Первый целовал кого-то в зубы? – спрашивает она, когда мы снова садимся на кровать.
   – Помню.
   – Интересно, как это? Ну-ка давай я попробую...
   Я пытаюсь не получать бешеного удовольствия от того, что ее губы прикасаются к моим. Стараюсь остаться как бы в стороне, хотя и понимаю, что это глупо. Потом встаю с кровати и иду к окну. Гляжу с высоты четвертого этажа на диагональную дорожку, по которой когда-то пришел под ее окна в первый раз. Сердце мечется, не находя себе места. По дороге бредет пожилая пара: он в светлом тулупе, она – в цигейковом пальто. Пар изо рта у каждого поднимается отдельно и, не сливаясь, тает в воздухе.
   – Лена... Я хочу тебе сказать...
   Тишина от ее внимания за спиной становится большой, как дворцовая зала.
   – ...Вот что... Погоди, сейчас. – Отхожу от окна, беру Лену за руки, и она встает. – Я тебя люблю.
   Сказав это, я поднимаю глаза.
* * *
   Если бы только можно было когда-нибудь повторить этот момент. Она смотрит на меня, думает обо мне, о себе, о нас, я тоже... И вот он весь я – в ее горячих чайных глазах, в их дышащей радости, и я не знаю, кто я там, что со мной...
   Я не помню, что было, когда я рождался в первый раз. Думаю, это было ужасно неуютное событие: холод, колючие звуки, пропасть света. Как будто пригревшегося в спальнике человека вдруг выбросили в бушующий водопад.
   Сейчас я присутствовал при своем рождении во всей полноте чувств и сознания. Видеть взгляд другого – значит войти в ту мастерскую (или, быть может, святая святых) живого существа, где весь зримый мир обретает форму, значение и вообще существование. Видеть взгляд, обращенный на тебя, значит в той или иной мере переживать заново момент своего рождения. В прямом взгляде другого человека ты можешь увидеть, как зарождается его отношение к тебе и тут же твое отношение нему. Для вас обоих два этих рождения слиты в одно (если с самого начала не были чем-то одним).
   Но Кохановская была не просто «другой человек». Именно через взгляд ее счастливых глаз в меня приливом возвращалось все, за что любят жизнь. Теперь во всем мире не осталось ничего не то что враждебного, а даже чужого, даже равнодушного, даже не сочувствующего нам, держащимся за руки в маленькой комнатке, устеленной домотканными половиками.
   Мы стоим так несколько минут, и внимая ее растроганной улыбке, я нисколько не сомневаюсь, что получил ответное признание.
* * *
   Домой я возвращался, когда уже стемнело. Мело, стремительный планктон серебрился у фонарей. Хмельной холодный воздух, мир ослепительно прекрасен, и я сделал огромную дугу через улицу Калинина за Девятый поселок и дальше через поле, видя огоньки ближайших домов поодаль, сквозь пургу. Это был полет, катание на планете Земля с темным попутным ветром галактик. Лицо покраснело от холода, в ботинки набился снег, и это тоже было хорошо, так хорошо! Хорошо было и дома, где я немедленно, прямо с порога сказал маме, что полюбил одну девочку, и она меня тоже полюбила, и сегодня самый хороший день за всю мою жизнь. А мама немного растерялась и сказала, что, во-первых, это не повод забывать об учебе, а во-вторых, чтобы я не обижал девочку, потому что я – оборомот известный.
   Этот день был отмечен еще и тем, что я завел дневник, в котором исписал две страницы, а потом нарисовал зелеными чернилами очень печальное лицо. Почему печальное? Не знаю, просто тогда даже самые счастливые вещи лучше звучали в миноре.

20

   Надо все записать, пока все живы, точнее, чтобы все жили. Мигающая зеленая буква «ч» на вывеске магазина «Мечта», трамвайная зимняя искра, не достигающая земли... Концерт оркестра во Дворце имени В. П. Карасева, мы с Леной в ложе. Она в черной водолазке и смотрит вперед очень серьезно. Мне мало того, что она рядом, потому что она должна быть гораздо ближе, но что с этим поделать, не знаю, и потому грустно. Задеревеневшие на холоде ручки портфелей. Рядом с ней я всегда угрюм, мне кажется, что она недостаточно глубоко чувствует, и потому легкомысленно болтает о дискотеке, о Пряниковой, о Леше Ласкере и Маше Вольтовой. Угрюмость мне по душе, трагедия – мой дом родной.
   Надо сохранить и тот день, когда на первом уроке я процарапал иглой от циркуля на левой руке буквы «Л.» и «К.». Зачем? Может быть, потому что вслепую искал, какую еще жертву можно принести любви. А может потому, что хотелось дать понять Кохановской, насколько сильнее я люблю. Но вот что интересно: эти неровные ссадины, с которых до конца урока пришлось украдкой слизывать капельки крови, Лене я не показал. Хотел, чтобы она заметила это ненароком. Этого не случилось. На перемене я подошел к ней:
   – Ленк! После школы пойдем ко мне? Хочу тебе кое-что показать.
   – Нет, Михаил, сегодня не получится. Мы договогились со Светиком поехать в гогод. Надо заскочить в художественный салон.
   – А почему не со мной?
   – Ну она же моя подгуга, мы давно уже не гуляли вместе.
   – Из-за меня? А я что, плохая замена подгуги?
   – Че ты дгазнишься? Нет, не из-за тебя... Но когда мы с тобой, Светик же с нами не ходит...
   – А я хотел показать тебе свои картины... – это был самый крупный козырь.
   – Давай в другой раз...
   Она даже не спросила: «А ты что, рисуешь?» Не заинтересовалась... Тогда вопрос: нужен ты ей или нет? А если нужен, то просто как мальчик, с которым можно «ходить»? А твои теории, твои картины? Она тебя никогда не понимала и никогда не сможет понять.
   – Другого раза не будет, – сурово говорю я, поворачиваюсь и иду. И оттого, что ответ вышел таким глупым, еще хуже.
   На втором уроке я достаю из готовальни циркуль и с гордо выпяченным подбородком невозмутимо перечеркиваю глубокими царапинами только что написанные инициалы. Венера Абдулина с соседнего ряда смотрит на меня с удивлением и крутит пальцем у виска. На манжете рубашки – алые пятнышки. Прекрасно.
* * *
   Покуда я обживал свою трагедию, в натопленных классах сочинялась совсем другая драма. Заварили эту кашу Наташа Зосимова и Надя Перчук. Есть такие бойкие девушки, которые принимают чужие заботы близко к сердцу. То есть чувствуют чужое как общественное, а общественное – как свое личное. Из них получаются хорошие сестры милосердия, председатели месткома, депутаты, вообще руководители. В самом малом масштабе – сплетницы, но это уж по вине несчастных обстоятельств, конечно.
* * *
   Недовольство ветреной Машкой Вольтовой и сочувствие влюбленному в нее Алеше Ласкеру росло давно. Казалось бы, две эти линии никак не могли соединиться: ведь если Вольтова так плоха, то нужно было во что бы то ни стало оттаскивать от нее Ласкера, не давать смотреть в ее сторону и предложить какую-то достойную замену. Например, Таню Тиханович. А что? Таня красивая, спокойная, учится на пятерки, характер у нее золотой. Уж конечно, она не меняет кавалеров каждые три месяца, как некоторые... Или вот Оля Жваро. Чем не подруга? Всем, буквально всем подруга Оля Жваро.
   Но что доводы рассудка для сочувствующего сердца? Алеша Ласкер любит плохую девочку Машу Вольтову? Так пусть он ее получит – глядишь, ей это тоже пойдет на пользу.
* * *
   Как в головы Наташи Зосимовой и Нади Перчук пришла мысль свести Машу и Алешу, неизвестно. Пришла – и все. Но придя однажды в их головы, эта мысль не могла оставаться бездеятельной. Она стала расти, нахлобучивать на себя подробности и в конце концов превратилась в План.
   День за днем можно было видеть, как по классу от их парт расходятся караваны записочек (от последних страниц в тетрадях оставались одни корешки), на переменах во всех углах раздается жаркое шушуканье, тайна множится, тиражируется, видоизменяется. Слухи, предложения, споры были похожи на деятельных муравьев, строивших судьбу двух ни о чем не подозревавших пока людей: Марии и Алексея.
   Но вот пришел день, когда все нити заговора были сплетены, и оставалось только вывести на сцену главных исполнителей.
   Не стану врать, я не присутствовал при разъяснении ролей. Но сдается мне, дело было устроено примерно так. Незадолго до дня рождения Васи Вишни, куда пригласили весь класс, Наташа Зосимова подошла к Алеше Ласкеру, ухватила его за пуговку пиджака и сказала:
   – Лешечка, слушай... Тут вот какое дело... Давай отойдем в сторонку...
   Лешечка приготовился было к очередной просьбе помочь с заданием по физике (таких просьб было много, и, надо признать, отказа никто не слышал). Но Наташа продолжала:
   – Тебе ведь Машка Вольтова нравится. Это всем известно...
   – Да я ко всем, в общем, отношусь хорошо, Наташа, – отвечал Алеша, слегка бледнея.
   – Брось, Леша, это ни для кого не секрет. Мы же не маленькие, правда? И ты должен ей как-то рассказать о своих... о своем хорошем отношении. Все-таки она девушка.
   – Да зачем, Наташ? С чего ты решила, что ей это нужно?
   Внимательный человек расслышал бы в этом вопросе столько же надежды, сколько неверия. А Зосимова – чрезвычайно внимательный человек.
   – От такого парня, как ты, это для любой будет приятно, поверь.
   Тут Наташа приобняла его по-дружески, как старшая сестра (ведь девочки взрослеют быстрее).
   – Не знаю, Наташа, это как-то... – ответил он, думая, как бы необидно высвободиться из этих объятий.
   – Ты же мужчина, – она прижала его посильнее. – Ты настоящий мужчина, и тебе надо это сделать. Если ты ее любишь и никогда не признаешься, потом будешь жалеть, осуждать себя... А зачем?
   Смутило ли Алешу Ласкера такое деятельное участие одноклассницы в его сердечной жизни? Может быть, смутило, а может и не очень, мы никогда об этом не говорили. Но Алеша Ласкер был умен, а значит, не мог не задуматься о словах Наташи. Если она так уверенно предлагает ему объясниться с Машей, это неспроста. Должно быть, она что-то знает, то есть были какие-то знаки с Машиной стороны... Может, она намекнула Наташе, что вот, дескать, Ласкер такой робкий – до пенсии от него никаких признаний не дождешься. А может... Наверное, он мучался, сомневался, вспыхивал, пытался принять правильное решение. До дня рождения оставалась неделя, и в течение этой недели Алеша Ласкер осторожно поглядывал на Машу, старался сохранять обычное доброжелательное спокойствие, и думал, думал...
   Впрочем, в этой части интрига была довольно проста. Алеша влюблен, втайне давно мечтает встречаться с Вольтовой, так что склонить его к объяснению было довольно легко. Но Маша... Если бы она была расположена встречаться с лучшим учеником класса-школы-района, они бы уже встречались давным-давно. В свои пятнадцать лет Вольтова обладала цепким женским умом, и нет ни малейшего сомнения, что она бы с лекостью устроила этот роман. Однако она встречалась то с Плеченковым, то с Нарымовым, то (говорят) с каким-то курсантом танкового училища, а с Алешей Ласкером была всего лишь приветлива – и только. Она знала о его чувствах, но не предприняла ничего. Но так было до той поры, пока личная жизнь Марии Вольтовой была личным делом Марии Вольтовой.
   Теперь пришло другое время – вот этого она пока не знала. Она не знала, какая огромная, неодолимая сила – общественное давление. Никто из одноклассников по отдельности не имел власти приказать ей встречаться с мальчиком, с которым она встречаться не собиралась. Подойди кто-то к Маше на перемене в столовой и скажи: «Послушай, Мария, не отталкивала бы ты Ласкера. Он – хороший человек, надежный товарищ и собой недурен», – она бы просто повернулась к такому человеку своей гордой спиной и перестала его замечать.
   Но сейчас положение было куда сложнее. Все девочки недолюбливали Машу, а их было большинство. Мальчики могли защитить Вольтову от чего угодно, только не от сплоченной холодности одноклассниц. Месяц перешептываний не прошел даром. В классе постоянно судили и рядили о том, что Вольтова хищница, что она злая, жестокая, гордая, равнодушная, вообще бездушная, что из-за нее страдают такие хорошие ребята... Дай она Алеше Ласкеру от ворот поворот – и эти обвинения затвердеют навсегда, поднимутся вокруг нее ледяной стеной общей неприязни. А до последнего звонка – полтора года.
   Уверен совершенно, что с Машей разговаривал не один человек и не один раз. Какие говорились слова, какие приводились аргументы? Не знаю. Ясно одно – заносчивой красавице Вольтовой дали понять: она может рассчитывать на доброе отношение коллектива, только если примет правильное решение.
* * *
   Третьего декабря в субботу весь класс был приглашен на день рождения Васи Вишни. Вася жил в девятиэтажке с лифтом на улице Зари, у самого леса. Родителей Васи дома не было. Начиналась такая пора в жизни, когда справлять дни рождения с родителями было уже неприлично. В большой комнате составились три стола, накрытые белыми потрескивающими скатертями. Нарядные девочки хлопотали, уставляя стол пиалами с салатами, с крохотными маринованными огурчиками, банками шпрот (таинственные маслянистые проруби, по-рембрандтовски золотистые бока рыбок). Кроме привычных детских бутылок «Буратино» и «Байкала» высились две бутыли с «Советским шампанским», предмет одобрительных шуточек мужской части компании.
   Девочки с подвитыми волосами, накрашенными губами и блестящими глазами... Стекла ритмично вздрагивают в такт пластинке «Тич-ин», и некоторые девчонки по дороги с кухни уже нетерпеливо подтанцовывают.
   Мы накануне в очередной раз поссорились с Кохановской, и оттого каждый из нас подчеркнуто весел и беззаботен.
   За столом было бы невыносимо скучно, если бы не музыка, но потом столы отодвигают к стенам, гасят свет и начинаются танцы при свечах. Андрей Букин отзывает меня в сторонку и говорит, что у них есть «пузырь рябины на коньяке». Сделав глоток, я чувствую, как мгновенно разбегается по мне ароматный пожар.
   Приглашаю на медленный танец Марину, во время танца с интересом вдыхаю запах ее рыжих волос. «Мне нравится летняя музыка зимой». – «Когда так танцуешь – всегда лето»... Алеша Ласкер танцует со Светой Пряниковой. Кавалеров слишком мало, поэтому большинство девчонок требует быстрый танец.
   Потом я иду на кухню – хочется побыть одному. Не оставаться одному, а дать кому-нибудь повод спросить: «А чего ты тут один? Праздник, надо веселиться! Тебе грустно?» Тут бы я мужественно показал, что имеются причины, и не каждый может себе позволить хихикать и скакать до упаду. Но никто не идет на кухню, и с каждой минутой мне делается все горше и лучше.
   Через стеклянную дверь я вижу, как из темноты выныривают Алеша с Машей. Видя, что кухня занята, они закрываются в маленькой комнате. Что он ей говорит? Как она ему отвечает? И вообще, как странно, что у отличников бывают какие-то тайные желания и печали...
   От легкого пинка дверь распахивается, и на кухню втанцовывает Кохановская. Хотя я на нее дуюсь, не могу не признать, что она очень нарядна и хороша собой. Между прочим, наверняка одна из причин ее нарядности – я. В руках у Лены стопка грязных тарелок, увенчанная парой хрустальных фужеров. Молча уступаю ей место рядом с кухонным столом. Из комнаты несется «Абба». Лена хочет что-то сказать, смотрит на меня, ставя посуду на стол. Но тут один из фужеров соскальзывает и разлетается под ногами на звонкие ноты и лепестки. Вместо того чтобы воспользоваться случаем и заговорить, я стремительно ухожу с кухни. Нехорошо... Просто нехорошо. Но какое-то непреодолимое упрямство заставляет меня совершать одну ошибку за другой.
   Начинается очередной медленный танец, мы танцуем с Верой Лощининой, и обнимая ее, я чувствую себя так, будто ворую у всех на виду.
   Зажигается верхний свет, мальчики опять составляют столы, девочки с разгоряченными лицами начинают накрывать к чаю. Вася и Андрей изображают из себя пьяных. Появляются Алеша Ласкер и Маша. Алеша счастливо улыбается и держит Машу за руку. Маша смотрит приветливо и спокойно. Все взоры обращены к ним. Олег даже поднимается с дивана и уступает им место. Они чинно усаживаются и сидят молча. Пара смущенно излучает свет и гармонию. Наташа Зосимова в пышном голубом платье похожа на фею-крестную.
   Она наливает в чайную чашку шампанского и говорит:
   – Предлагаю выпить за любовь!
   – Отличный тост!
   – За любовь!
   – За всех влюбленных!
   Маша немного опускает голову.
   – Гип-гип-уга! – раздался бодрый голос Лены Кохановской, вернувшейся с кухни.
   «Пойду-ка я отсюда», – думаю я и иду одеваться в коридор. И хотя Лена не сказала ничего ужасного, ее возглас мне кажется верхом пошлости.
   Стараясь не привлекать внимания, я одеваюсь, открываю дверь, кричу: «Всем спасибо! Пока! С днем рожденья!» – и, не дожидаясь ответа, быстро спускаюсь по лестнице.
   О едкая радость одиночества, родная моя дорога, бегущая вдаль ото всех на свете! Уходить – вот удача запутавшегося человека. Чем дальше я ухожу от девятиэтажки, где веселятся без меня мои одноклассники, тем полнее дышит моя душа, тем печальней моя свобода.
   Все, хватит, с любовью пора заканчивать: быть уязвимым мне противопоказано. Зависеть от другого – невыносимая глупость! Хороший ветер на пустых улицах, ветер с востока, из безлюдных далей нескончаемой зимы. Ночь нахлобучена на город черной шапкой.