— Граф? Федор Иванович? И ты здесь?
   Да, это был близкий приятель Дениса Давыдова по гусарской службе Федор Толстой, бретер и забияка, Толстойамериканец. В шведской кампании 1808 года он воевал в одном полку с Давыдовым, но за буйства и дуэли был дважды разжалован в рядовые.
   В фуражке с крестом и смуром кафтане, обросший смоляной бородой, граф Федор Иванович живо и весело, словно на гусарской пирушке, отвечал:
   — Поступил в Московское ополчение простым ратником… Ходил на штыки… Получил картечную рану в ногу…
   Не веришь?
   Ермолов не успел возразить, как Федор Толстой сорвал грязный бинт, из-под которого тотчас хлынула кровь.
   — Не балуй, барин. Не торопись на тот свет. Еще успеешь… — прохрипел лежащий рядом меднолицый солдат — зеленый мундир висел на нем клочьями. Он поднял бинт и принялся перевязывать рану. Повозка потащилась далее.
   — Мы еще поколотим Наполеона! — кричал Федор Толстой.
   «Да, в Бородинском бою все русское воинство увенчало себя бессмертной славой! — думал Ермолов, присоединяясь к штабу. — Не было еще случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твердости, решителыюсти и презрения к смерти. В этот день испытано все, до чего может возвыситься достоинство человека!..»
   Позднее по представлению Ермолова Федору Толстому был исходатайствован чин полковника…
   Все в армии — от генерала до ополченца-ратника — желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Кутузов приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение. Адъютант Ермолова артиллерии поручик Граббе был послан с этим объявлением; в полках его приглашали сойти с лошади, офицеры целовали за радостную весть, а солдаты встречали дружным «ура!». Кутузов, возведенный за Бородинскую битву в чин фельдмаршала, в присутствии всего штаба заявил, что скорее готов «пасть при стенах Москвы, нежели предать ее в руки врагов», однако же приказал отступать…
   И вот она, древняя столица и само сердце России, матушка Москва! В ясном, прозрачном воздухе видна она вся, горящая под лучами яркого солнца тысячами цветов: золоченые маковки церквей, высокие белокаменные колокольни, зеленые железные крыши дворцов и усадеб, сады и парки, уже тронутые багрецом. Было 1 сентября — день преподобного Симеона Столпника, Семена летопроводца. Как говаривал Горский? На Семена дитя на коня сажай, на ловлю в поле выезжай. На Семена ласточки ложатся вереницами с колодцы, на Семена мух и тараканов хоронят. Грыбье, бабье лето. Коли бабье лето ненастно — осень сухая, а коли на Семена ясно — осень ведреная, но к холодной зиме…
   Отсюда, с высот, мирно и кротко раскинулась Москва, словно бы и не гремели невдалеке орудия, словно бы Наполеон не шел на плечах русского арьергарда. Ермолов принялся осматривать позицию, загодя избранную Беннигсеном.
   Правый ее фланг примыкал к изгибу Москвы-реки впереди деревни Фили, центр находился между селами Волынским и Троицким, а левое крыло располагалось на Воробьевых горах. На Поклонной горе по приказу Беннигсена возводился обширный редут и у большака учреждалась батарея.
   Подходившие части корпуса принца Евгения Виртембергского располагались и устраивались, словно и впрямь намереваясь защищать Москву, впереди Дорогомиловской заставы. Ермолов отправился к Кутузову, который остановился в открытом поле и сидел на своей деревянной скамеечке в окружении генералов, успевших уже осмотреть позицию.
   Многие находили ее неудачной, но никто не решался сказать об этом. Это было равносильно предложению оставить Москву без боя.
   Никто не знал истинных намерений и видов светлейшего. Недостаток самых хитрых людей заключается в том, что хитрость заменяет им ум. Чтобы ввести всех в заблуждение, народный ум Кутузова часто принимал вид хитрости и казался ею.
   На вопрос светлейшего, какова ему кажется позиция, Алексей Петрович не без жара отвечал:
   — Местоположение чрезвычайно невыгодное!
   Кутузов тотчас принял мину самую простецкую и с притворными вздохами переспросил:
   — Голубчик, дай-ка свой пульс! Уж не болен ли ты?..
   Ермолов вперился в главнокомандующего своими серыми
   глазами. «Нет, меня не перехитришь, Михаила Ларионыч, я не так прост!» — подумал он и с невинным видом возразил:
   — Я настолько здоров, чтобы видеть, что мы здесь будем разбиты.
   Окружавшие Кутузова генералы молчали. Немногие из вих могли догадаться, что главнокомандующий не нуждается в их мнении, желая лишь показать видимое намерение защищать Москву. Он только ласково попросил Ермолова внимательно осмотреть позицию еще раз.
   Чем больше вникал в местоположение Ермолов, тем больгае убеждался в его непригодности, особенно для войска, ослабленного недавним кровопролитнейшим сражением. По8ИЦИЯ тянулась на четыре версты, с правого фланга впереди себя имела довольно обширный лес, в котором мог утвердиться неприятель; несколько рытвин с крутыми берегами и овраг у реки Карповки рассекали войска, лишая их взаимной поддержки. Глубокая лощина с почти обрывистыми берегами, начинавшаяся близ деревни Воробьеве, совершенно отрывала резервы на левом фланге от боевой линии. В тылу находилась Москва-река, на которой хоть и наведено было восемь мостов, но спуски к большинству из них по своей крутизне доступны были одной пехоте. Наконец, сразу за рекой начинался огромный город, отступление через который в случае неудачного боя, под натиском врага, предвещало неизмеримые трудности.
   Он вновь поспешил к Кутузову, который беседовал с генерал-губернатором Москвы Ростопчиным.
   Закончив разговор, Ростопчин направился к своему экипажу, но, завидя Ермолова, приостановился.
   — Не понимаю, Алексей Петрович, — горячо, словно продолжая прерванный спор, воскликнул он, — для чего усиливаетесь вы защищать Москву, из которой все вывезено!
   Ермолов вежливо отвечал гордому вельможе:
   — Ваше сиятельство! Вы видите во мне исполнителя воли начальника, не допускающего свободы рассуждения.
   — Честно сказать, — добавил Ростопчин, — я подозреваю, что светлейший князь далек от желания дать сражение. Но знайте! Лишь только вы оставите Москву, она по моему распоряжению запылает позади вас!
   Последние слова поразили воображение Ермолова. Мысль сдать столицу без боя показалась ему чудовищной, но и вести сражение на выбранном месте не представлялось возможным. Достав карандаш и бумагу, Алексей Петрович наскоро сделал рисунок позиции и стал доказывать Кутузову ее порочность. Главнокомандующий в ответ принялся подробно пересказывать ему свой разговор с Ростопчиным, уверяя, будто ничего не знал ранее о том, что неприятель, приобретя Москву, не сыщет никаких выгод, что ее можно было бы оставить, и спросил на то мнение Ермолова. Тот, страшась, что повторится испытание его пульса, молчал. Кутузов приказал ему говорить.
   — Если уж отступать, то для соблюдения наружности я приказал бы арьергарду нашему в честь древней столицы дать сражение… — ответил Алексей Петрович.
   Воцарилась тишина. Ермолов думал о том, что с Москвой сопряжены были понятия о славе, достоинстве и даже самобытности Отечества. Ее сдача врагам воспринялась бы как бессилие защищать Россию. Продолжительное отступление от Немана, неразлучные с ним трудности, кровопролитные сражения в течение трех месяцев, пылавшие, преданные на расхищение врагам города и селения были жертвы тяжкие, но жертвы, принесенные, мнилось в народе и в армии, для сохранеппя Москвы, а не для потери ее. В стране от Немана до Москвы-реки, от Стыри и до Двины развевались вражеские знамена; уже не только Москве, но и Петербургу и Киеву угрожало нашествие, а полуденную Россию опустошала моровая язва. В эту пору в глазах Европы падение Москвы почиталось ручательством, что Россия низойдет в разряд второстепенных государств.
   — Приказываю в четыре пополудни созвать военный совет, — повелел наконец Кутузов.
11
   Русский главнокомандующий не произносил решительного мнепия, всегда держась правила древнего полководца, пе хотевшего, чтобы и подушка его знала о его намерениях.
   В деревце Фили, в избе крестьянина Севостьяпова, собрались Барклай-де-Толли, Ермолов, Дохтуров, Платов, Толь, Уваров, Остерман-Толстой, Коновницып. Ждали Беннигсена, который запаздывал. Милорадович не был приглаш„н по причине невозможности отлучиться от арьергарда. Только в шестом часу приехал Беннпгсен, который, не считаясь с присутствием фельдмаршала, тотчас взял на себя роль председательствующего и задал вопрос:
   — Выгоднее сражаться перед Москвою шш оставить ее неприятелю?
   Кутузов недовольным тоном прервал начальника штаба, заметив, что предварительно надо объяснить положение дел, и, подробно изобразив неудобство позиции, заявил:
   — Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну. Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия…
   В заключение он обратился к генералам, поставив вопрос так:
   — Ожидать ли нападения в неудобной позиции или отступить за Москву?
   Во вспыхнувшем споре главными действующими лицами были Барклай-де-Толли и Беннигсен как старшие в чинах после Кутузова.
   Барклай, страдая от изнурявшей его лихорадки, медленно говорил:
   — Главная цель заключается в защите не Москвы, а всею Отечества, для чего прежде всего надобно сохранить армию. Позиция невыгодна, и армия подвергнется несомненной опасности быть разбитой…
   Он глубоко таил в себе обиду за несправедливое отношение к нему в войсках во всю пору вынужденного отступления. Правда, мужество и отвага Барклая, проявленные им яа виду солдат в Бородинской битве, переменили общее мнение, и после сражения войска встречали его криками «ура!». Но Ермолов прекрасно помнил, как на другой день после Бородина сухой и аккуратный Барклай сказал ему со слезами на глазах: «Вчера я искал смерти и не нашел ее…»
   — Оставлять столицу тяжело, — продолжал военный министр, — но, если мужество не будет потеряно и операции будут вестись деятельно, овладение Москвой приготовит гибель Наполеону…
   Все выступление Барклая было направлено против Беттнигсена; присутствующие ожидали, что начальник главного штаба в ответ станет оправдываться и защищать избранную им позицию. Однако хитрый интриган ловко уклонился от предложенного на совете выбора.
   — Хорошо ли сообразили те последствия, которые повлечет за собою оставление Москвы, самого обширного города в империи, и какие потери понесет казна и множество частных лиц? — воскликнул Беннигсен с наигранным пафосом. — Подумали ли, что будут говорить крестьяне и общество, весь народ, и какое может иметь влияние мнение их на способы продолжения войны? Подумали ли об опасности провес гь через город войска с артиллерией в такое короткое время, когда неприятель преследует нас по пятам? Наконец, о стыде оставить врагу столицу без выстрела? Я спрашиваю, будет ли после этого верить Россия, что мы выиграли Бородинское сражение, как это было обнародовано, если последствием его станет оставление Москвы?.. Какое впечатление произведет это на иностранные дворы и вообще в чужих краях? Не должно ли наше отступление иметь предел?
   Я не вижу поводов предполагать, что мы будем непременно разбиты… Я думаю, что мы остались такими же русскими, которые дрались с примерной храбростью!..
   К удивлению присутствующих, Беннигсен неожиданно предложил новый наступательный план действий — ночью перевести войска с правого крыла на левое и ударить в центр Наполеона.
   Барклай резко возразил:
   — Надлежало ранее помышлять о наступательном движении и сообразно тому расположить армию. На то было еще время поутру, при первом моем объяснении с генералом Беннигсеном о невыгодах позиции. Теперь уже поздно.
   Ночью нельзя передвигать войска по непроходимым рвам.
   Неприятель может внезапно атаковать нас. Армия потеряла большое число генералов и штаб-офицеров. Многими полками командуют капитаны, а бригадами — неопытные штабофицеры. Армия наша, по сродной ей храбрости, способна сражаться в позиции и отразить нападение. Но она не в состоянии исполнить сложное движение в виду неприятеля.
   Я предлагаю отступить к Владимиру и Нижнему Новгороду…
   Кутузов с видимым удовольствием выслушал реплику Барклая и добавил, что со своей стороны никак не может одобрить план Беннигсена.
   — Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история знает много подобных примеров, — самым наивным тоном сказал он и словно задумался, подыскивая пример, — Да вот хотя бы сражение при Фридланде, которое граф хорошо помнит, было не вполне удачно, как я думаю, только оттого, что войска наши перестраивались слишком близко от противника…
   Едкая ирония достигла цели: Беннигсен. главный виновник фридландского поражения, поневоле умерил пыл. Генералы кратко высказали свое мнение. Храбрый Дохтуров, маленький, кругленький, под влиянием патриотического горя заявил, что он, безусловно, против сдачи Москвы неприятелю. Граф Остерман-Толстой отверг предложение Беннигсена и, впившись в него своими блестящими глазами, спросил:
   — Можете ли вы в случае сражения поручиться за нашу победу?
   Начальник главного штаба, рассердившись, грубо ответил:
   — Подобных требований нельзя предъявлять одному человеку. Победа может зависеть лишь от храбрости наших солдат и умения наших генералов…
   Совещание подходило к концу, когда приехал Раевский, занятый расположением войск. По приказанию Кутузова Ермолов объяснил ему суть разномыслии. Раевский, наклонив черную курчавую голову, сказал:
   — Если позиция отнимает у нас возможность пользоваться всеми нашими силами и если уж решено дать сражение, то выгоднее идти навстречу неприятелю, чем ожидать его. Но для подобного предприятия мы не готовы и потому можем только на малое время замедлить вторжение Наполеона в Москву. Россия не в Москве, среди сынов она.
   Следовательно, более всего должно беречь войска. Мое мнение: оставить Москву без сражения. Но я говорю как солдат. Князю Михаилу Илларионовичу предоставлено судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о взятии Москвы…
   Ермолов высказался на совете последним. Он видел, что решение оставить Москву без боя предрешено и его мнение на исход споров уже не повлияет. Но как генерал с небольшим военным опытом, он не вмел дать согласия на оставление столицы и, страшась упреков соотечественников, дорожа завоеванной популярностью в войсках, предложил атаковать неприятеля.
   — Девятьсот верст непрерывного отступления, — утверждал он, — не приготовили врага к неожиданным для него нашим наступательным действиям. И нет сомнения, что в войсках его от этого произойдет большое замешательство.
   Кутузов, ожидавший, что Ермолов повторит мысль об отступлении, высказанную им на Поклонной горе, недовольно заметил:
   — Такие мнения может предлагать лишь тот, на ком не лежит ответственность.
   Наступило продолжительное молчание, которое нарушил фельдмаршал. Тяжело вздохнув, он заговорил:
   — Вы боитесь отступления через Москву… А я смотрю на это как на провидение — это спасет армию. Наполеон, словно бурный поток, который мы еще не можем остановить.
   Москва будет губкой, которая его всосет…
   Из всех русских генералов лишь один Кутузов мог оставить неприятелю Москву, не повергнув государство в глубокое уныние. На этом совете вновь подтвердилась неоспоримо великая истина, что в Отечественной войне Кутузов был сущей необходимостью для России.
   — С потерею Москвы не потеряна еще Россия, — размышлял вслух фельдмаршал. — Первою обязанностью ставлю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут к ней на подкрепление, и уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Поэтому я намерен, пройдя Москву, отступить по рязанской дороге. Знаю, ответственность обрушится на меня. Но жертвую собой для блага Отечества. — Он поднялся со стула, давая понять, что заседание совета закрыто, и твердо добавил: — Приказываю отступать…
   Генералы тихо разошлись, и фельдмаршал остался один.
   Он ходил взад и вперед по избе, когда вошел полковник Шнейдер, находившийся при нем безотлучно двадцать лет.
   Пользуясь правом свободного с ним разговора, он старался рассеять фельдмаршала и заводил речь о разных предметах.
   Слова его, однако, оставались без ответа.
   — Где же мы остановимся? — спросил Шнейдер наконец.
   Будто пробужденный вопросом, Кутузов подошел к столу, сильно ударил своим пухлым кулаком и с жаром сказал:
   — Это мое дело! Но уж доведу я проклятых французов, как в прошлом году турок, до того, что они будут лошадиное мясо есть!..
   Успокоившись, фельдмаршал принялся отдавать приказания о движении войск на рязанскую дорогу. При этом он запретил начальнику интендантской службы генералу Ланскому перевозить продовольствие с калужской дороги, куда Кутузов загодя, еще после Бородина, распорядился направить хлебные запасы. Милорадовичу велено было командовать арьергардом.
   Всю ночь Кутузов был чрезвычайно печален и несколько раз принимался плакать. Как полководец, он видел необходимость уступить врагам Москву. Но, как русский, мог ли он не болеть о ней?..
12
   До зари 2 сентября, в понедельник, обозы и артиллерия потянулись в Москву; на рассвете последовали за ними пехота и конница. Армия шла двумя колоннами: одна под командою генерал-адъютанта Уварова — через заставу и Дорогомиловский мост (при ней находился Кутузов); другая под начальством генерала Дохтурова — через Замоскворечье и Каменный мост. Далее путь их лежал к Рязанской заставе.
   Накануне к Ермолову явился незнакомый артиллерийский штабс-капитан — крепкий белокурый красавец с холодными голубыми глазами, в мундире из толстого солдатского сукна и Георгием в петлице.
   — Ваше превосходительство! — твердо сказал он. — Обращаюсь именно к вам по тому уважению, каковым пользуется в армии имя ваше. Представьте меня его светлости.
   Я хочу остаться в Москве, в крестьянской одежде, собирать сведения о неприятеле, вредить всеми способами французам и, если представится возможность, убить Наполеона…
   Все это было сказано так обыденно и просто, что у Ермолова закралось сомнение: уж не душевнобольной ли перед ним?
   — Ваше имя? — впиваясь глазами в офицера, спросил он.
   — Штабс-капитан Александр Фигнер.
   — За что награда?
   — Измерил ширину рва Рущукской крепости перед штурмом, — так же просто сказал штабс-капитан.
   Ермолов доложил о нем Кутузову, и фельдмаршал, хоть он и был очень занят, ласково принял Фигнера, поблагодарил его, обласкал и обещал употребить для важного дела.
   Между тем Ермолов получил повеление ехать к Милорадовичу с приказанием насколько возможно дольше удержать неприятеля, дабы вывезти из города тяжести. «Сколько бесстрашных духом сынов России!» — размышлял он в пути, вспоминая встречу с Фигнером. У Дорогомиловского моста Алексей Петрович встретил Раевского, которому и передал повеление главнокомандующего. Сойдя с лошади, геыералы глядели на Москву и грустили, думая о выпавшей ей судьбе.
   Переправы, тесные улицы, большие обозы, многочисленная артиллерия, толпы спасавшихся бегством жителей — все это так затрудняло движение, что армия до самого полудня не могла выйти из города. Ермолов покидал Москву одним из последних. В то время как арьергард задерживал Мюрата, он ехал вместе с адъютантом Граббе по бесконечным улицам, мимо высоких зданпй, которые, казалось, вымерли.
   На пути из края в край обширнейшего города встретил Алексей Петрович всего человек семь или восемь, оборванных, с подозрительными физиономиями. Было убийственно тихо. И лишь стоны раненых надрывали душу. Многих искалеченных героев Бородина не успели вывезти из столицы.
   Ермолов думал о том, с каким негодованием восприняла это армия. «На поле брани, — рассуждал он с собой, — солдат иногда видит оставленных товарищей. Но там, под огнем, другое дело. Его сиятельству Ростопчину следовало бы позаботиться о несчастных заранее. И в каком положении находились они здесь все это время! В Москве, где все возможности окружить заботой воина, жизнью жертвующего во имя Отечества, богач блаженствует в неге и гордые чертоги его возносятся под облака, а воин, герой? Он омывает своей кровью последние ступени его лестницы или истощает остаток сил на каменном полу его двора! О, жестокосердие вельмож, о, равнодушие богатства! Нет, я никогда не покину благородное сословие неимущих, чтобы не зачерствела душа, чтобы не оглохнуть к чужим страданиям…»
   Приближаясь к Рязанской заставе, Ермолов стал нагонять москвичей, поодиночке или группами покидавших родной город. Толпы делались все гуще и гуще, превратившись наконец в сплошную массу. Исход из Москвы являл картину единственную в своем роде — ужасную и вместе с тем комичную. Там виден был поп, напяливший на себя одна на другую шесть или восемь риз и державший в руках тяжелый узел с церковной утварью; тут четырехместный oтромный рыдван еле тащили две лошади, тогда как в иные Легкие дрожки впряжено было их пять или шесть; здесь сидела в тележке дородная мещанка или купчиха в парчевом наряде и жемчугах — во всем, чего не успела уложить. Конные и пешие валили валом, гнали коров и овец, собаки в необычайном множестве следовали за великим побегом, и печальный вой их, чуя горе, сливался с мычанием, блеянием, ржанием, криками и детским плачем…
   У перевоза через Москву-реку Ермолов нашал часть войск, задержанных на мосту обозами и экипажами, толпившихся в страшном беспорядке. Пушечные выстрелы со стороны Москвы усиливали панику. Начальники, не зная об истинном замысле неприятеля, торопились и не могли переправить свои части. Из коляски, даже не решаясь подъехать к мосту, беспомощно взирал на это столпотворение лейб-медик Александра I баронет Вилье.
   — Боже мой! — закричал он, завидя Ермолова, которого знал еще со времен Аустерлица. — Мы погибли! Мы все саанем добычей французов!
   — Успокойтесь, Яков Васильевич, — хладнокровно отвечал генерал. — По части переправ у меня богатый опыт.
   Он тотчас приказал командиру находившейся здесь конноартиллерийской роты сняться с передков и обратить дула орудий на мост. Зааем, шепнув офицеру, чтобы тот нe заряжал пушки, Алексей Петрович выехал перед батареей и громовым голосом, перекрывающим шум и хаос, прокричал:
   — Орудия картечью зарядить!.. По моей команде охкрыгь огонь по обозам!..
   Все смолкло, задние ряды перестали напирать, а сгрудившиеся на мосту принялись подавать назад.
   — По мосту!.. — страшно проревел Ермолов.
   И последние обозники, бросившись кто в реку, кто на берег, вмиг очистили мост.
   Генерал тронул лошадь и подъехал к Вилье:
   — Сэр Яков, прошу вас…
   — О, человек великих способностей! — прошептал пофранцузски бледный лейб-медик, откидываясь на спинку коляски.
   Вслед за войсками Ермолов переправился на другой берег и нашел Кутузова, сидевшего на скамеечке у ворот старообрядческою кладбища. Проходившие мимо него солдаты имели вид бодрый, ни на одном лице не приметил Ермолов следов отчаяния, но видел мрачное и сосредоточенное чувство мести. Видя главнокомандующего, солдаты переговаривались: «Несдобровать Наполеону на понедельничьем новоселье в Москве», «Обходим француза», «Война только начинается».
   Ермолов доложил о выполнении отданного ему повеления; оба молча глядели на оставтенньтй город, вчера полумиллионный, а сегодня опусюшонныи и покинутый жителями. Вдруг гулко прогремет взрыв, за ним — второй. Алексей Петрович вздрогнул, вспомнив слова Ростопчина, сказанные ему накануне. В набегающих сумерках все осветилось в той стороне, где лежала Москва. Над краем неба поднялась и зависла огромная черно-багровая туча дыма.
   — Стыд поругания своего, — сказал себе Ермолов твердо, — Москва скроет в собственных развалинах и пепле…

Глава четвертая. ВОЗМЕЗДИЕ

1
   Маленькая деревушка Леташовка на старой калужской дороге, вблизи Тарутина, на целых две недели сделалась военным центром России. Сюда приезжали со всех концов страны, чтобы убедиться, что русская армия готовится к новым сражениям, и предлагали свои услуги Кутузову. Откуда что явилось! Из Южной России к Тарутинскому лагерю везли всякие припасы. Среди биваков вдруг открылись лавки с разными предметами для военных людей и налади лась торговля. Крестьяне из ближних и дальних селений приезжали повидаться с оставшимися в живых родственниками и земляками. Крестьянки толпами ежедневно приходили с гостинцами в полки отыскивать мужей, сыновей, братьев и говорили:
   — Только дай нам, батюшка, пики, то и мы пойдем на француза…
   Казалось, вся Россия сходилась душой в Тарутинском лагере. Каждый истинный сын Отечества из самых отдален ных пределов стремился сюда, если не сам, то мыслью и сердцем, жертвуя зачастую последним своим достоянием.
   Армия в короткий срок возросла до ста тысяч человек, не считая казаков и ополчения. Войска укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили сухарями и тулупами, сапогами, валенками, а лошадей — овсом и сеном.