— Идем, поможешь мне, — и направился во двор, к заднему входу обшарпанного заведения.
   Дверь оказалась распахнутой настежь, но на пороге стояли пустые ящики из-под вина. Осман небрежно отшвырнул их ногой в глубь подсобки. На шум, оставив клиентов, прибежал буфетчик, работавший в паре с женой.
   — Салам алейкум, Шакир-абзы. Наверное, соскучились по мне? — спросил весело Осман и обнял потного лысеющего толстяка. Закиру показалось, что они давние знакомые.
   — Вернулся, значит, — ответил тот без особого восторга, и, не зная, куда от волнения девать руки, мял грязный фартук.
   — Отмотался, — бодро уточнил гость. — И первым делом решили с друзьями к тебе, обмыть, так сказать, возвращение в родные края. Обслужи по-быстрому, мы хотим еще на танцы попасть, обрадовать и прекрасный пол…
   — Что подать? — спросил потерянно буфетчик.
   — Нас шестеро. Значит, три пузыря водки, закуски как следует, имеем аппетит, а позже дюжину свежего пива из новой бочки, разумеется, с раками.
   Шакир-абзы, хорошо знавший Закира-рваного, — он тут не раз гулял с друзьями, — метнулся на кухню и быстро принес поднос с закусками: крупно нарезанную колбасу, сыр, жирную копченую сомятину и малосольные огурцы и прямо из ящика достал три заказанные бутылки водки. Поднос с закусками он подал Закиру, а водку передал самому Осману. Закир чуть задержался, подумав, а вдруг Осману надо помочь рассчитаться, но тот вместо денег протянул буфетчику руку в наколках и, процедив небрежно «рахмат», не спеша двинул из подсобки.
   Зная Шакира-абзы, о жадности которого ходили легенды, Закир потерял дар речи, но во дворе все же спросил у Турка:
   — А деньги?
   — Какие деньги? — не менее удивленно переспросил Осман. — Ты хочешь сказать, я не взял у него сдачи?
   Закир растерялся пуще прежнего, подумал, что ловкие пальцы Османа, некогда начинавшего карманным воришкой в трамваях, а позже ставшего одним из известных картежных шулеров, уже успели вложить незаметно в карман буфетчика белохвостую — так прежде называли на жаргоне сторублевку.
   Наконец до Османа дошло! Подобной непонятливости в Закире он никак не предполагал, и аж заколотился в смехе, бутылки в руках звенели так, что казалось, вот-вот разобьются.
   — Ну, насмешил ты меня, Рваный, век не забуду! — и, погасив смех, стал утирать кулаком слезившиеся глаза. Затем, поставив бутылки на поднос Закира, по-мужски неловко державшего его на вытянутых руках, добавил: — Запомни, не я ему, а он мне должен по гроб жизни.
   — Он что, проигрался тебе в карты? — не унимался Ахметшин.
   — Какой ты, оказывается, Рваный, дурак, а еще намерен задавить всех на Форштадте. Зачем тебе власть, если ты даже барыге Шакиру, заплывшему от жира, платишь за выпивку?
   — А что ты можешь ему сделать, ты ведь не торговый инспектор? Не мент?
   — Многое, — ответил уклончиво Осман. Потом, хищно оскалив порченные цингой зубы, пояснил: — Послать, например, тебя с монтировкой в подсобку — за две минуты перебить три ящика водки, ему их никто не спишет. Или садануть по витрине — стекла-то нынче дороги. Да мало ли что, соображай…
   Вот когда дошло до Ахметшина, почему наглый буфетчик лебезил перед Османом, — видно, знал, чего от него можно ожидать. Дефицитное пиво к столу подал сам Шакир-абзы. А когда он, пятясь задом от стола, любезно приглашал заходить Османа в любое время, Турок вдруг, словно вспомнив разговор во дворе, взвизгнул нервно:
   — А сдачу?
   Буфетчик, наверняка предполагавший подобный исход, извиняясь за память, протянул вору две аккуратно сложенные сторублевки. И Закир понял, что на Форштадт вернулся настоящий хозяин.
   В тот пьяный вечер неожиданно для себя он как бы протрезвел от романтики лихой жизни, осознал, куда она может завести. Повезло ему и с призывом на флот.
   Несколько лет спустя после этого вечера вся компания, гулявшая по случаю возвращения Османа-турка в «Тополях» у Шакира-абзы, попалась на дерзком вооруженном ограблении ювелирного магазина в Актюбинске. Клима и Федьку-Жердя в завязавшейся пальбе застрелили на крыше магазина, куда они успели прорваться, прикрываемые Османом, а остальные получили новые сроки.
   Ахметшин не удивился, что возле артели золотодобытчиков крутились люди, подобные Осману, или, как их нынче величают, — рэкетиры.
   На работу вербовали его с друзьями еще на флоте, за год до демобилизации. На золото, в тайгу, подписались они втроем — каким-то чутьем нашли друг друга. Один из них, Колька Шугаев, уже промышлял драгметаллом до службы. Третьим оказался Саркис Овивян из Карабаха, тому за годы службы так и не смогли подобрать парадную форму, все оказывалось и тесным, и коротким, хотя рядом служили отнюдь не лилипуты. «Вернусь домой, сошью форму на заказ в Одессе на память о флоте», — шутил он, и перед списанием на берег добился-таки у интендантов, чтобы выделили ему, как офицерам и генералам, материал для парадки на руки.
   Удачливая артель оказалась немалой, пятьдесят два человека, и все безропотно платили дань пятерым бывшим уголовникам, работавшим рядом, бок о бок в родном коллективе. О том, что придется отчислять «дяде», и немало, стало ясно с первой получки, — за деньгами пришел к ним в балок сам пахан, старый лагерный волк. Вряд ли он ожидал, что через пять минут выскочит в бешенстве, изрыгая проклятия и угрозы.
   — А это нэ хочешь? — спросил Саркис, продемонстрировав блатарю выразительно согнутую в локте руку. — Да разве ты нэ понимаешь, что я всю жизнь буду блэвать от презрения к сэбе, если стану делиться с тобой заработком?
   Закиру вспомнился жирный, трясущийся от страха буфетчик; нет, такому он уподобиться не мог, да с ним на Форштадте не стал бы разговаривать ни один шкет, если бы узнал, что Рваный платил кому-то налоги. Шугаев держался спокойнее, праведным гневом не пылал.
   — Здесь всегда так, закон тайги… — сказал он бесстрастно, философски, но уговаривать друзей смириться не стал, а после долгой паузы добавил: — Будем держать оборону, блатата бунта не прощает, — и, отодвинув доску обшивки балка над железной кроватью, достал короткий обрез. — Купил на всякий случай у Жорки с вездехода, говорит, в карты на постоялом дворе выиграл.
   Шугаев — сибиряк, немногословный, но надежный парень: четыре года в морском десанте подтвердили это. Они не сомневались во флотском братстве, наверное, оттого и держались смело.
   Наверное, если рассказать про их жизнь на золотом прииске писателю или режиссеру, захватывающая получилась бы книга или кинофильм. Целый год ни на один день не прекращалась борьба не на жизнь, а на смерть. Сгодилось тут все, хладнокровие и выдержка Шугаева, знание привычек и нравов блатных и отчаянная храбрость Ахметшина, и чудовищная сила Овивяна, и, конечно, их вера друг в друга, — пытались уголовники и клин вбить между ними. Долго они крутились возле Шугаева, и от дани клялись освободить, если отойдет от иноверцев, и на сибирское происхождение напирали, но не удалось ослабить морской узел, крепким братством наградил их флот.
   И из горящего балка ночью не раз выскакивали, и с обрезом охраняли сон друг друга, а однажды, прямо за обеденным столом, сцепились в страшной рукопашной. Чудом вырвали дружки злобного механика с драги из рук Овивяна, — не умер, живучий, как собака, оказался, но в счет больше не шел, отбандитился, осталось четверо против них троих. Артель открыто не приняла их сторону, но, обремененные большими семьями, сибирские мужики сочувствовали морячкам, они часто подавали сигнал тревоги или тайком предупреждали о готовящихся кознях блатных. Это у них друзья разжились вторым обрезом и старым двуствольным винчестером. Ребята, наверное, остались бы еще на год, тем более хорошая деньга шла, но близилась амнистия, и они знали, что уголовники ждут подкрепления, готовы были взять любых мерзавцев в долю, чувствовали, уходит из-за моряков артель из-под контроля.
   Вот с каким опытом жизни вернулся через пять лет Закир домой в Оренбург. За эти годы много воды утекло, изменился и Форштадт, поредела шпана, одни отсиживали долгие сроки в тех краях, где он добывал золото для страны, другие напоролись на нож в пьяной потасовке и успокоились навек, третьи угомонились, надорвав здоровье в тюрьмах и драках, а главное — потеряв влияние. Но что-то порочное, петушиное сидело в генах молодых форштадтцев, и много романтических легенд о давних похождениях ребят с родного Форштадта гуляло среди подраставших и находило в их сердцах жгучий отклик. Воровство, дерзкий грабеж, шантаж не привлекали молодых, — изменилось время, а вот лихой кураж, отчаянное хулиганство по-прежнему почитались высоко. И за пять лет отсутствия в этой среде не потускнело имя Закира-рваного, широкого, открытого парня, новоявленного Робин Гуда с Форштадта.
   Изнемогая от тяжелого труда на золотых приисках и в долгие бессонные ночи с винчестером в руках охраняя сон товарищей от уголовников, он меньше всего думал о своем авторитете в родном городе и в мыслях не видел себя, как Осман-турок, в окружении свиты и телохранителей. Нет, такая перспектива его не прельщала. И в Сибирь-то поехал потому, что думал о нормальной жизни, хотел скопить денег, чтобы купить или построить дом и зажить своей семьей.
   Нет, он не хотел, чтобы Нора носила ему передачи в тюрьму, ждала от него писем. Он помнит, как лет десять назад, — он еще учился в школе, — повесилась красавица Альфия с соседней улицы. Кто-то в очереди за шифоном зло крикнул, что она жена вора, и не место ей среди честных людей. По юности ее околдовал романтический образ Шамиля — по прозвищу Аркан, предшественника Османа-турка на Форштадте. Он казался ей таким всемогущим, а этот всемогущий не дожил даже до тридцати, да и треть отдал тюрьмам да лагерям. Нет, так бездарно сжечь свою жизнь Закир не собирался. Он мечтал иметь свой дом, жену, детей; женой он представлял только Нору, которая часто снилась ему.
   Закир был признателен судьбе за то, что вовремя, пока не засосала трясина блатной жизни, не наделал непоправимых дел, что увидел истинное лицо Османа в тот вечер в «Тополях», представив и свой возможный конец. А ведь Турок стоял на самой высшей ступени уголовного мира, вор в законе, коих в стране всегда было наперечет. Нет, Закир никогда не хотел жить за счет страха людей и пить, и угощать друзей считал допустимым только за свои кровные, в этом никто бы его не переубедил. Ворованное, хоть и у вора, не доставило бы ему радости, тут у него сомнений не было.
   За два года Нора из школьницы превратилась в красивую, обаятельную девушку. В институт она не поступила, — как и Закир в юности, спешивший утвердиться среди шпаны, — торопилась реализовать себя, свои способности в моде. Непонятно, откуда в этом провинциальном захолустье сформировался у нее незаурядный вкус, чутье, интуиция. И руки оказались золотыми, да и усердием бог не обидел, что для модистки очень важно. Планов поскорее выскочить замуж не строила, хотя поклонники не давали ей прохода.
   «Стоит мне только захотеть…» — беспечно говорила она, озорно щуря глаза, своим менее удачливым подружкам. И те знали, что это не пустые слова.
   Нравились Норе больше парни образованные, студенты, молодые инженеры и, конечно, ребята из окружения Раушенбаха, джазмены, — эти стиляги постоянно отирались в «Люксе»: что-то шили, подгоняли, укорачивали. О морячке, влюбившемся в нее на новогоднем балу, она забыла, хотя и получила от него несколько невнятных писем, пахнущих океаном, на которые и не подумала отвечать. Передавали дружки Закира ей и приветы от него, помнится, даже угрожали, говорили, поменьше крути хвостом, не пыли: вот вернется Рваный, он быстро твоим узкоштанным ухажерам даст окорот, но она по молодости ничего не принимала всерьез.
   И вот Закир вернулся. То, что у парня серьезные намерения, Нора почувствовала сразу, ощутила и его влияние — куда-то вмиг подевались многочисленные ухажеры. Нет, вокруг нее не образовался вакуум, как на том новогоднем балу, когда Ахметшин заявился с Севера окончательно и подарил прекрасную чернобурку. Ее по-прежнему приглашали танцевать, но что-то изменилось в отношении к ней — погасли глаза у парней, что ли, а ей нравилось, когда на нее смотрели жадно, не скрывая восхищения, говорили комплименты.
   Однажды в перерыве между танцами она пожаловалась Раушенбаху, руководителю оркестра, на свое нелепое положение незамужней вдовы, на что смешливый, ироничный Марик ответил не задумываясь:
   — Нора, милая, что ты хочешь? На тебе же тавро: «Девушка Закира». Ты как любимая наложница шаха — за чрезмерное внимание к твоей особе вмиг сделают евнухом, с Закиром шутки плохи. Хотя к нам, музыкантам, он относится прекрасно, отчасти, наверное, из-за тебя. И потом, мы каждый вечер играем его любимое «Аргентинское танго», которое, как вижу, он танцует только с тобой. Честно скажу, вы неплохо смотритесь. Так что смирись, девочка, если не хочешь неприятностей… — и Марик поспешил к эстраде, где его уже ждали.
   У Норы к Закиру было двойственное отношение: ей нравилось, когда он, особенно в ненастную погоду, подъезжал к салону на черном семиместном ЗИМе. Ныряя в теплое нутро лакированной машины, она ловила завистливые взгляды своих сотрудниц из ателье и даже просто проходящих мимо женщин. Нравилось ощущать на себе внимательный взгляд парня, — он всегда был готов прийти на выручку, поддержать, успокоить. Нравилась та независимость, с которой она могла держаться в молодежной среде, где во все времена самоутверждение давалось нелегко. Понимала, что многим обязана своему неожиданному положению — «девушка Закира». Она удивилась точному и хлесткому определению Раушенбаха — тавро Закира, потому что ощущала не только тавро на лбу, но и путы на ногах. Ее свободолюбивая душа противилась насилию, она пыталась вырваться из крепких сетей навязанного внимания, просто из чувства протеста, ведь ей исполнилось только девятнадцать!
   Не нравилось ей, когда он лихо проносился мимо ее дома на трофейном мотоцикле БМВ, купленном на шальные северные деньги у отставного интенданта в чинах. Он позволял себе и в «Тополя» приезжать на вонючем драндулете (так называла она приобретение Закира) и даже предлагал ей прокатиться!
   Ну, прекрасно сохранившийся БМВ еще куда ни шло, хотя она терпеть не могла ни мотоциклов, ни мотоциклистов… Бесило ее другое: умудрялся Закир и с гитарой приходить в парк. Тогда он почти не появлялся на танцплощадке, играл где-нибудь на боковой аллее для собравшихся дружков. В такие вечера она просто ненавидела его, гитару, а компанию возле него иначе как шпаной не называла, хотя там собирались разные люди. Играл Закир хорошо, и голос у парня был приятный. Так отчего же такое неприятие, доходящее до ненависти? Время было такое, когда гитару иначе как пошлым инструментом, атрибутом мещанства не называли. Играет на гитаре… Характеристика убивала наповал. Теперь-то это смешно слышать, но тогда…
   С каким бы наслаждением Нора расколотила эту ненавистную гитару! Ей казалось, что он позорит ее перед всем светом, не меньше. Игра на гитаре, по ее тогдашним понятиям, причисляла Закира к парням из подворотни, отбрасывала к категории людей, с которыми даже общаться зазорно, не то чтобы любить такого. Если бы она могла предположить, что всего через пять-шесть лет этот инструмент ожидает такой невиданный взлет! Гитары просто сметут с эстрады всю медь оркестров. А тогда ей так хотелось, чтобы Ахметшин, как Раушенбах, солировал на саксофоне или играл, как Глеб Кастоян, на трубе, на худой конец, стучал на сверкающих перламутром ударных, как Талгат Ямбулатов. Говорила она ему об этом, предлагала переучиться, ведь Марик уверял, что у него отменный слух. Куда там, упрямый, как бык, он отвечал:
   — Ты не понимаешь души гитары.
   — Душа у гитары? У пошлого, мещанского инструмента? — зло смеялась она, понимая, что не в силах его переубедить.
   А рваный шрам на щеке? В минуты плохого настроения она только его и видела.
   А как он одевался? Позор, да и только, почти та же ситуация, что и с гитарой. Конечно, после ее уговоров, даже требований он изменил кое-что в своем гардеробе и теперь разительно отличался от закадычных форштадтских дружков, но до круга Раушенбаха, ее друзей, ему было далеко. Насчет тельняшки Закир и слушать не хотел, хотя, подходя к ней, застегивал теперь пуговицу рубашки повыше, а когда она уж особенно сердилась, демонстративно добирался до самой верхней и задушенным голосом спрашивал: «Довольна?»
   В общем, воевали они между собой, как на золотых приисках, только без винчестера. Нет, не таким видела Нора своего избранника в мечтах, не таким…
   Но однажды все в тех же «Тополях» Раушенбах познакомил ее с двумя москвичами, прибывшими к ним на преддипломную практику. В те годы великая, усиливающаяся и посейчас с каждым днем миграция еще не началась, знаменитый оренбургский газ только предстояло найти, тогда даже съездить в отпуск куда-то считалось большим событием, и появление молодых людей из столицы не осталось без внимания. Теми москвичами оказались Пулат Махмудов со своим неразлучным другом Саней Кондратовым.
   Саня, шустрый арбатский парень, в первый же вечер завязал знакомство с ребятами из оркестра, интерес их объединял один — музыка. Саня рассказал местным джазменам об оркестре Олега Лундстрема (о нем в ту пору ходили невероятные легенды и слухи) и Александра Цфасмана. О ленинградской школе джаза, где царствовал тогда Вайнштейн и уже пробовал силы джазовый аранжировщик Кальварский. В общем, Кондратов знал, о чем говорил, — в институте и у себя на Арбате он слыл знатоком и фанатиком джаза, имел неплохую фонотеку, которой пообещал поделиться с новыми друзьями. Получалось так, что с первого дня они неожиданно стали заметными парнями в «Тополях».
   Скорее всего, приезд двух практикантов, будущих мостостроителей, никак не отразился бы на судьбе Норы, если бы Закир в те же дни не был занаряжен в подшефный колхоз на сенокос.
   В парке Раушенбах познакомил их мимолетно, когда расходились по домам после танцев, они, пожалуй, и не разглядели друг друга как следует, но в очередное воскресенье Марик отмечал день рождения — двадцатипятилетие. «Крупный юбилей!» — как шутил кумир оренбургских поклонников джаза. По такому случаю, чтобы не отменять в парке танцы, пригласили в «Тополя» на вечер оркестр из пединститута. Многим хотелось попасть в компанию, где развлекалась «золотая молодежь» — были в этом кругу свои поэты, художники, певцы, актеры, не говоря уже о музыкантах, короче, молодая интеллигенция, но пропуском сюда все же служила любовь к джазу. За столом на дне рождения будущие инженеры очутились рядом с Норой и ее подружкой. В конце вечера гостеприимный хозяин заметил, что москвичам глянулись соседки, и, отозвав в сторону, рассказал о странном положении Норы и о Закире-рваном и советовал особенно не углублять отношений.
   Может, поздновато предупредил учтивый Марик, а скорее все-таки судьба — успела пробежать за долгий вечер искра между молодыми. Да и как ей не пробежать, если девушки юны, очаровательны, по-провинциальному милы, восторженны. Профессия инженера тогда еще не склонялась сатириками и тещами и не вызывала ироническую улыбку у прекрасного пола, скорее наоборот. Фантастика? Почему же! Тогда в Оренбурге можно было рассчитывать на успех, если носил имя Миша, а чуть позже — Жора, ну, не успех, так фору перед другими парнями — уж точно. Такое вот удивительное время: гитара — пошлый мещанский инструмент, Машенька или Даша — провинциально, скучно, а Миша или Жора — просто мечта, инженер — не смешно, скорее благородно. Уже оркестры играли Дюка Эллингтона и Глена Миллера, уже читали Бунина и Есенина, Хемингуэя и Ремарка, а в закутке летнего буфета, в двух шагах от эстрады, на которой зажигал сердца молодых Раушенбах, пил пиво хозяин Форштадта Осман-турок.
   Ребята приняли к сведению сказанное Мариком. Кондратов знал, как жестоки провинциальные блатные, имелись примеры из мира замоскворецкой шпаны, и особенно с Ордынки, — был там среди них и свой Рваный, только звали его Шамиль. Но провожать подружек все же пошли, неудобно было отступиться сразу, ведь веселились, танцевали всю ночь вместе, поняли бы девушки, отчего они вдруг вильнули в сторону, а кому хочется выглядеть трусами.
   В тот вечер особенно в ударе был Саня, приударивший за подружкой Норы, Сталиной, — насчет нее Марик запретов не высказывал. Пулат подозревал, что его друг, склонный к лидерству повсюду, и тут, в компании, хотел очаровать всех, и не только Сталину, больше всего он хотел подавить своей эрудицией, знанием, столичным лоском, что ли, мужское окружение Раушенбаха. К концу вечера он видел, что Саня достиг своего, ему с восторгом внимал не только прекрасный пол, а уж Сталина не отрывала от него восхищенных глаз, ловила каждое его слово.
   Через день они вновь встретились с девушками в «Тополях», впрочем, подружки подошли сами, когда они в перерыве беседовали с оркестрантами. Видя, что Нора увлекает Пулата на объявленный дамский танец, Марик погрозил ей пальцем с эстрады, на что девушка шутя ответила:
   — Мне что, теперь из-за твоего дружка пообщаться с интересными людьми нельзя?
   Чувствовалось, что между Саней и Сталиной намечается бурный роман, она ни на минуту не выпускала его руки, и такое внимание красивой девушки льстило Кондратову.
   С Норой было сложнее. Не только дух Закира-рваного, но и его имя витало между ними, все шутя, осторожненько, без особого нажима, но будто с лезвием бритвы, прохаживались по адресу Норы и Пулата.
   — Не бойся, не дам в обиду, — подыгрывала Нора, слегка прижимаясь к Пулату.
   — С именем такой красавицы на устах и умереть не жалко, — парировал Пулат и видел, как краснеют щеки девушки.
   В тот вечер чуть не произошла стычка с друзьями Закира. В какой-то момент, когда девушки, заметив в толпе своих подруг, отлучились на несколько минут в другой конец громадной танцплощадки, группа парней оттеснила студентов к ограде. Неизвестно чем бы все кончилось, если бы в разгар выяснения отношений не объявился Раушенбах.
   Марик отвел кого надо в сторону и объяснил, что это его друзья, познакомились они с девушками у него на дне рождения, и, мол, о Закире они в курсе, предупреждены, здесь просто чисто приятельские, интеллигентные связи со столичными ребятами. Дружки знали, что через Нору Закир общается с джазменами, особенно с Раушенбахом, поэтому оставили практикантов в покое, но, уходя, все же пригрозили:
   — Смотри, Марик, если что, перед Закиром сам ответ держать будешь, а за Нору он и брата родного не пощадит.
   В тот вечер, возвращаясь к себе на Аренду, где они снимали комнату, Пулат сказал неожиданно:
   — Знаешь, Саня, я очень понимаю Закира-рваного, чей дух постоянно витает возле нас. Я бы тоже сделал все, что в моих силах, чтобы Нора не досталась другому.
   — Ты что, дружище, влюбился? — спросил удивленно Кондратов.
   — Может быть, но с той минуты, как нас предупредили, я держу себя в узде. Не то чтобы испугался — у нас в народе есть поверье: чужое не приносит счастья. В наших краях, бывает, кому-то невесту определяют чуть ли не с детства, и грех встревать между ними. Никто не поймет. И тут похожая ситуация. Нора же сама говорила, что он давно ее любит, еще с флота, и замуж предлагает.
   — Ну что за отсталые взгляды, прямо особый вид толстовства — отступиться от любимой, если она предназначена другому. По мне, за любовь драться, бороться надо, что, впрочем, и делает неведомый нам Закир.
   — Наверное, логика в твоих словах есть, но ведь что-то мы впитываем с молоком матери, получаем по генетическому коду, — продолжал гнуть свое Пулат.
   — А если бы Нора оказалась свободной, как Сталина? — нетерпеливо спросил Саня.
   — Тогда совсем другое дело. Я бы не только, как ты, закрутил роман, а обязательно женился бы. Божественной красоты девушка, у меня голова кружится, когда она смотрит на меня, ничего подобного я до сих пор не испытывал…
   — Плохи твои дела, Пулат. Если уж равнодушный азиат, как окрестили тебя блондинки нашего института про тебя, так заговорил про прекрасный пол…
   — Наверное, — серьезно ответил Пулат. — И я решил не искушать судьбу. Неделю посижу по вечерам над дипломом, а ты развлекайся со Сталиной, а там, глядишь, вернется Закир-рваный и все станет на свои места. Если будут интересоваться, куда я подевался, придумаешь что-нибудь… Так они и порешили.
   Наверное, история на том бы и закончилась, и сегодня Пулат не мучился бы, принимая на душу еще один грех, если б через три дня Кондратов не рассказал о неожиданном ночном разговоре Сталине. Никаких целей он не преследовал, просто занесло, как обычно, не туда, случалось с ним такое, хотя он взял со Сталины слово, что сказанное останется между ними. Куда там, разве можно удержать в себе тайну, да еще такую, что кто-то готов жениться на твоей лучшей подруге! Пожалуй, любая посчитала бы такой поступок преступлением и терзалась до конца своих дней. Но подобных тонкостей девичьего ума Кондратов не предполагал. Женщина может устоять перед многими самыми невероятными соблазнами, но перед предложением выйти замуж… Тут их словно подменяют — куда девается их осмотрительность, осторожность, взвешенность? И даже вскользь сделанное предложение или намек будят в них дремавшую доныне фантазию — какие они планы начинают строить, какие замки возводить, какие реки поворачивать вспять! Если бы человеку, опрометчиво сделавшему предложение, удалось как-нибудь заглянуть в прожекты, которым он невольно дал жизнь, он в ужасе бежал бы далеко и долго. И впредь вместо предложения протягивал бы брачный контракт, в котором четко и ясно излагались бы перспективы на ближайшие десять лет.