Да, двадцатый век выжил, хотя мог умереть, а Рим умер. Писатель подумал, что нарисованный им несколько месяцев назад конец их мирка был, пожалуй, именно во вкусе Рима. Но ведь была и Эллада, и даже тут, сейчас, сохранялась возможность познавать себя, готовясь к делам, сущность .которых уяснится в процессе познания. Целые цивилизации были основаны не на технике, а на стремлении понять, изучить себя, овладеть всеми возможностями своего чудесного организма. Разве это занятие не достойно их? Разве жалко посвятить ему жизнь? Им не было нужды совершенствовать окружающий мир: но они сами - разве столь уж совершенны?
   - Нет! - сказал он вдруг так же неожиданно, как заговаривали сегодня все другие. - Мне кажется, нас ждет совершенно ослепительное будущее! Вот послушайте...
   Истомин вышел в сад. Наступил лучший час суток, и он заранее предвкушал то наслаждение, какое предстояло испытать и ему, и всем остальным жителям "Кита".
   Перед тем, как выйти, он внимательно оглядел себя в зеркале, поправил галстук и причесался. Волосы совершенно поседели - прошло уже немало лет с тех пор, как он взошел на борт этого корабля. Но седина не огорчала его: все окружающие старели вместе с ним, и не было молодых, в сравнении с которыми старость проигрывала бы. В старости есть своя красота; к тому же здесь, вдали от бурь и потрясений, старость приходила медленно, и даже поседев, все оставались здоровыми и физически, и морально.
   В саду уже находилось несколько человек. Истомин раскланялся с ними, и они ответили ему тем же. Они так давно были вместе, что сделались ближе друг для друга, чем если бы были кровными родственниками. Они, казалось, уже давно должны были изучить друг друга до мелочей. Но каждый из них являлся личностью, а настоящая личность неисчерпаема; и к своему счастью они находили друг в друге - да и в самих себе - все новые и новые качества, узнавали друг друга все с новых сторон. Даже те, кто в начале этого бесконечного путешествия уступал другим в знаниях или в уровне развития (что было и всегда останется неизбежным), успели за эти долгие годы, пользуясь деликатной поддержкой окружающих, уйти так далеко вперед, что дистанция между ними и прочими перестала ощущаться.
   Дни они проводили, как кому казалось предпочтительнее. Занятия спортом в зале и плавание в бассейне, просмотры и обсуждения фильмов, научная деятельность и художественное творчество, слушание музыки равно увлекали их. По вечерам же, после ужина, все собирались в саду и начинался пир утонченных умов, обмен мыслями, предположениями и гипотезами. Именно это и ждало их сейчас.
   Наслаждение, испытываемое при этом каждым из них, было несравнимо ни с чем. Далекие от Земли, с ее огромными масштабами и множеством мелочей, отвлекавших от чистого мышления, получившие возможность впервые, может быть, в истории человечества дать волю своему уму, избаввв его от забот о хлебе насущном, оберегая от таких мелких чувств, как зависть, стремление к материальному превосходству или конкуренция с другими специалистами, как жажда власти или славы, - люди ушли целиком в область творчества, в область философии и истории своей прародины, о которой теперь могли рассуждать спокойно и объективно, так как не были связаны с узкими интересами Земли. Каждый вечер принадлежал одному из них, и у любого всегда хватало мыслей, чтобы заинтересовать других, заставить подумать над выводами и оценить их, еще на какой-то, пусть небольшой шажок приблизиться к постижению себя. Крохотное общество в замкнутой скорлупе корабля жило по тем законам и таким образом, как будет жить - и даже не в столь отдаленном будущем - все человечество.
   Именно об этом и собирался говорить сегодня Истомин. Он был, пожалуй, лучше остальных знаком с историей мысли Большого человечества и знал, насколько оно всегда было склонно к трем ошибкам, фактическим и методологическим: к идеализации прошлого, идеализации будущего и его примитивизации. Писатель хотел сегодня сказать о том, что на самом деле будущее никогда не становится проще настоящего, но усложняется вследствие постоянного роста не только населения, но и отраслей деятельности, и проистекающего отсюда усложнения социальной структуры общества и отношений между его отдельными элементами; и что подлинный путь будущего - не стремление унифицировать, но тяга к равновесию и сбалансированию различных индивидуальностей - а что индивидуальности всегда будут разными, проистекало, по мнению Истомина, даже из принципа индетерминизма (он ожидал, что Карачаров поможет ему связать эти понятия). Именно этого удалось добиться людям маленького мирка, явившегося как бы моделью многомиллиардного мира Федерации, Таким образом, они, человечество Кита, могли успокоиться за судьбу своей старой родины и уйти от частных проблем еще дальше к общим, чтобы отыскать, наконец, место человека в грандиозном Мироздании и тем самым...
   Здесь, сегодня, Истомин говорил горячо и громко и снова ощущал, как люди поддаются гипнозу слов. Да, будущее ослепительно, оно - как глубокое и спокойное озеро, окруженное горными хребтами, озеро с прозрачной и вкусной водой. И они, заброшенные смерчем на берега этого озера, уже оправились от первого потрясения и вскоре начнут благодарить судьбу за то, что именно с ними она решила провести этот эксперимент...
   Он кончил. После паузы Нарев сказал:
   - Благодарю вас. Действительно, перспективы наши прекрасны, о чем я не устаю напоминать.
   Истомин рассеянно улыбнулся и кивнул куда-то в пустоту.
   - И ведь для этого нужно так немного! - сказал он. - Ничего иного, кроме доброй воли! Я думаю, мы могли бы начать такую жизнь не мешкая. Здесь, в салоне, мы привыкли вести деловые разговоры. Но встретимся вечером в саду, обстановка подействует на нас благоприятно... Наш нынешний мир узковат, но он так прекрасен, так обеспечен, так надежен, что было бы просто стыдно не использовать все его преимущества.
   - Решено! - сказал Нарев. - Сегодня в саду.
   - Да-а... - протянул капитан.
   - Хорошо еще, что так, - проворчал Рудик.
   Они были в самом тесном, носовом отсеке над обсерваторией. Инженер медленно собирал инструменты.
   - Может, тестер врет? - спросил Устюг.
   - Да что тестер, - сказал Рудик, пожимая плечами. - Попробуй на слух.
   Он постучал в борт. Звук был низким, дребезжащим.
   - Миллиметра два, - сказал капитан.
   - До полутора. С таким носом только и можно летать подальше от галактик.
   - Ну, - подумал вслух капитан, - даже при пробое это не смертельно..
   - Опасно.
   - Там, около звезды, было опаснее. Однако, не зря я затеял обход.
   Инженер кивнул. Он знал, что все, что делается в соответствии с уставом, не может быть зря.
   - Надо ремонтировать, - сказал он.
   - Да, - согласился капитан, - конечно. Настрой ремонтных роботов. А вообще - не горит.
   Рудик покосился на него. Они спустились, и инженер завинтил маховик люка.
   - Заблокировать, что ли? - спросил он. - Неровен час, кто-нибудь залезет...
   - Что им тут искать?
   - Ну, ладно, - сказал инженер. - Куда теперь?
   - Да по порядку. Что у нас - резервные линии?
   - Они, - ответил инженер, пропуская капитана в лифт.
   Вечером Карачаров пришел в сад первым. Истомин, откровенно говоря, этого не ожидал - на физика он вообще не очень рассчитывал. Карачаров был настроен мрачно. Когда собрались другие, он сказал:
   - Ну, что же мы теперь станем делать? Ладно, давайте я займусь вашим опусом, где вы, как я понял, детально излагаете свои воззрения. Хотя, окровенно говоря, все былые эпохи для меня ничем не ценнее прошлогоднего снега: люди в те времена очень мало знали. Будь я еще историком науки... Но вы же, наверняка, не пишете ничего такого... А вы тем временем займитесь высшей математикой. Года через три-четыре, может быть, поймете меньшую половину вот этого! - Он вытащил из кармана пачку листков и швырнул их писателю так, что они разлетелись во все стороны. - Иначе несправедливо: вы злоупотребляете тем, что ваш язык примитивней и доступнее моего - где же равноправие?
   - Нельзя так относиться к искусству, - пробормотал писатель. - Оно не может служить предметом торговли.
   - А подите вы к черту с вашим искусством! - сказал Карачаров. - А с наукой можно так обращаться? Но назовите мне тут хоть одного человека, которого интересует наука, кто ударит хоть пальцем о палец ради нее. Ну ладно, ну, каюсь я человек негармоничный, не развит всесторонне и не могу подменить свое дело чем-то другим. - Он резко вытянул руку к Истомину. - Но ведь и вы такой же! Если вы любите женщину, то не женщину вообще, а именно эту, и если вы ее лишаетесь, то не можете заменить ее любой из полудюжины других, а если можете, то вы не знаете, что такое любовь, черт бы вас побрал! Вот вы написали роман, который, простите за откровенность, тут никому не нужен - потому что если кому-то захочется читать, то полно кристаллов, на которых записана громадная куча книг - и, кстати говоря, написанных куда лучше вашей...
   - Да вы ее не читали! - сердито возразил писатель. - Откуда вам знать? А может быть...
   - Нет, не может быть! Человек, живущий рядом со мной, не может быть великим писателем. Это только вы, литераторы, притворяетесь, будто так не думаете, а мы, все прочие, даже не притворяемся. И что такое - великий? Количественную, математически точную оценку ни одному произведению литературы дать нельзя, и значит, оценка эта всегда субъективна...
   - Да ладно, отцепитесь от меня!
   - А я и не прицепляюсь - на кой черт вы мне сдались с вашими тухлыми веками! Я просто говорю, что вы написали - ну ладно, значит, вы без этого не могли, так же, как я не мог не заняться своими проблемами. Но ведь это нам всем только кажется, это мы втираем себе очки, говоря о самовыражении, неодолимой потребности и прочем. На самом деле нам, ко всему, надо еще, чтобы все это дошло до людей. До людей! И не только до читателей или рядовых инженеров, но до профессионалов, свое место среди которых мы знаем и дорожим им, и о нем всячески заботимся. А раз этого нет... Ну, какая мне радость от того, что я выполнил, может быть, гениальную работу, если этого никто не поймет из десятка индивидуумов, делящих с нами сие приятное уединение? И какая вам радость от того, что вы написали, может быть, и не самый глупый в мирово? литературе роман, если он навсегда останется вещью в себе? Или вы думаете, что стоит нам прочитать его - и мы сразу станем другими и действительно поймем, что нам делать в этой чертовой обстановке?
   - Что делать - об этом же я и говорю! - в отчаянии воскликнул Истомин. Но физик внезапно увял.
   - Ну, говорите, - пробормотал он. - Что касается меня, то я в эту игру больше не играю. Для меня остается, пожалуй, лишь одно.
   - Что же?
   Карачаров усмехнулся.
   - Я почти строго обосновал, что мы вообще не существуем, и поэтому с нами ничего не происходит и произойти не может. Субъективный идеализм, как сказал бы философ,- - да еще подкрепленный квазинаучными гипотезами. Хотя - какой уж идеализм, если мы скоро начнем грызть глотки экипажу, а они нам... Да пускай, мне наплевать - мне так легче. Раз нас нет, то я могу еще раз переменить знак и считать все, что вижу во сне, реальностью, а это, - он кивнул куда-то в сторону, - кошмаром. Я научился видеть сны по заказу, этим и занимаюсь. - Он вытащил трубочку с таблетками, потряс ими. К счастью, наши синтезаторы могут изготовлять эти снадобья с такой же легкостью, как сливочный пломбир.
   - Слушайте... - сказал Истомин. - Нельзя же так...
   - А как можно? Картин будущего вы, наверное, сочините еще не один десяток - но меня картинки не интересуют. Исповедую лишь то, что может быть изложено при помощи математического аппарата. - Он усмехнулся. - Хотя толк от ваших картинок, безусловно, есть. Я имею в виду первую. Если мне будут сниться плохие сны, я однажды взорву к чертовой бабушке эту диагравионную обитель вместе с нами.
   Он повернулся и вышел; остальные подавленно молчали, ни один листок не шевелился на чахлых корабельных деревьях, которые тоже, кажется, чувствовали себя тут неприкаянно. Нет, видно, это был не тот сад, в котором некогда Платон наставлял учеников. До того сада было далеко...

Глава пятнадцатая

   Прошло уже немало дней с тех пор, как "Кит" вынырнул в пространстве на полпути между галактиками. За это время могло Исчезнуть, рассосаться, забыться то чувство взаимной неприязни, какое возникло тогда между членами экипажа (исключая Веру) и остальным населением корабля (кроме, конечно, администратора). И оно, пожалуй, исчезло бы, но мешали неосторожно брошенные тогда слова насчет суда, которому подвергнутся члены экипажа, едва будет создан закон и общество "Кита" получит право выносить и исполнять приговоры. Нарев дорого дал бы, чтобы слова эти оказались невысказанными или, на худой конец, забытыми. Но по взглядам и тех, и других людей он видел, что сказанное прочно засело в памяти. И это ставило его в такое положение, откуда он при всей своей изворотливости не мог сразу найти выход. Бросать слова на ветер было плохо; еще хуже - осудить людей, которые (теперь это было ясно - ему, во всяком случае) ни в чем не были виноваты. Но обвинение было брошено, а обвинениями, не подтвержденными доказательствами, бросаются лишь несерьезные руководители. Признать, что судить некого и не за что, было равносильно признанию собственной несостоятельности. Этого Нарев тоже не хотел. А пока он размышлял, дела шли своим чередом, и логика конфликта вела людей все дальше - к открытому столкновению.
   Вслух никто не говорил ни слова ни о суде, ни вообще о пережитом раньше. Прошлое исчезло из разговоров, словно амнезия постигла все население металлической планетки. Пассажиры и члены экипажа предпочитали не замечать друг друга в тех нечастых случаях, когда сталкивались в коридорах корабля; нечастых - потому, что теперь в пределах "Кита" существовали как бы две тропы, одна из которых соединяла каюты, салон, сад, другая пролегала по рабочим палубам и постам корабля. Тропы эти не пересекались, территория была как бы поделена на две части.
   Лишь Еремеев переходил незримую границу, когда направлялся в трюмные палубы к своим роботам. Сегодня, сделав перерыв и поднимаясь, наверх, он встретил капитана. Они разошлись, держась каждый противоположной стороны, не взглянув друг на друга и не обменявшись ни словом.
   Все последние дни футболист не ощущал гнетущей тяжести на сердце - сознания своей никчемности, ненужности здесь. Ему, с детства и до сих пор любившему лишь спорт и занимавшемуся лишь спортом, казалось странным, что его дело вдруг оказалось лишним в этом мире. Нет, он не был слепым фанатиком, и если бы ему сказали, что надо бросить футбол и делать что-то другое, он подчинился бы - если бы это другое оказалось ему по силам. Но никто не говорил, чем надо заниматься, никто не ставил цели. И вдруг все изменилось. Оказалось, что он со своими нелепыми, неживыми футболистами может быть полезным отвлечь людей от тяжелых мыслей, позволить им забыться. Во всяком случае, так сказал Нарев.
   Нарев сказал, и Еремеев поверил. Он не то чтобы забыл о той стычке, когда Еремеев ударил, а Нарев ответил; однако, теперь причина этого столкновения казалась далекой и несущественной: Мила была сама по себе, они оба - тоже каждый сам по себе. Еремеев уже не удивлялся этому: ему делали впрыскивания, как н всем, и он знал, что это делается для того, чтобы он не тосковал о Миле - и он в самом деле перестал тосковать, потому что верил в лекарства. А раз причина вражды исчезла, то у Еремеева не было никаких причин не доверять словам Нарева - тем более, что тот был здесь главным, это Валентин понимал хорошо. И сказанное Наревым наполнило футболиста такой бодростью, какой он давно уже не испытывал.
   Сегодня он хорошо поработал в зале, потом, прежде чем броситься, по обыкновению, в бассейн, прилег на мат, вытянулся, закрыл глаза и заложил руки за голову, чтобы как следует обсохнуть.
   Стоило лечь на мат, как наверху автоматически включился кварц. Стояла тишина, и в этой тишине до Еремеева донеслась едва уловимая музыка: кто-то включил ее в салоне, и звуки, обычно не слышные здесь, на этот раз то ли благодаря тишине, то ли из-за неплотно притворенной двери были явственно слышны. Едва заметный ток воздуха овевал тело - работала скрытая за переборкой вентиляция. И Еремеев вдруг ощутил прилив такого невероятного, дикого счастья, что сам испугался этого всплеска чувств.
   Ему почудилось, что он лежит не в зале корабля, на мате, под кварцевой лампой, но знойным летом на Земле, на стадионе: окончив тренировку, отошел и лег неподалеку от поля, где-то в секторе, на низкую, густую и мягкую траву, и безоблачное небо опрокинулось высоко над ним, и солнце, ласковое и ослепительное, заставило закрыть глаза, и он лежит, наслаждаясь минутой покоя и ни о чем не думая, а в раздевалке кто-то из товарищей включил музыку, и она доносится сюда. Он еще немного полежит, встанет и глубоко вдохнет воздух, обнимет глазами весь простор пустого сейчас стадиона и неторопливо пойдет в раздевалку, минует ее. и выйдет из противоположных дверей на берег реки, прыгнет, не задумываясь, и уйдет на глубину, а потом раскроет глаза и увидит чистое песчаное дно и тень от промелькнувшей выше испуганной рыбы. Все это, понял Еремеев, и является жизнью, а то, что он делал, даже сам футбол, было лишь средством почувствовать, ощутить эту жизнь острее, ближе, насладиться ее вкусом, цветом и запахом. Он втянул воздух и как будто действительно уловил слабый запах травы, и что-то застрекотало наверху - пролетела, может быть, большая стрекоза? Еремеев лежал, не размыкая век, и чувствовал, что все великолепно. Потом он поднялся, так и не раскрывая глаз - кто знает, вдруг это сон и, подняв веки, проснешься, - и сделал несколько шагов и нашарил пальцами ноги край бассейна, - но он знал, что это набережная, и прыгнул, и ощутил упругость воды, ушел на глубину, как и хотел, и только там раскрыл глаза, чтобы увидеть песок и на нем - тень от рыбы.
   Он увидел квадратные, плотно пригнанные одна к другой светло-голубые плиты пластика. Не было тени, не было песка, не было ни рыб, ни счастья.
   Футболист доплыл до края, и ему не захотелось вылезать. Но он принудил себя не опуститься на дно, а выйти, растереться, одеться и уложить мячи в сумку. Он медленно вышел, спустился на лифте на пассажирскую палубу, прошел в каюту и лег лицом в подушку. Он лежал так, с ужасом понимая, что даже ежедневные игры роботов в зале перед пассажирами уже неспасут его и не вернут ничего из утраченного.
   Потом в дверь постучали, вошел Нарев. Футболист сел и принудил себя улыбнуться. Нарев внимательно посмотрел на него.
   - Вы здоровы? Я ждал вас там - внизу. Вас не было, так что я сам попробовал кое-чем заняться с ними. Очень понятливые твари. Ну, идемте? Хочу сегодня за обедом объявить о предстоящем матче..
   Еремеев взглянул на него и отвел глаза.
   - Так-то оно так, - сказал футболист погодя, и голос его был невыразителен. - Только ведь это - футбол. Спорт.
   - Вот именно.
   - Футбол - не жизнь. Это игра. И если даже я это понял... то другие найдут в нем еще меньше. Так?
   Нарев кашлянул и промолчал.
   - А что изменится у нас? Не знаю, может, я ошибаюсь, но мне кажется, что скоро все мы, с футболом ли, без него ли, все равно не захотим жить. Если ничего не случится, А что может измениться? Вы знаете что-нибудь?
   Нарев промолчал. Он смотрел мимо футболиста, потом положил ладонь на его пальцы и несколько секунд держал ее так. Еремеев вздохнул.
   - Может, это от лекарства. Нет любви, ничего нет. Но, наверное, так надо. Если бы... Не знаю. Не обращайте на меня внимания. Со мной надо считаться, когда я на поле. А сейчас...
   Он махнул рукой, встал и вышел из каюты. Нарев грустно смотрел ему вслед.
   Поняв, куда завели его ноги, Еремеев удивился. Это был кухонный отсек палубы синтезаторов, где он заказывал свои завтраки и обеды, царство парящих автоматов и герметических котлов, в которых шипело и клокотал пар. Медленно, вразнобой покачивались стрелки на шкалах. Сами собой открывались и закрывались вентили, включались электрические плиты, распахивались люки рефрижераторов. Все это было интересно, но Еремеев не любил техники, и то, что он научился обращаться с синтезатором, изготовляя мячи для роботов, считал для себя едва ли не подвигом.
   Есть ему не хотелось, мячи были не нужны; и все же, зачем-то он пришел сюда. Еремеев медленно шагал по яроходу, ведущему из кухонного в бытовой отсек, и напряженно соображал. Ему нужна была одна формула, и не очень сложная, но, к сожалению, он в свое время не уделял достаточного внимания химии, и теперь атомы углерода и водорода никак не хотели выстроиться в его памяти в нужном количестве и порядке.
   Вдруг он остановился. Не потому, что вспомнил; просто над одним из кранов, над табличкой "Моющие средства" он увидел название нужного ему продукта, написанное на обычном человеческом языке.
   Квадратная шкала была рядом. Цифры на ней означали количество. Еремеев установил лимб на отметку "I-л". Оглядевшись, нашел подходящую посуду, подставил под кран и решительно нажал кнопку.
   Загорелся огонек: синтезатор принял заказ. Что-то зарокотало за панелью, звякнуло, потом забулькало. Прошла еще минута - и тонкая струйка упала из крана и звонко ударилась о дно подставленного термоса.
   Когда струя иссякла и лимб на панели вернулся к нулю, Еремеев нагнулся и опасливо понюхал прозрачную жидкость. Запах был отвратителен. Но у футболиста не было оснований не доверять ни механизму, ни Истомину, рассказавшему ему, как в давние времена употребляли эту жидкость.
   Он поднес термос к губам и глотнул. Перехватило дыхание, обожгло, на глазах выступили слезы. Он закашлялся, потом долго и глубоко дышал и с отвращением отставил термос.
   Но уже приятно жгло в желудке, закружилась голова. Она кружилась все сильнее, и это показалось Еремееву страшно смешным.
   Он схватил термос и сделал еще глоток.
   Прелестно, думал Нарев, презрительно морщась. Бесконечно изысканная ситуация. Остается только синтезировать шнурок попрочнее и найти достаточно крепкий крюк. Наилучший выход из положения...
   Он и правда оказался в незавидном положении. И винить было некого. Можно, конечно, каяться перед самим собой - не следовало, мол, тогда говорить о суде; можно было оправдываться: сказал, не подумав, не учтя всех последствий... Но Нарев великолепно знал, что сказал он это тогда намеренно, потому что иначе капитан так и остался бы хозяином положения, вернулся бы к власти. Но Нарев тогда решил, что править отныне будет он сам: не к этому ли он стремился много лет? И добился, наконец; в других местах ему приходилось заваривать кашу и покруче, и сходило, а здесь вот не сошло.
   Размышляя, он пришел к выводу, что накопленный им ранее опыт был все-таки односторонен. Входившие в состав Федерации планеты не были однородны по формам общественного устройства: на новых, только начинавших осваиваться мирах бывали всяческие отклонения, потому что в таких условиях инициатива и энергия одного человека значили куда больше, чем на планете с устоявшимся образом жизни, налаженной экономикой и сплотившимся обществом. Жизнь Нарева и протекала в основном на таких планетах - он называл их молодыми, - где не составляло большого труда повернуть события по-своему. Правда, через какое-то время все приходило в норму, и Нарев уезжал потому что стабилизировавшемуся обществу он был не нужен, а наоборот - вреден, и уезжать нередко приходилось в большой спешке. И здесь, на борту "Кита", ему показалось, возникла та же ситуация, когда энергичный человек мог установить такой порядок, какой ему нравился. Он так и повел дело - и оказалось, что просчитался.