– Вот так вот на людях и признался, грешен, мол. – Уважаю за откровенность.
   Симпатии к отчаянно правдивому премьеру и сочувствие к его будущим страданиям за правду матку росли на глазах.
   Тут разговор снова пошёл кривой колеёй, и спор о том, кто круче – американцы или наши, кто от кого произошёл, и почему Земля Русская пошла есть из рук Америки, которая сама некогда ела сухарики из жита русского и, чай, за счастье почитала, – разгорелся на новой почве пуще прежнего, грозя уже вот-вот перейти в массовую потасовку, потому-что кому-то пришло в, очевидно, нетрезвую голову припомнить массовую попойку на Троицу, когда разбирательство, по слухам, и, правда, едва не коснулось козы…
   Однако, к счастью, дело до конца так и не дошло, потому что хозяйка козы, решительно заявив, что не станет попустительствовать увеличению поголовья козлов в сельской местности, да ещё таким постыдным способом, вызвала милицию, и та, на удивление, приехала, хоть праздник был в разгаре, и, что самое удивительное, приехала весьма скоро.
   Правда, нашлись охальники, которые говорили, что этому поразительному факту торжества правопорядка в отдельно взятой сельской местности есть простое объяснение: и менты были не прочь разобраться с козой по существу вопроса самолично, потому и прикатили в два счёта на своём уазике.
   В пылу спора, семена которого так неосмотрительно забросил в хорошо унавоженную почву сложносочинённый «атизюхановец», очевидно, считавший себя человеком, радикально преодолевшим всяческие предрассудки, попытался развернуть разбушевавшийся народ лицом к городу и начал сбрасывать из своего бездонного агитарсенала на головы весьма смущённых слушателей, число которых уже существенно превысило критическое «больше трёх», чисто нацистские лозунги и закончил свою речь решительно и – без каких-либо намёков на апрельские тезисы:
   – Господа свободные селяне, короче, бывшие колгоспники, – пафосно сказал он, но был тут же, без всякой вежливости, перебит:
   – Ты ж говорил, что мы ущемлённые? – снова ехидно спросил его мужчина с рыбьим хвостом.
   Однако эта едкая реплика ничуть не смутила агитатора, который, очевидно, был весьма и во многих местах, потёртый калач. Он, брезгливо принюхавшись к рыбьему хвосту, на всякий случай, подобрал полу своего пальто по моде шестидесятых и уверенно продолжил:
   – Свободные от зарплаты, потому и ущемлённые по основному своему праву на свободный труд, компроне? Но вы, однако же, не рубите в простых и понятных всему просвещённому миру вещах – по причине беспробудного глубинного пьянства.
   Народу, однако, это нисколько не понравилось.
   – А ты что, язвенник? – снова возник явно обиженный рыбий хвост.
   – Нет, я не против, когда народ допингуется. Но не до такого же скотского состояния! Тут и до козы недалеко допрыгаться, я понимаю.
   – Про козу уже и мы всё поняли, давай про платформу вноси ясность!
   – Какую ещё платформу? Платформа у вас одна. – Он притопнул. – На чём стоим и стоять будем.
   – Да про политическую.
   – А, эта…
   – Япона бога душу мать… кака ж тебе ишо?
   Агитатор откинул голову назад, прищурился на тускло светивший фонарь и, снова пафосно, сказал:
   – Да, пока есть ещё люди, косо смотрящие на нас под углом новомодных космополитических предрассудков. Но мы непременно должны доказать им, на что на самом деле способны.
   – Должны… ой, должны… – в резонанс ответила опять уже готовая на всё хоть сейчас толпа.
   – И будем доказывать это каждый день, вы поняли, ущемлённые? – спросил он, возвысив голос и ни к кому конкретно не обращаясь. – Ваша Родина относится к вам пренебрежительно.
   – Эт точно… ой, точно… пренебрегает.
   Агитатору такой поворот в сознании масс очень понравился.
   – Вижу, вняли. Ваш достойный ответ, массы?!
   Народ переглядывался и подталкивал друг друга локтями.
   Лицо агитатора сделалось багровым.
   – Что? Не слышу. Говорите, пока я здесь.
   – Вроде да. Чего ж тут не понять, – ответили ему, наконец, сразу несколько ущемлённых голосов, – очень-на нами пренебрегуют в последние несколько лет и годов.
   – В полном объёме поняли грозящий нам цветной синдром? – грозно спросил он у того, кто стоял ближе всех, при этом крепко схватив его на рукав.
   – Понял, не дурак, антил дес, – сговорчиво ответил тот и, торопливо пробормотав: Не ндра, када ущемляют по-наглому, – высвободил руку и незаметно перебрался во второй ряд.
   Агитатор снова подвёл итог.
   – Так что вот, аборигены и туземцы, должно честно признать, проблема застарелая, как прошлогодняя болячка: ещё ваши предки были жестоко порабощены. Их историческая беда в том, что они, как и вы, были не дураки выпить, слыли добродушными, были приветливы и безмерно беспечны. Они радостно ходили в грязном, терпеливо жили в хлеву под соломенной крышей, были в меру ленивы, поклонялись фетишу и через пень-колоду трудились на совхозных полях. Но они постепенно вымирают. И это непреложный исторический факт. Сейчас их место занимают другие, но тоже дикари, во множественном количестве привезённые из голодных стран Востока. Они тоже грязны, однако трудолюбивы по обстоятельствам, мрачны и неприветливы, недоверчивы ко всем, хотя и постоянно улыбаются. – Агитатор окинул взором слушателей и продолжил: Они весьма усердно готовятся ко вступлению в сию райскую обитель, сиречь нашу Родину, где есть в изобилии плодородная земля, чистая вода и пока ещё свежий воздух, и тоже – в большом изобилии. Вы всё поняли, ущемлённые? Или…? – закончил он слегка ненормативно.
   – Йооо моё… – в ответ с энтузиазмом дружно взвыла оскорблённая подозрением толпа, однако по-прежнему весьма уныло глядя на агитатора.
   Агитатор продолжил:
   – Они, эти новые дикари, уже готовы к полноценному захвату ваших кровных земель, а вас, таких доверчивых дураков, и в ад не пустят, потому что ваши тухлые мозги уже давно проспиртованы настолько, что и тухнуть там нечему. Не говоря уже о возгорании в их тухлых недрах искры мысли. А тем временем, пока вы тут заливаете горе «чернилами», миром правит денно и нощно, и без перерыва на обед, очень-на пребольшой бизнес.
   – Ага, транснациональные корпорации, – вставил реплику просвещённый рыбий хвост.
   – Да, корпорации, которым наплевать на вашу беспечную Родину, им нужна только прибыль, а не ваши стародавние традиции. Про них вы скоро совсем забудете и, как-нибудь однаджы, нежарким таким вечером, безмятежно усопнув в крапиве под забором после очередного подпития, вдруг обнаружите, раз и навсегда, себя в новом качестве – космическим бомжем, которого изгнали из рая и не пустили даже в ад. – Он помолчал немного, потом деловито спросил: Я прав?
   – А то, – в ужасе ответила зачарованная столь очевидной перспективой толпа – послушно и доверительно.
   Агитатор продолжил:
   – Немного свежей истории. Когда Горбач объявил курс на Запад и пошёл народу мозги парить, к нам, под его жизнерадостный трёп, завезли сто тысяч иностранных предпринимателей…
   – Ни фига… сто тысяч… – ахнула толпа.
   – …а когда курс, согласно моде, сменил ориентацию, к нам с Востока составами стали гнать китайцев и талибов, самую дешёвую в мире рабсилу. И что мы в результате имеем?
   – Да, что.
   – Предприниматель завезён, рабсила укомплектована, а вы, старые русские, древние мордовские, ветхие татарские и прочие исторические нацкадры, можете досрочно отправляться на свалку мировой истории. Вы даже хосписа не достойны, как, например, ущемлённые просвещённого запада.
   – Хоспис? – выкрикнул один мужичок из заднего ряда. – Это я вам счас объясню. В нас в посёлке было две больницы, большая и маленькая, ну, чуть поменьше. И тут приехали из Америки бышие наши граждане и говорят, что в их Америке повсеместно больницы закрывают, а вместо них открывают хосписы. Ну, и наши дурики, чтобы от моды не остать, взяли и закрыли одну больницу, ту, что побольше, и навесили на неё новую вывеску —«хоспис».
   – А на хрен вам этот хоспис? – спросили из толпы. – Пиво там хоть дают?
   – Не то что пива, так и жратвы не дают вовсе, говорят, всё одно подыхать. Только музыка целый день играет по радио да новости идут.
   – А на кой им новости, када оне умирают уже?
   – А чтоб знать, чем тут дело закончится.
   – Ясно, япона мама…
   – У нас тоже хоспис открывали, – сказал другой мужичок. – Так там, в этом хосписе, один только врач был да две санитарки. Из еды давали пшёнку на воде.
   – И больше ничего?
   – Ничего. Говорят, всё одно помирать. Не санаторий. На тот свет и без прибавки в весе возьмут, худым помирать не зазорно.
   – Так все и померли в голодных муках?
   – Ну, кто как. Кто помоложе, так тех сразу порезали, они и не мучились.
   – Как порезали? – полюбопыствовала мрачная толпа.
   – На органы, кто говорит, а кто не согласен, говорит, что бабам на косметику.
   – А что потом?
   – Суп с котом. А что потом может быть? Как все померли, так по мешкам останки распихали да в землю и закопали всех разом, на пустыре за больницей. И больше в тот хоспис никто не пошёл.
   Народ одобрительно загудел.
   – Конкретно правильно.
   – А только как это – не пошёл?
   – Проявил потому как народ волю.
   – Я чево её не проявлять, када взяли да и подожгли ево, этот самый хоспис. На кой он простому народу?
   – Простой народ привык помирать дома. В собственных стенах, при родных и близких, с жизнью прощаться. И чтоб со всеми своими органами на тот свет прямиком и прибыть, а не в разобранном состоянии, как из мясной лавки.
   – И верно всё говоришь, а то как выпить захочется? А печёнки у тя уже и нет.
   – Да она у тя всё одно циррозная.
   – Какая ни есть, а всё печёнка. Не, хосписы нам не нужны вовсе.
   – Вот и они так же думают. Под забором, в крапиве и скоротаете последние часы своей никчёменой жизни, и совершенно незатратно, – сказал он очень сердито.
   – Да уж… – понуро, то ли согласился, то ли усомнился задопингованный сверх всякой меры народ.
   – Вам ещё не один раз лапшу на уши повесят моральные плебеи от пропаганды на тему о том, что у вас в крови живут неистребимые гены самоубийства, по телеку вам многократно покажут, как это делается, а по интернету укажут даже адреса, где это можно сделать с комфортом, если вас не устраивает плацкарт под забором в укрытии крапивы. Новому миру вы, ущемлённые граждане России, больше не нужны. Ваши реки, горы, леса и недра пригодятся другим, более проворным, но лишённым этих благ народам.
   Несанкционированный митинг снова заволновался.
   – Это почему же? Мы что, хужее нигеров даже? – обиделся рыбий хвост.
   – Он, этот новый глобальный мир, выше всяких наций. Ему в качестве рабсилы нужны покорные бараны с востока. Вы всё поняли, ущемленные, но всё ещё гордые люди равнины? – снова грозно возвысил голос агитатор и взмахнул густо татуированной рукой.
   – В полном объёме…
   – Интил дес… – рявкнули из толпы два-три голоса.
   – То-то же. Молодцы.
   – А мы понятливые от рождения!
   Агитатор достал из внутреннего кармана лист формата А4, развернул его и сказал строго:
   – Тогда ставьте подписи.
   – Чево?
   – Подписи, говорю, ставьте, и быстро.
   – Чево-чево?
   – А это обязательно? – словно очнувшись от гипноза, разумно усомнилась подавленная обрушившейся на неё информацией толпа. – Может, не нады так резко?
   – Надо, Федя, надо, мне ещё одну станцию сегодня охватить надо, – с тоской бросив взгляд на часы, жёстко пресёк вновь назревавшую оппозицию агитатор, – и чтоб все писали правильный адрес, – сказал он, хищно глянув в мою сторону.
   Сделав глаза пошире, я стала задумчиво смотреть сквозь него.
   Из негустой уже толпы незаметно выбирались на волю боязливые.
   – А космополиты – это… евреи? – робко спросил один из подписантов.
   – Не факт, – ответил, остро глянув на него, агитатор. – Вот греки да римляне ругали евреев почём зря, что посреди тогдашнего космополитического мира они всё ещё остаются националистами. Так что евреи бывают всякие. Еврей означает европеец, то есть крайний. Потому что Европа с краю от России. Украина как бы наша. Догоняешь? Еврейцы это – сокращённо европейцы.
   – Понял, не дурак, – сказал сомневавшийся мужчина, однако – не без ехидства. – А теперь всё наоборот. Это нонешние нацисты повсеместно ругают евреев космополитами.
   – Космополитом может стать каждый, кто забыл, что есть Родина. А не только еврей, понял, рыбья твоя голова? – сердито сказал агитатор.
   – Родина скоро будет есть помойку, всё к тому идёть, – сказал сомневающийся, после чего вёртко и скорёхонько ускользнул от встречи своего носа с кулаком агитатора.
   – Вот и строй с такими демократию, – сказал тот, сжимая теперь уже оба кулака.
   Толпа быстро поредела. Агитатор, мрачно пересчитав записи в почти чистом листе, сложил его вчетверо, засунул в карман и двинулся дальше. Я снова прошлась по перрону. Похоже, так всю ночь придётся коротать. Пока не скучно, однако. Но когда-нибудь они все разойдутся, и тогда… бррр…
   В густых тяжёлых сумерках, неумолимо наползавших на перрон, медово-прозрачных, навевающих разнообразные воспоминания и тревожные настроения, было неуютно.
   Сквозь фантастически призрачные, недвижно повисшие пряные запахи ярко расцветших клумб и острый дух сырой привокзальной земли я будто различала некие таинственные знаки судьбы. Меня не покидало волнующее ощущение близящихся магических перемен и, возможно, каких-то неординарных событий, но тогда, в ие часы, когда ещё не поздно было взять обратный билет, я не могла даже предположительно помечтать, что именно со мной произойдёт в ближайшем будущем. Это ощущение чего-то неожиданного, весьма странного и возможно даже дикого, в моём скором будущем появилось не сейчас, а немного раньше, ещё в поезде. Когда оставалось всего две остановки до нашей станции, вдруг остро защемило в дурном предчувствии неизбежного моё вещее сердце…
   Это как из дома выходишть, думаешь, всё в порядке. А предчувствие говорит – нет, не всё. Ну, проверяешь в пятый раз – утюг выключен, балкон закрыт, ключ во внутреннем кармане, проездной вот тоже на месте. А предчувствие всё не отпускает. Подумаешь в сердцах – да глупости всё это, ничего не забыла, пора в путь. А потом, вечером, в метро уже, по дороге домой, вдруг отчётливо вспоминаешь: сегодня горячую воду обещали дать, а кран в ванной, наверное, открыт на полную катушку…
   К вечеру я ждала своей станции с таким же ощущением – чтобы не пугать соседей тревожным видом, вышла из купе. Стояла в коридоре у окна и пусто смотрела на убегающую вдаль натуру запада. Яркая синева дня быстро уступала место мягким сумеркам. Лучи заходящего солнца уже не слепили глаза, только багровая громада всё ещё неловко теснилась у самого горизонта. А предчувствие не только не отпускало, но и становилось всё отчётливее – что-то ждёт впереди… Привокзальная площадь маленького райцентра густо облеплена частными лавочками и автобусными прицепами – танарами. Это всё были коммерческие магазинчики. Как грибы после дождя, нет, как мошкара на тёплой сырости, расплодились они здесь, особенно в три последних года их много стало… Народ с перрона неспешно расходился. Следующий поезд – местная электричка, почти через час. Суетливо сновали пока ещё множественные «таксисты» – мужички, у которых имелся свой автомобиль. Обернувшись ближним рейсом, спешно подбирали оставшихся. Однако желающих воспользоваться сомнительными услугами местного частного сервиса было теперь совсем не густо – доехать до ближайшей деревни на местном такси стоило дороже раза в два, чем вся дорога от Москвы на поезде. Но и – куда деваться? Теперь, последние лет семь, уже никто никого не подвозил на попутках, хотя машин стало раза в три больше.
   Я приценилась у одного, другого, нет, столько «лишних» денег у меня не наличествует. Спросила, что так дорого. Мне ответили:
   – Я хозяин, моя и цена. Не ндра, так и не ехай. – Совесть-то надо иметь. Вы и со своих так берёте? – спросила я у другого.
   – Свои на такси не ездят. У своих и своя тачка имеется.
   – Но это же обдираловка! – продолжала взывать к давно усопшей совести я.
   – Ободрать городского – дело святое, ответил, засмеявшись, хозяин старого «вольво» цвета молодой крапивы. – Особливо ежели москвич.
   – Точно. Можно и похвастать среди своих, – поддрежал его товарищ, но всё же – с ноткой осуждения.
   – А чем вам так москвичи не нравятся? – спросила я с досадой.
   Он засопел и сказал, с достоинством, амбициозно и сердито:
   – Меня в Москве обидели.
   – Ах, вот оно что. Логично. Так вы теперь тоже решили обижать – всех подряд.
   – Не всех, а только москвичей, – сказал он со значением.
   Я отошла от него подальше и пристроилась к маленькой группке людей – пассажиров, оставшихся от моего поезда, и всё ещё стоявших на второй платформе. Они, похоже, кого-то ждали. Эти люди словно никого не замечали вокруг – они были сосредоточены и молчаливы. Народу на платформе становилось всё меньше, сумрак густел, стало совсем темно. Я, уже вконец затосковавши, – снова слегка приободрилась. Может, за ними машина придёт? А вдруг да в нашу сторону? Наступала ночь. Становилось прохладно. Я застегнула молнию на куртке и засунула руки в карманы. Однако теплее не стало – холодало быстро. Раньше, когда я сюда только приехала, в девяносто первом, остановить машину было легко, без проблем могли и просто так «подобрать» человека, голосующего или просто стоящего на обочине, если, конечно, по пути. Это было как бы неписанным правилом. Однако нравы быстро менялись. И не в лучшую сторону. Народ с аразтом играл в ужасную, однако становившуюся весьма популярной игру «съешь ближнего, пока он тебя самого не слопал», и власти этому не препятствовали. Гостиница напротив станции – в полном простое, один этаж, говорят, уже работает в частном режиме – сутки – почти по европейским ценам, а комфорт всё тот же – нулевой. Когда-то, лет пятнадцать назад, я там ночевала – два рубля с полтиной койко-место в номере на четверых. Потом ещё раз довелось ночь коротать, как раз в разгар перестроечного бардачка с ценами, когда зарплаты всё ещё были советскими, а цены уже стали «немецкими». В номерах по-прежему стояло четыре или три кровати, но селили теперь строго по одному, зато стоимость этого удовольствия была полной – десять рублей за ночь. Всё то же, но только без соседей. В этот год опять ничуть не изменившийся номер, говорят, стоил четыреста пятьтдесят рублей. Это я знала от соседей по купе – двух женщин в монашеском платье, их самих здесь, на платформе не было видно, значит, уже определились. В тёмных окнах гостиницы, совсем негостеприимно и даже как-то устрашающе, отсвечивали станционные фонари. На привокзальной площади, погружённой в невесёлый полумрак, теперь уже все вместе, кучковались злые, не нашедшие удорвлетворения «интереса» таксисты – поездов дальнего следования в эту ночь больше не ожидалось. Первый придёт только в пять утра. В общем, было о чём задуматься. Рядом с молчаливой группой угрюмых людей, кого-то, так почему-то я решила, упорно дожидавшихся, в нерешительности топтались ещё двое – невысокий плотный мордыш, таких среди местных большинство, в серой плоской кепке и «дутой» короткой куртке с косой молнией, очевидно, местный, и некто приезжий, похоже, такой же, как и я, растерянный пассажир, в длинном тёмно-сером плаще и странной вязаной шапочке, из-под которой виднелся пучок стянутых резинкой вьющихся волос. Мы все пребывали в непродуктивных мрачных размышлениях – куда податься? Автобусы в ближайшие деревни пойдут, если пойдут вообще, только утром, и никак не раньше. Странная, однако, личность, этот тип…
   Я, от нечего делать, разглядывала его – пассажира в плаще. Мне уже стало казаться, что и в поезде он чем-то обратил на себя внимание. Просто я о нём быстро забыла – это как сон, снится ярко, а проснёшься, и ничего не можешь вспомнить… Кто же это такой? Почему его лицо мне кажется давно знакомым? Ах да, вспомнила! Ну как же! Он тоже подолгу стоял у окна и пристально смотрел на закатное небо – но не как обычно граждане смотрят на небо, отрешённо-просветлённо или просто безразлично вперяют глаза от нечего делать, или идут и идут себе, в закат глаза уставя, а так, как будто он там, в закатной полосе, что-то конкретное и удивительное разглядывал. Мне даже почему-то показалось, что он думает о смерти. Во всяком случае, рядом с ним каким-то образом ощущалось неуютное присутствие самой костлявой… Теперь я поняла, почему было такое чувство. Он, этот мужчина, всем своим телом, словно призрак, вообще не занимал никакого пространства! Нет, я отчётливо видела: он, конечно же, не был призрачным человеком-невидимкой, но доводы рассудка не очень на этот раз помогали. Его внешний вид всё же не был лишён приятности. Но если рассмартивать этого человека как бы по отдельности, по частям, то почему-то создавалось несколько странное, даже как будто пугающее впечатление. И вот почему.
   Его угловатое тело, всё какое-то иссохшее и тёмное, словно он долго жарился на солнышке – шея с большим выпирающим кадыком, а также лицо с обтянутыми острыми скулами, большие руки с длинными тонкими пальцами – всё было отчётливо видно мне и слегка напоминало… мумию, что ли… И это вовсе не зрительная галлюцинация. Нет, конечно, я могу поклясться, что он такой же плотский, живой, как и все здесь стоящие люди. Или – даже несколько более, чем они. Или… менее? Никак не могу определиться. Но он, этот человек, был, безусловно, странной, возможно, парадоксальной личностью. Он живо и заинтересованно поворачивал голову и весьма сосредоточенно смотрел на того, кто в этот момент говорил что-то, по его мнению, интересное, но его глаза при этом не загорались огнём внимания, не лучились свежей мыслью в ответ. А смущённый взгляд исподлобья был столь отрешённым, что казался и вовсе не связанным с его собственным телом даже незримыми нитями. И уже только в силу этой, столь малой привязки духа к бренному телу он мог бы, наверное, считаться бессмертным. Возможно, он был заядлым курильщиком, а может, ещё и классно закладывал за воротник, во всяком случае, его внешний вид этому предположению не противоречил.
   Однако одно было парадоксально, хотя и совершенно очевидно при взгляде на его, такую зримую, но будто совсем бесплотную на вид фигуру. Он категорически переживёт всех стоявих перед ним людей. Тогда, в поезде, он что-то, помнится, спросил у меня… Ну да, точно, это я что-то сказала. Он, кажется пробормотал очень тихо, без всякого выражения, будто слуачайно: «красота какая!», и я поняла, что самодостаточно-нагло промолчать на эту его фразу просто недопустимо, хотя он и сказал это будто бы сам себе. Однако, и между делом вставить: «я тоже обожаю закаты!», было бы ещё более неуместно. И тогда я, рискуя исказить его восторженное представление о мире природы, сказала тоже как бы между делом: «Мне вообще-то нравится северная природа, только, жаль, там не бывает настоящих закатов» – «Почему?» – живо повернувшись ко мне, но совершенно бесстрастно, тут же спросил он. – «Для этого нужны богатые полутона, а они бывают только в средней полосе» – «И за это вы ещё больше любите природу средней полосы», – сказал, улыбнувшись своей бесстрастной улыбкой. Он будто хотел сказать совсем другое, ну, скажем, нечто вроде: «Распусти пряжу и отойди от станка, Пенелопа! Улисс не вернётся. Вчера, я точно видел, он сдал билет и взял плацкарт на совсем другой поезд. А это, уверяю, надолго». Я сказала в ответ чуть насмешливо: «Да неужели? Вы это точно знаете?» Он пожал худыми плечами, но так, будто ответил: «Я всегда всё точно знаю, с ним ещё была такая симпатичная рыжая кошечка…» Потом он спорил с каким-то мужчиной в тамбуре, я их голоса хорошо слышала, на тему о том, что: «человек сейчас совершенно несвободен, он – жертва обстоятельств и криминала, и вся его жизнь – конфликт пафоса и компромисса…» Я недолго слушавла их спор, он мне казался несколько надуманным, заумным, ушла в своё купе, забыла об этом человеке тотчас же и больше о нём не вспоминала до сего момента… Мордыш убеждал пассажира а плаще «поехать на такси», но тот разумно сомневался. Постепенно между ними завязался пространный разговор.
   – А куда денешься? – говорил мордыш, заглядывая в лицо своей невольной жертве и всё ещё надеясь её как-нибудь залучить. – Шесть соток стандарт. На туда и на обратно.
   – Дорого говорю.
   – Бензин нонче дорогой стал.
   – Ну не настолько же! – возразил всезнающий пассажир. – Совесть надо иметь.
   – Чего захотел! – отчаянно замотал головой мордыш. – Какая совесть? По совести нонче не прожить и одному. А как семья? Вон жена у меня троих родила и заболела. Ведра с водой поднять не может. На мне все и сидят. А ты… совесть…
   – Ну живут же как-то люди, – не сдавался пассажир в плаще, бесстрастно поглядывая по сторонам. – Вон сколько кирпичных домин понастроили.
   – Живут, – согласно кивнул мордыш, с вызовом скложив руки на груди и слегка приосанять. – Только живёт кто?
   – Знаем, что за люди, – смягчился пассажир в плаще.
   – Не люди, а начальники.
   – А начальник не человек? – поднял бровь пассажир в палще. Мордыш ответил сокровенно:
   – Начальник – не человек.
   – Правда? А кто же тогда?
   – Стригучий лишай. Дай волю всего лишит простой народ вроде меня. И вся ихняя множественная родня такая… стригучая ли-шайка…. Сам сел на место, и всех своих посадил куда послаще да потеплее. Вон лес кругом захапали – одна-едина всё семейка. Сам начальник лесничества, сынок-Серый Волк лесопилку имеет, сватья-братья тоже на должностях денежных. Вот и строят дома кругом. Да ещё батюшка с семейством усадьбу отгрохал. Видно по дороге будет.