О, эти загадочные Гагры, где перед началом каждого сеанса в летнем кинотеатре ставили одну и ту же заигранную пластинку, которую к тому же еще и заедало. "Утомленное солнце нежно с мо ..., нежно с мо ..., нежно с мо ...", - неслось над поселком. Наша хозяйка Вера Николаевна - пожилая дама с короткой стрижкой, ярким браслетом на худом запястье и тяжелыми серьгами в ушах, всегда приятно улыбалась, и лицо ее блестело от крема. Говорили, что она родом из Ленинграда и много лет назад вместе с мужем-профессором обосновалась в Гаграх, чтобы поправить его здоровье. Когда муж умер, она вышла замуж за огромного, тучного менгрела по фамилии Киберия, который до обморока любил оперу Россини "Севильский цирюльник". Каждый, кто снимал у них комнату, привозил ему пластинки с записью этой оперы. Когда Киберия был дома, он обычно сидел в круглой, увитой диким виноградом беседке, куда они с Верой Николаевной перебирались на лето, и слушал своего Россини. "Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо", - неслось из беседки. Однажды Вера Николаевна послала меня к нему за сигаретами. Отодвинув висящую на двери пеструю ткань, я увидела, как возле проигрывателя, прикрыв глаза, сидит грузный волосатый Киберия в длинных синих трусах и голубой майке. Он подпевал пластинке, и лицо его выражало полное блаженство. Я тихонько взяла со стола сигареты и вышла. О, эти живописные Гагры: сарайчики, летние домики, терраски, беседки, настроенные Верой Николаевна с Киберией и до предела забитые отдыхающими. Да что сарайчики! Некоторые спали на раскладушке или пляжном топчане под банановым листом или каким-нибудь душистым кустарником, платя 50 копеек в сутки. Мамин двоюродный брат, проживший месяц под открытым небом, однажды проснулся оттого, что его лизнула в лицо огромная бродячая собака. Он перевернулся на другой бок и, подставив ей затылок, продолжал спать. Все это хозяйство лепилось на склоне горы, и несколько раз в день приходилось ползти вверх по жаре: с моря, с рынка, с почты. Добравшись до дому, хотелось тут же бежать обратно, чтоб окунуться. Но вместо этого мы плюхались на койку и лежали, пока не переставало стучать в висках.
   Раз в неделю мама будила меня рано утром до жары, и мы спешили к автобусу, который, несмотря на ранний час, приходилось брать штурмом. Стиснутые со всех сторон, мы доезжали до конечной. "Рынок", - кричал водитель, и, распаренные пассажиры вываливались из автобуса. А на рынке стоял гул и рябило в глазах от пестроты прилавков. Переходя от прилавка к прилавку, мама не просто делала покупки, а совершала некий обряд: щупала, пробовала, просила заменить, сомневалась, уходила, возвращалась. Я то и дело теряла ее и в панике бросалась искать. "Держи сумку, - говорили она. Не спи. Держи как следует." Ты видишь, все сыплется мимо. Постепенно я дурела от жары, толчеи, пестроты и гвалта. Расхваливая свой товар, кавказцы хватали нас за руки. Один даже выскочил из-за прилавка и потащил меня за собой, чтоб подарить яблоко, величиной с дыню.
   У входа на рынок сидели на корточках продавцы вина и сыра. Белые, влажные кругляши сыра лежали на белоснежных тряпочках. Из огромных бутылей наливали в кружку виноградного вина на пробу. "Пей, дорогая, не бойся и дочке дай. Это же чистый виноград". Вино было терпким и сладким. Сделав глоток-второй, я не смогла остановиться и допила до конца. Продавец сыра, поглядев на меня с усмешкой, протянул ломтик сулугуни: "На, закуси. Сыр молодой, как ты". Выйдя с рынка, мы всегда заходили к живущему поблизости знаменитому на все Гагры Исачку, который ловил, коптил и продавал ставриду. К сожалению, я очень смутно помню пропахший рыбой живописный дворик с развешанными для просушки сетями и разложенными повсюду полосочками стекла, с помощью которого Исачок коптил рыбу. Сам хозяин, смуглый, черноволосый, кудрявый средних лет балагур и весельчак, всегда встречал нас в длинном фартуке и, снабдив рыбой, провожал до самых ворот, уверяя, что мы оближем пальчики и проглотим язык.
   Когда у меня появился отчим, то есть с 51-го года, мы ездили в Гагры каждое лето. Но отчетливей всего я почему-то помню лето 54-го, когда ходила в длинном ситцевом халате днем и шелковом платье с крылышками вечером, когда на меня оглядывались прохожие, а темпераментные кавказцы высовывались из машин, что-то выкрикивали и махали руками. Однажды, когда я ждала маму возле почты, мне под ноги упала коробочка, из которой выпали яркие клипсы. Подняв глаза, я увидела сидящего на подоконнике второго этажа молодого человека, который прижимал руку к сердцу и улыбался. Тем летом у меня были особенно длинные ресницы, особенно черные брови и особенно вьющиеся волосы. Это был мой второй расцвет. Последний случился на целине, в 58-м, а первый в раннем детстве, когда, по словам бабушки, у меня был такой румянец, что казался ненастоящим и хотелось меня потрогать. В 54-м в многочисленных домиках Веры Ник. жила целая стая девочек приблизительно моего возраста. Мы ходили на пляж огромным колхозом с двумя черными надувными камерами. Зайдя поглубже в море, мы ложились на камеру и во все горло распевали:
   Двенадцать негритят
   пошли купаться в море,
   Двенадцать негритят
   резвились на просторе,
   Один из них утоп,
   Ему купили гроб,
   И вот вам результат
   Одиннадцать негритят ...
   Пели до тех пор, пока не оставался один негритенок:
   Но скучно одному,
   Он взял себе жену,
   И вот вам результат
   Двенадцать негритят ...,
   - кричали мы и, если были силы, заводили все сначала. Иногда на пляже появлялась наша хозяйка. Сбросив легкий халатик, она неспеша входила в воду и с достоинством окуналась. Плавала она медленно и долго, каким-то особым, ей одной известным стилем: дважды помахав кистью, она погружала ее в воду, затем такое же двойное помахивание другой, и так без конца. Куда бы она ни заплывала и сколько бы народу ни купалось, Веру Николаевну было видно отовсюду.
   На нашей "Лысой Горе" шла весьма сложная ночная жизнь. Иногда я просыпалась от топота, хохота и визга. К утру все стихало, и когда мы с мамой бежали к морю, на "Лысой Горе" крепко спали. Не все, конечно. "Праведники", вроде нашего семейства, вставали рано и занимались обычными курортными делами: готовили завтрак, отправлялись на рынок или спешили захватить утренний ультрафиолет. Однажды мы узнали, что среди "праведников" завелась великая грешница - шестнадцатилетняя Ася, которая вечерами бегала на танцы и регулярно возвращалась домой в сопровождении местного парня с усиками. Однажды утром я увидела взбудораженную и заплаканную Асину маму, которая приглушенным голосом рассказывала Вере Николаевне: "Я вышла, чтоб загнать Аську спать, а он шагнул мне навстречу и говорит": "Мама". Я чуть сознание не потеряла. Что значит "мама"? Какая я ему мама? Что эта шлюха натворила?" Я нарочно долго подметала кухню, чтоб побольше услышать. Надо же, Аська, с которой мы вместе висели на камере и пели "Негритят", тоже вела загадочную ночную жизнь. И это ставшее вдруг таинственным слово "мама" ... Скоро Аську увезли домой в Калугу, и наши ряды поредели. Из оставшихся я больше всех любила Наташку и ее дедушку - профессора медицины из Тулы.
   Даже не знаю, кого больше. В главном доме Веры Николаевны было полно старинных, давным-давно привезенных из Ленинграда вещей: кресел, светильников, книг. Посреди полутемного зала стоял расстроенный рояль, на котором валялись ноты. Видимо, все это принадлежало ее покойному мужу. Однажды, когда я рылась в нотах, вошел Наташкин дедушка. "Ну, что ты нашла?" - спросил он. "Вот, какие-то старые ноты, не по-русски написано". "А, так это "Фауст" Гуно. Переложение для фортепиано. Можешь сыграть?" "Смотря что", - сказала я и, полистав, наткнулась на арию Зибеля. "Вот это могу". Немного поковырявшись, я заиграла довольно гладко. Наташин дедушка, стоя за моей спиной, запел: "Расскажите вы ей, цветы мои". Он пел смешным дребезжащим голосом, но очень чисто. Нам так понравилось музицировать, что мы стали приходить в эту комнату каждый день, и у нас даже появились слушатели. Но однажды мероприятие сорвалось: у меня поднялась температура. Убегая в аптеку, мама попросила Наташкиного дедушку навестить меня. Он зашел в комнату и присел на край кровати. Потрогав мой лоб и попросив показать горло, он стал осторожно водить шершавой ладонью по моим плечам и рукам. "Хочешь, пощекочу тебе пятки?" - спросил он. "Зачем?" - удивилась я, не зная, как относиться к его странным ласкам и чувствуя какую-то неловкость. "Если испугаешься щекотки, значит будешь влюбчива". "Не надо", - попросила я. Он провел ладонью по моим ногам. "У тебя на ногах музыкальные пальчики". В это время вернулась мама. Наташкин дедушка отдернул руку и встал. "Она перегрелась, - сказал он. - Все пройдет". Не умея объяснить, что произошло, я стала избегать его.
   ... А потом жизнь круто переменилась. В соседней с нами комнате появились двое студентов. Я уже слышала о них от худенькой большеглазой Стеллы, которая со своей подружкой Риммой поселилась у Веры Николаевны еще до нас. "Вот приедет мой мальчик, и надену это платье", - говорила Стелла. "Приедет мой мальчик, и пойдем в ресторан. Приедет мой мальчик ..." И мальчик приехал. Его звали Натан. Я увидела его, вернувшись днем с моря. У него были темные волосы и темные глаза. "Черный принц", - подумала я. Почему "принц", сама не знаю. С того момента, как он появился, мне почему-то расхотелось спать днем и захотелось сидеть на нашей общей терраске и писать рассказ, начатый еще весной. Я выходила на террасу с тетрадкой, карандашом и ластиком и, усевшись за круглый стол, устремляла взор вдаль, на море. К сожалению, Натан редко заставал меня в этой позе. Он жил той самой непостижимой ночной жизнью, которая проходила мимо меня, и режим его не совпадал с моим. Но однажды он оказался дома и появился на террасе как раз в тот момент, когда на меня нашло вдохновение. "Что ты пишешь?" - спросил он. "Рассказ", - ответила я, продолжая писать. "Рассказ?" - изумился Натан. Я пожала плечами, что должно было означать. "Подумаешь, это мое обычное занятие". "О чем же пишешь?" "О детском доме и об одной семье", - ответила я, орудуя ластиком. "О детском доме?" - еще пуще удивился Натан. Я была на седьмом небе. Пока все шло как нельзя лучше: его изумление и моя невозмутимость, его восхищение и моя скромность. Но решившись наконец поднять глаза, я увидел, что он едва сдерживает смех. "Он смеется надо мной, - в ужасе подумала я. - Он все это время надо мной смеялся". Я поднялась, чтобы немедленно уйти. "Прочти", - попросил Натан. "Нет", - отрезала я и ушла в комнату.
   Я по-прежнему ходила по утрам на море, висела с девчонками на надувной камере, ездила с мамой на рынок, бегала с ней в кино, но одновременно с этой я вела еще и другую, невидимую миру жизнь: ложась спать, прислушивалась к голосам за стенкой, загорая на берегу, смотрела туда, где в обществе Стелки и Риммы сидел "черный принц", возвращаясь с рынка, бросала взгляд на соседнюю дверь. Почти с ним не общаясь, я успела изучить его привычки: знала, как он смеется, плавает, ходит. Иногда я неожиданно ловила на себе внимательный взгляд его черных глаз, и меня бросало в жар. Однажды, вернувшись с моря, я увидела замок на соседней двери. Неужели уехал?! Но оказалось, что все четверо: Натан с приятелем, Стелка и Римма отправились на несколько дней в Сухуми. Время остановилось. И как я жила до появления "черного принца"? Кино, парк, пляж - тоска смертная. Интересно, что такое "несколько дней" - пять? семь? десять? И вдруг замок исчез. Дверь приоткрыта, а за дверью - Натан. "Ты еще здесь? А я уж боялся, что пока мы катались, ты уехала, так и не прочтя мне своего рассказа". "Боялся". Он сказал "боялся". "Могу прочесть", - выпалила я и, задохнувшись от собственной отваги, пошла за тетрадкой. Надо было спешить. Я могла читать только пока рядом не было мамы. При ней деревенела. Принеся тетрадку, я села на плетеный столик (наверное, мне казалось, что так я выгляжу взрослее и непринужденней) и стала читать. Когда кончила, Натан поаплодировал. "Ну, ты даешь. Лучше Льва Толстого. Мне тоже хочется похвастаться. Поедешь смотреть, как я играю в волейбол? Это недалеко. Повезут на автобусе". "Как? Одна?" - растерялась я. "Почему? Можно с родителями". На следующий день мы ехали по узкой тенистой дороге. В открытые окна автобуса лезли ветки, и Натан, который сидел перед нами у того же окна, отводил их рукой и оглядывался, чтоб убедиться, что все в порядке. Игра происходила на волейбольной площадке какого-то санатория. Играли две любительские команды. Я ничего не смыслила в правилах игры, но тихо умирала от восторга, глядя, как Натан бьет по мячу, то почти падая на землю, то высоко подпрыгивая. Я чувствовала себя прекрасной дамой на рыцарском турнире: все эти прыжки и падения были в мою честь. По дороге назад мама попросила Натана позаниматься со мной извлечением из корня. Уже шел сентябрь, занятия в школе начались, а мы только 14-го предполагали вернуться в Москву. "Помогите ей. Она ничего не смыслит в математике", объяснила мама. "Зато пишет, как Лев Толстой", - засмеялся Натан. Теперь каждое утро он занимался со мной извлечением из корня. Он даже задавал мне домашнее задание, которое я принималась выполнять сразу же после урока. Пожалуй, извлечение из корня - единственная математика, которую я поняла.
   А потом мы уезжали. Уехать из Гагр было мудрено: поезд стоял минуту, а садились толпы. Я смертельно боялась посадки. Но в этот раз меня занимало другое: где Натан? Куда он исчез? Почему не пришел прощаться? Я ничего не видела и не слышала вокруг себя. Мне совали в руки сумки, велели куда-то идти. Я послушно шла, останавливалась, отвечала, но в голове моей было одно - где Натан? Наконец, появился поезд. Подхватив вещи, все побежали к своему вагону. Мы тоже. Над головами поплыли чемоданы, тюки, сумки, плакали дети, визжали женщины, ругались мужчины. И в это мгновение в толпе мелькнуло ЕГО лицо. "Там остался ящик с фруктами", - крикнул ему отчим. Натан схватил стоящий на перроне ящик и присоединился к нам. Он взял у мамы вещи и стал передавать отчиму. Потом помог протиснуться мне и маме, помахал рукой и исчез.
   Не успев обрадоваться, я совсем упала духом. Теперь уж было ясно, что это все, больше я его не увижу. Мы стали устраиваться в вагоне, убирать вещи, и когда, наконец, немного перевели дух, возле нас вырос Натан. "Откуда вы?" - удивилась мама. "А я еду в этом же поезде, только в общем вагоне". "Как? Почему? А где вся компания?" "Они еще остались, а мне надоело. Сегодня пошел и купил билет в общий". Он смотрел на меня и улыбался. "Это из-за меня, из-за меня", - стучало в моей голове. "Давайте пить с нами чай", - предложила мама. "Я пойду устроюсь, а позже приду". Когда он пришел, вагон спал. Я лежала на верхней полке головой к проходу, чтоб не пропустить его. Он подошел ко мне и сказал: "Хочешь, научу читать мое имя? Оно с секретом". Он вынул из кармана химический карандаш и, послюнив его, написал на моей ладони: "Натан". "Теперь не мой руку и каждое утро читай мое имя туда и обратно". Это открытие меня поразило. "Знаешь, ты мне здорово нравишься, - тихо сказал Натан, подергав меня за косы. - Даже Стелка взревновала и раньше уехала. Ты знаешь об этом?" Я не знала. Все, что он говорил, было так невероятно, что не укладывалось в голове. "А мы в Москве будем встречаться? В театры ходить? В кино?", - говорил Натан, продолжая слегка дергать меня то за одну, то за другую косу. Сон какой-то. Ведь он перешел на последний курс института, а я в восьмой класс. Ему 21, а мне 14. Он говорит мне "ты", а я ему "вы". Но вот он стоит рядом и произносит удивительные слова. А на соседней полке храпит какой-то толстяк, внизу сопит ребенок, кто-то разговаривает во сне. "Ну ладно, спи. Я приду завтра". Черный принц пошел по проходу, огибая чьи-то ноги, обходя сумки, спотыкаясь о чужую обувь.
   Едва я вернулась в Москву, он позвонил и пришел. Я сидела на столе и, болтая ногами, рассказывала ему о своем классе, в котором появились такие экзотические существа, как мальчики. (Это был первый год совместного обучения.) По сравнению с Черным принцем все наши ребята казались мне недомерками и дурачками. Напоив Натана чаем, я пошла провожать его до метро. На мне была школьная форма, а на нем черный костюм и зеленая велюровая шляпа. Я оглядывалась по сторонам: вот бы встретить кого-нибудь из класса. Вечером я рассказала про Натана маме. Она засыпала меня вопросами, желая знать все. Немного помявшись, я рассказала, что когда спрыгивала со стола, он подхватил меня и, немного подержав в воздухе, как бы нехотя опустил. Когда Натан позвонил снова, трубку взяла мама и попросила пока не приходить. "У нее совсем нет времени, - говорила мама. Она ведь учится в двух школах: в музыкальной и простой". Он попросил к телефону меня, и я скучным голосом повторила то же самое. "Это твое последнее слово?" - спросил он мрачно. Я повесила трубку, боясь разреветься. "Никуда он не денется", - сказала мама, внимательно следившая за моим лицом.
   Он появился через три года, когда я поступила в институт. Мы ходили в театры и кино, как он хотел когда-то. Он возил меня к своим родителям на Сиреневый бульвар, к своему другу на Волхонку. Новый год встречали вместе. Я пригласила подружку. Натан привел друзей - девушку и двух приятелей, которые много пили, острили, рассказывали лихие эпизоды своей бурной жизни. Девушка скинула туфли и положила ноги на колени Натану. "Было и прошло", пренебрежительно грубо отрезал он и переложил ее ноги на колени своего приятеля. Потом повернулся ко мне: "Вот моя невеста. Единственное светлое пятно в моей жизни, - заплетающимся языком говорил он. - Я разрешу ей отрезать косы только после третьего ребенка". Праздника не получилось. Болела голова и хотелось плакать.
   Но это все потом. А сейчас он шел в свой общий вагон, а я, лежа на верхней полке, смотрела на фиолетовые буквы на ладони. Как ни читай, все Натан.
   * * *
   Если память жива, если память жива,
   То на мамином платье светлы кружева,
   И магнолия в рыжих ее волосах,
   И минувшее время на хрупких часах.
   Меж холмами и морем летят поезда,
   В южном небе вечернем пылает звезда,
   Возле пенистой кромки под самой звездой
   Я стою рядом с мамой моей молодой.
   ВОСТОК И ЗАПАД. ЦЕЛИНА 58-ГО ГОДА
   Прежде чем отпустить восемнадцатилетнего заморыша на целину, мама решила его подкормить. Прослышав, что в Литве есть райский уголок по имени Паланга, мама побежала за билетами. Ночь в дороге - и мы в раю, в маленьком курортном городке местного значения. Кругом звучала нерусская речь. "Это литовский?" "Наверное", - ответила мама. Нет. Это не только литовский. Слышу знакомые интонации, но слов не понимаю. Идиш. Конечно же, идиш, к которому прибегали бабушка с дедушкой, когда не хотели, чтоб я понимала. В городке звучали идиш и литовский. И лишь изредка русский. О Паланге в России тогда почти не знали. С трудом объяснившись с пожилой литовкой, мы сняли у нее комнату на двадцать дней и побежали к морю. Желтый песчаный пляж. "Дюны", - сказала мама. Тихое, тихое море, в котором почти никто не купался. Я разделась и вошла в воду. Вода - ледяная, дно - песчаное. Я долго, долго шла и, наконец, решилась лечь на живот и немного проплыть, ударяясь коленками о песок. Для меня, привыкшей к Черному морю, это было не купанье. Но зато можно было валяться в дюнах и гулять в огромном зеленом парке.
   Решив подкормить ребенка, мама рано утром убегала на охоту и возвращалась с добычей: сырками, диковинными бутылочками разной величины, в которых были сливки, простокваша, молоко шоколадное, топленое, простое. Но и этого ей было мало. Она узнала, что существует некий частный пансион, где кормят обедами, и в назначенный час мы вошли в просторную комнату, где пахло так, что голова кружилась. Кругом звучал идиш. Две пожилые женщины разносили еду: румяные блинчики, компот, рыбу. Наконец, одна из подавальщиц подошла к нашему столику и обратилась к нам на идише. "Простите, мы не знаем идиша. Мы из Москвы", - объяснила мама. "Из Москвы? Какие же вы евреи. Вы - гоим. Я вам ничего не дам. Это еврейский пансион". "Но принесите хотя бы дочке. Она голодная", - взмолилась мама. Подошла вторая подавальщица и, тихонько посовещавшись с первой, принесла нам еду. Больше мы туда не ходили. О, как часто вспоминала я на целине палангские бутылочки с разнообразным молоком и румяные блинчики в негостеприимном пансионе.
   * * *
   "НЕ ПИЩАТЬ!" - крупными буквами написано на нашем вагоне. Эшелон, ожидавший нас на Рижской товарной, казался бесконечным. Меня провожали мама и Натан, который тащил мой рюкзак. На рюкзаке, как в детсадовскую эпоху, была нашивка с фамилией: на институтском собрании будущих целинников нам велели пометить вещи. Возле вагонов плескалось море людей: играли на гитаре, пели, обнимались, плакали. Мама изо всех сил старалась держаться, но когда кто-то по соседству жалостливо сказал: "И куда таких детей гонят?" - она заплакала и уже не могла остановиться. Наконец, дали команду "По вагонам", и мы полезли в свои теплушки. Задвинули огромные щиты, и эшелон тронулся. В вагоне было почти темно. Только у самого потолка гнездились узкие оконца, к которым ринулись все, пытаясь увидеть своих. Встав на какую-то выемку в стене, я тоже на мгновение пробилась к свету и вдалеке увидела маму, которая бежала, плакала и что-то кричала. За ней шел Натан с поднятой рукой. Я попыталась помахать в ответ, но сорвалась с выемки, на которой стояла. Когда глаза привыкли к полумраку, стало ясно, что в вагоне три ряда нар. Я почему-то устроилась под самым потолком, где было душно и снились кошмары. На второй день пути нам надоела темнота, мы отодвинули щит, и в вагон хлынул свет. Перед глазами поплыли поля, леса, поселки. Однажды мы проезжали мимо густо заросшего холма, на склоне которого почему-то полыхало несметное множество костров. Тревожное и величественное зрелище. Многие ребята целый день сидели на краю вагона, свесив ноги. Состав то мчался, то еле полз, то подолгу стоял среди цветочных лугов, и тогда мы спрыгивали с поезда и бежали собирать букеты цветов, похожих на подмосковные: но эти были ярче, крупнее, первобытнее. К сожалению, наша лафа скоро кончилась. Пришло начальство и приказало поставить щиты на место. Оказывается, в одном из вагонов произошло ЧП: кому-то встречным поездом оторвало ногу. Об этом несчастном случае, как и обо всех последующих (а их на целине было немало), всегда говорилось глухо и имен пострадавших не называли. Состав был огромным. В нем ехали студенты разных факультетов и курсов нашего Иняза, а может, и других вузов. Все пять дней пути мы жили странной, ни на что не похожей жизнью. В полумраке вагона перестало существовать время. Мы не знали, где едем, когда остановимся и скоро ли тронемся снова. Однажды нас подняли среди ночи, велели взять миски и ложки и повели кормить. Спотыкаясь спросонья, хмурые и молчаливые, мы пришли в пустую столовую казарменного типа, где нам накидали в миски макароны с жилистым мясом, а в кружки плеснули компота. В следующую ночь нас разбудил чей-то вопль: "Урал!" Загрохотали щиты, и все посыпались из вагонов. Было почти темно. Не разбирая дороги, мы бежали туда, где чернела река. Вот и Урал. Не помню ни берегов, ни самой реки. Никаких зрительных впечатлений не осталось. Только ощущение мощного потока ледяной воды, окунувшись в которую я испытала восторг и ужас: ночь, чужие края, быстрое течение, из которого трудно выбраться. В воду кидались в чем попало: кто в трусах, кто в штанах и свитере. "По вагонам!" - закричали с берега, и все ринулись обратно. В вагоне долго переодевались, в полной темноте роясь в вещах и стуча зубами.
   Не помню в какой географической точке мы с подружкой попали в избу, где нас угостили кислым молоком и домашним хлебом. Перед тем как усадить за стол, хозяйка в цветном переднике повела нас к бочке, из которой узорчатым черпаком набрала воду и плеснула нам на руки. Потом протянула вышитое полотенце. "Рушничок", - сказала она. Так я впервые услышала это ласковое слово. Возвращаясь в свой вагон, мы заблудились и оказались меж двух чужих эшелонов. В одном из них ехали пэтэушники, которых в те годы называли ремесленниками. "Эй, лови девок", - услышали мы. Парни засвистели, забегали. Один схватил нас за руки, другой сделал подножку. Мы повернули назад, но путь назад был тоже отрезан. Я изо всех сил дернула подругу за руку и, не помня себя, мы нырнули под поезд. На это надо было решиться: целинные поезда были непредсказуемы и могли тронуться в любую секунду. Вынырнув с другой стороны, мы бросились искать своих. Вот и знакомые лица. Какие все хорошие, добрые, милые. Ввалившись в вагон, мы рухнули на нары, корчась от смеха и почти плача. На нас удивленно смотрели, но мы не могли остановиться.