Юстиниан не выдержал ее гневного взгляда и того презрения, которое пылало в огромных, потемневших от гнева глазах, и потупил взор. Не смели взглянуть на василису полководцы Велисарий и Мунд, сенаторы. Похоже, она не просто пристыдила их, совершенно обезоружила своим неожиданным появлением, но больше всего тем, что сказала и как сказала.
   – Хотите – беритесь за ум и оставайтесь, хотите – бегите! – добавила она немного погодя. – А я из Августиона не пойду. Никогда, ни по чьему принуждению! Для меня порфира императрицы – наилучший саван.
   Какой вошла, такой и вышла: уравновешенной, сосредоточенной и величавой, недоступно прекрасной и гордой. Вроде лишний раз утверждала: «Я не шутила, достойные. Может быть, в последний раз будила вашу совесть».
   – Божественный император, – первым пришел в себя и пожелал привести в сознание остальных полководцев Велисарий. – А василиса правду говорит: бежать никогда не поздно, тем более что не все еще потеряно.
   – А именно?
   – У фиска есть золото… Не пожалеем его – и варвары будут на нашей стороне. Да и бунтовщики не так уж сплочены. Не мешало бы напомнить венетам, кто они, где их место.
   – Предлагаешь метать бисер перед свиньями?
   – Господь простит этот грех, тем более когда победим.
   И Велисарий не ошибся. На звон золота, высыпанного щедрой рукой, откликнулись не много и не мало – три тысячи готов и герулгов, которые квартировали там же, в Константинополе, и принадлежали в большинстве к щитоносцам императорской армии в недавней войне с Ираном. Да и сражались наемники яростнее, чем можно было надеяться. Ослепленные соблазнительными обещаниями, не обремененные сомнениями, за что сражаются, они не прислушивались к предостережениям, уговорам, не останавливали их и собственные потери. Словно проголодавшиеся волы, которые увидели корм, шли и рубились молча; их пробовали остановить – но они свое знали: напирали и убивали. Восставшие не были так искусны, как готы и герумы, не хватало им и такой воинственности, как у наемников, но их было много, им было кого ставить на место тех, которые падали. Долго бились они с каким-то остервенелым упорством, с непонятной для их противников жертвенностью…
   Битва в Милее продолжалась с утра до полудня, а победы, как и победителя, еще не наметилось. Были потери и с одной и с другой стороны. Над Константинополем не умолкал сплошной гул, но на это не обращали внимания. Где-то подбирали раненых, где-то не успевали, и по ним шли те, кто должен был идти дальше. Трупы лежали словно на покосе, и не видно было конца побоищу. Тогда решились и бросились между ослепленными злобой людьми православные священники. Уповая на сан свой и на слово Божье: ведь пути безумных, как и пути Всевышнего, неисповедимы, священники взяли в руки иконы и, подняв их перед собой, стали между сражающимися воинами, призывая прекратить резню, не проливать невинной крови. Димы злились на них, приказывали отойти и не мешать, а варвары даже не взглянули, кто перед ними: те, кто держит меч, или те, кто иконы, рубили беспощадно и тех и других.
   Это решило их судьбу. Пораженные святотатством, жестокостью наемников, поднявших на святыни и святых отцов оружие, повстанцы собрали все силы, мужеству мужчин помогало бесстрашие женщин, детей, которые бросали на головы варваров посуду из окон, черепицу с крыш, лили кипяток, и наемники были смяты.
   Даже Велисарий возвратился в Августион уже не тем Велисарием, каким вышел из него поднимать повстанцев. Он сидел совершенно отрешенный, обессиленный и униженный, казалось навсегда потерявший присутствие духа. Он был способен лишь вытирать пот и тупо смотреть перед собой.
   – Пришло время, – сказал император, – поманить волка зайцем. Другого выхода не вижу.
   Он созвал доверенных людей, им высказал свое повеление.
   А немного спустя из залива вышел императорский флот, и среди повстанцев пошла гулять радостная весть: император бежал, народ волен избрать другого правителя, а тот, другой, пусть войдет в Августион как повелитель восставших.
   Радость есть радость, ее не удержишь в сердце, а в доме – и подавно. На улицы и площади вышли все – и те, кто сражался, и те, кто не держал в руках оружия. Еще бы, такая великая победа и такое радостное событие: тирания низвергнута, тирана в Августионе больше нет.
   Люди забыли о недавних раздорах, обидах, приветствовали и поздравляли друг друга, обнимались, радовались. А тем временем самые догадливые сооружали на площадях трибуны, с которых демархи не замедлили высказать общую волю: диадему василевса следует водрузить на голову одного из двух – или Ипатия, племянника императора Анастасия, или его брата Помпея. Ведь и Юстин, и Юстиниан – незаконные наследники престола, они илирийские проходимцы и мошенники. Законные – Ипатий и Помпей.
   Выбор пал на Ипатия и, видимо, показался всем наиболее верным и удачным. Люди не спорили: одни направились в ту сторону, где жил будущий император, другие – на форум Константина, где должна была состояться коронация.
   Ипатия не обрадовало появление охлоса возле дворца. Когда же он узнал, почему к нему пришли, совсем потерял дар речи. На защиту мужа встала жена. И угрозами, и уговорами пыталась выпроводить повстанцев. Но ни на нее, ни на ее мольбы не обратили внимания: подхватили законного наследника престола на руки и так понесли к форуму Константина.
   Диадемы под руками не оказалось. Вместо нее голову василевса увенчали золотой цепью, накинули на поникшие плечи пурпурную мантию и подняли на щит.
   Народ ликовал.
   – На ипподром! На ипподром! – слышались молодые, зычные голоса. – Пусть все видят, пусть все воздадут честь императору.
   Захмелевших трудно остановить, захмелевшим море по колено. Поэтому раздумывали не долго. Снова подхватили уже коронованного императора на руки и хлынули на ипподром.
   А тем временем полководцы Велисарий и Мунд звенели императорским золотом и собирали под свои знамена новые когорты и манипулы наемников. Они и положили конец восьмидневному, самому массовому в истории Византии восстанию. Застигнутый врасплох на ипподроме народ не мог выстроиться в боевом порядке, поддался, засыпанный стрелами, панике, а паника – не меч, не щит, она – прямая дорога в могилу.
   – Тридцать пять тысяч погибло там повстанцев и просто народа любопытного, – закончил рассказ Констанций, – мужчин, женщин, детей и даже иностранцев, поддавшихся искушению поглядеть на небывалые события в Константинополе. Кто был на ипподроме, все полегли от стрел и мечей варваров, возглавляемых Велисарием и Мундом.
   – На этом бунт закончился?
   – Где там. Говорю же, не по доброй воле и не в угоду сестре двинулись мы по зимней стуже в Мезию под твою защиту, дорогой зять.
   – Были причастны к заговору? – подозрительно глянул на него Хильбудий.
   – О нет! Мы, сам знаешь, купцы, люди мирные и занятые. Да и довольные всем. Но секира императора не щадит сейчас никого: ни сенаторов, ни людей самого знатного происхождения. Одним рубят головы, других высылают за тридевять земель, а все имущество, земли конфискуют в пользу императора и Церкви. Вот мы и решили: покинуть Константинополь, пока нагуляется карающий меч, улягутся злоба и страх.
   Хильбудий не спешил сказать «да», но и не решался отказать братьям Анастасии.
   – Дома ваши уцелели от разбоя?
   – Да, мы оставили там челядь.
   – Было бы лучше, если бы они сгорели. Вы согласны с этим? – Хильбудий повернулся сначала к Констанцию, потом к Иоанну.
   – Конечно. И все же… сам понимаешь, никто себе не враг. Куда бы мы тогда с детьми, со всем добром?
   – Когда тонут, о добре не думают. А дети… детям на самом деле нужно где-то быть.
   Хильбудий видел: ждут, что скажет им высокопоставленный зять, наместник Фракии и прилегающих к ней провинций – Мезии, Дакии. Поэтому и не стал злоупотреблять терпением Констанция и Иоанна. Что бы там ни случилось, они его родственники. Было бы неблагодарно не помочь им сейчас. Да он особенно ничем и не рискует. Маркианополь слишком далеко от Константинополя, до лета сюда никто не сунется. А летом Констанций и Иоанн сами не усидят здесь, подадутся на своих лодьях за барышом на багдадский и китайский рынки.
   Страх, одолевавший Анастасию по ночам, быстро прошел: с одной стороны, мезийское жилище не уступало своим уютом константинопольскому, а с другой – присутствие мужа, подвластного ему войска в Маркианополе и за его пределами что ни день, то все убедительней вселяли уверенность: пережитое – позади, ему, как и всему плохому, не будет возврата. С каждым днем она становилась все веселее, а веселость возвращала ей былую привлекательность.
   Хильбудий не роптал на судьбу, он даже благодарен был за то, что наградила его именно Анастасией. С нею и дни приятно коротать, и на люди не стыдно выйти. А если учесть, что пришла к нему непорочной девушкой, что является дочерью купца, который не поскупился на приданое для дочери, то что такое Феодора по сравнению с Анастасией и стоит ли ее вспоминать?..
   – Ты рад, что я приехала? – спрашивала Анастасия, стараясь быть нежной с мужем.
   – Признаться, благодарю охлос за то, что выгнал тебя из Константинополя.
   – О!.. А если бы я погибла?
   – Не нужно об этом говорить… Тогда я не только Константинополь, весь мир бы предал огню из-за мести.
   – Это правда?
   – Да, Анастасия. Только теперь понял: я не перезимовал бы без тебя. Или же нашел бы предлог и поехал в Константинополь… Или завыл бы от тоски.
   Она слушала и молчала, цветком распускаясь от нежности и покоя.
   – Может, гостей созовем? Покажу тебя всем – пусть увидят, какая ты у меня.
   – Потом. Дай насладиться тем, что ты со мной, а я с тобой.
   – Потом так потом…
   – Лучше позовем братьев моих, хотя бы и завтра. Не забывай: они одиноки здесь, живут в тревоге, все ли обошлось?
   Хильбудий задумался.
   – Скажи, они действительно очень провинились перед императором?
   – Почему – очень? Они только и повинны в том, что оба – прасины. И больше ни в чем! Разве братья не говорили тебе?
   – Я приближен к императору и обласкан им, Анастасия. Я должен все знать точно.
   – Вот ты и знай, что мы говорим.
   Позже Хильбудий был благодарен Анастасии за тот ночной разговор. Он придал ему большей уверенности: братья ни в чем не повинны – это во-первых, а во-вторых, встречи с ними и беседы по вечерам оказались не такой уж бесполезной тратой времени.
   Однажды зашел разговор о том, что семье Хильбудия не хотелось бы покидать Константинополь насовсем. Ведь там остался его дом. Ведь руины на улице Месе не могут лежать бесконечно. Рано или поздно придется или продать их кому-то, или возводить на том месте новый дом. Все-таки это не какая-то улица, это улица знати – Месе.
   – Мы можем взять эти хлопоты на себя, – откликнулся обычно неразговорчивый Иоанн.
   – Это уже половина дела! – обрадованно ухватился за обещание Хильбудий. – А как быть со второй половиной: где взять солиды?
   – Наместник такого богатого края – и без денег? – искренне удивился Констанций.
   – Сами видели: мы остались лишь с тем, что привезла Анастасия. Все добро нашего дома стало добычей огня охлоса.
   – Кто взял, тот пусть и вернет.
   – Не понимаю.
   – Говоришь, взял огонь… Вот и пройдись с огнем по соседним землям – и будешь иметь намного больше того, что поглотил огонь. Говоришь, добро стало добычей охлоса… Разве здесь, на землях Фракии и Мезии, Дакии, прибрежной Скифии, не такой охлос, как там?
   Хильбудий медленно поставил на стол братину и так же медленно выпрямился в кресле.
   – Что-то ты больно мудришь, Констанций…
   – Может, и мудрю. На то я и мудрец, чтобы хитрить. Чем богаты подвластные тебе провинции? Хлебом, товаром. Свези его в Одес, а мы с Иоанном пригоним галеры и вывезем половину на африканские рынки.
   «Хитер! – отметил про себя Хильбудий. – Ни много ни мало – половину потребовал… Как же он себе все представляет: я как наместник могу прийти к богатому землевладельцу и взять хлеб и товар даром?»
   Не удержавшись, Хильбудий высказал все, что думал.
   – Император так и действует… – не замедлил с ответом Констанций. – Думаешь, кому пошли конфискованные в Италии Помпеи? Императору, да еще Церкви, которая назовет его за это благочестивым. А ты – правая рука императора во Фракии. Почему бы и тебе не действовать так, как он?
   – Замолчи, Констанций, – вмешалась в разговор Анастасия. – Ты подумал, в какую пропасть толкаешь моего мужа? То, что позволено императору, будет названо преступлением, если подобное позволит себе Хильбудий.
   Они заспорили. Хильбудий делал вид, что прислушивается к спору брата с сестрой.
   «Постой, постой, – говорил он себе. – А ведь Констанций в чем-то прав… В земли Фракии я, может, и не пойду, не стану делать то, о чем он говорит. А вот в Антской и Склавинской землях… Лучшая защита – нападение… А что, если не об обороне и не о крепостях по Дунаю следует размышлять, а о том, чтобы анты, склавины боялись ромейского духа, думать не смели о переходе через Дунай? „Самое большое их богатство – они сами“, – вспомнились слова центуриона. А Одес под боком. Там можно разместить пленных и получить без особых хлопот немалую прибыль от продажи рабов».
   – В Африке высокие цены на хлеб? – спросил Хильбудий совершенно неожиданно.
   – Там самые высокие.
   – А на рабов?
   Констанций усмехнулся:
   – Рабов там своих хватает, зять. Самые высокие цены у нас – двадцать солидов. Да здесь на них и большой спрос. Слышали, император разгадал наконец тайну производства шелка-сырца. Если это правда, Византия будет вскоре иметь своей шелк-сырец. Для этого ей придется увеличить число шелкоткацких эргастерий, а значит, и число рабов в них.
   – Я тоже слышала об этом, – поддержала брата Анастасия. – Ты имеешь в виду монахов и вывезенных ими с чужих земель шелкопрядов, Констанций?
   – Да.
   – О, это чудо из чудес! В Константинополе только и речи об этом.
   – И в первую очередь среди женщин, наверное? – пошутил Хильбудий.
   Однако жена не заметила в этой шутке ничего неприятного для себя и принялась рассказывать обо всем, что слышала перед самым бунтом в Константинополе.
   Все знают, что византийские шелкоткацкие эргастерии в Бейруте, Антиохии, Тире издавна славятся изготовлением паволоки, парчи и других шелковых тканей. Ткани эти не уступают на рынках ни персидским, ни китайским и больше всего ценятся в западных и сиверских землях: в Риме, в Испании, среди франков, саксов и англосаксов, на берегах Балтики, Днепра, Понта Эвксинского. Но не все знают, чего стоит Византии шелк-сырец, поставщиком которого испокон веков является одна-единственная страна – Китай. Императоры, предшественники Юстина и Юстиниана, не раз начинали из-за шелка-сырца войны с персами. Купцы пытались обойти персов на морских и сухопутных дорогах и ввозить шелк-сырец непосредственно из Китая, без разорявших их грабительских пошлин, но обойти не удавалось: сухопутный путь в Китай лежал через Иран, морской – через Персидский залив, остров Трапобаной. Хочешь иметь шелк-сырец – плати персам пошлину, такую, какую потребуют, и непременно золотой монетой.
   Государственная казна Византии пустела, войны с сасанидами и вовсе угрожали прекращением торговли. А наладить беспошлинный вывоз шелка-сырца непосредственно из Китая, как и разгадать тайну рождения шелковых коконов, не удавалось. Китайцы приветливо улыбались, когда кто-то допытывался, что да как, низко кланялись, принимая из рук щедрых римлян донатии, а тайну свою берегли как зеницу ока.
   Тогда Юстин (а может, Юстиниан при Юстине) послал в Китай тайных разведчиков под видом монахов-несторианцев. Те поселились среди китайцев, вошли как проповедники в доверие. Жили так год, другой, и только на третий или на четвертый двоим из них посчастливилось увидеть собственными глазами червяка, который пожирает листья шелковицы, прядет кокон и становится со временем шелкопрядом.
   Приглядевшись, монахи дождались подходящего момента, набили полные посохи коконами и вернулись с ними по морю в Византию. А здесь научили самых смышленых землевладельцев, как вывести червей и чем кормить их, чтобы они дали кокон.
   – Это легенда, – заинтересовался Хильбудий, – или все-таки правда?
   – Была бы только легенда, купцы первыми бы почувствовали это на своем кармане. Доставка шелка-сырца если и продолжается еще, то уже на треть меньше, чем когда-то. Сирия и Финикия, во всяком случае, имеют свой шелк-сырец.
   – Тогда это спасение для опустошенного войнами фиска. – Хозяин поднялся и тем недвусмысленно дал понять гостям: на сегодня достаточно.

IV

   Старая дедова избушка покосилась, осела, вросла одним углом в землю. И крыша, и стены прогнили. Да и свет еле-еле проникал через запыленные, желтые-прежелтые от давности пузыри. Не жилье – темница. Помилуй ее, боже, за святотатство, но другое сравнение не приходит на ум.
   Скорее бы уже конец зимы. Батюшка говорил: «На предлетье переберемся, Миловидка, в новую избу. Увидишь, какая она просторная и светлая. Окна не на два – на четыре пузыря. И потолок не будет нависать над головой, и стоит дом на пригорке, у самого леса. Дубы будут петь колыбельную нашей Миловидке, из-за моря-океана Хорс станет посылать стрелы-ласкавицы, чтоб поскорей росла красавица, радовалась божьему свету и утешалась им…» Ой, нужно ли Миловидке желать этого? Она и так растет как трава после дождя… А вот светлого жилища-очага ей очень хочется, это правда. Пусть только переберутся в него, увидят: Миловидка и выбелит его, и разукрасит травами, и солнышко впустит, чтобы светло и уютно было. Потому что она любит ясное солнышко, радуется, когда оно выходит и предвещает погожий день. А все потому, наверное, что дедушкина избушка и летом хмурая, не только зимой. Стены кругом плесенью покрылись… И гнетет эта хмурость сердце, прижимает к земле. Поэтому и ждет-пождет Миловидка своего жилья. Осталось привести в порядок печь, побелить стены, и все. Весеннее солнышко яркое, заглянет через седмицу, самое большее – две, и все, переносите, дедуня, пенаты, благословите детей, внучат на богатую жизнь в новом доме.
   Если бы не этот ветрище да не Морозко, который трещит днем и ночью под окнами, пошла бы она к родичам или к подружкам-сверстницам.
   Бог Сварог и ты, Перун! Покиньте царство поднебесных туч, океан-моря бездонного, явитесь на землю и разбейте вериги Морозковы. Пусть утихомирится этот дедок-злючка и перестанет стонать под окнами: «Пустите да пустите в дом, не то разнесу, развею его по ветру, замету белой бородой так, что и до конца века никто не отыщет!».
   Лопнул бы ты со своими угрозами, со стуком-грюком за окнами! Ишь, выстудил избу и ее, Миловидку, держит под семью замками в убогой хатенке и радуется тому, что непобедим. Подожди, придут мать Лада и всесильный Ярило. Они укоротят тебе бороду, заткнут глотку, из которой несет стужей. Дорога им, правда, не близкая. Чтобы вышло из-за океан-моря Яр-солнце, должен появиться в тучах Перун, разбить своими разящими стрелами вериги Морозковы, открыть небо для теплых ветров с острова Буяна, а уже ветры принесут благодатное тепло и доконают бородатого Морозку. Да, доконают! Потому что следом за ветрами-тепловеями выглянет из-за туч светлоликий Ярило, за ним явится и засияет добрым и ласковым ликом матушка Лада, кукушечка прилетит на легоньких крылышках и принесет в клювике ключи от Вырая. И боги отомкнут этими ключами царство вечного лета и засеют землю плодоносным семенем дождя. О-о, это будет ее, Миловидки, самый счастливый день! Ей-богу, будет, потому и матушка сказала уже: «Видать, не удержать мне тебя, Миловидка, в хате. Не думки тебя на улицу кличут, а кровушка заиграла. Да и то, если девке (слышали, матушка так и сказала: девке) исполняется шестнадцатое лето, ее уже не к матери – к молодцу клонит. Значит, так тому и быть, пойдешь этой весной на праздник Ярилы, на первый разговор с покровительницей девичьего счастья – Ладой. Пусть увидит тебя и знает, что ты уже есть».
   Ох, матушка, в какой стыд ввела, словно огнем опалила. Но и радость затрепетала в душе, да еще какая! Упала матушке на грудь. Застыдившись, спрятала лицо, чтобы не видела мать, как оно зарумянилось. Когда же и сил не стало скрывать эту радость, стала говорить, какая у нее мама золотце: она, Миловидка, и спрашивать не осмеливалась, можно ли ей идти вместе со взрослыми на праздник Ярилы, а она уже и догадалась и разрешила. Боги светлые и боги ясные! Можно ли ждать большего и лучшего! Это же такая радость! Это же та синичка заветная, которая будет манить всю зиму аж за Макарьевские острова и греть сердце ветерком-теплом, греть так, что и зима не зима будет и ожидание не ожидание. Даже в дедусиной неприветливой избушке!
   Хотелось бы знать, что Божейко из Солнцепека тоже будет на празднике Ярилы. Говорил, Солнцепекская весь по соседству с Выпальским городищем, ей некуда больше приклониться, кроме Выпала, поэтому и не минует ни одного праздника, а Ярилы и Купалы – и подавно.
   Такой веселый, такой удалой, диво, да и только. Как догнал в дороге да стал с конем своим рядом с возом, почти до самого Выпала ехал и смешил всех: и ее, и стариков. Говорил, родился в месяце травене, когда солнышко погожий день благословляет, поэтому такой веселый и красивый.
   Миловида смеялась, довольная, а он, лукавя, стал допытываться:
   – А ты в червене родилась?
   – Почему так думаешь?
   – Потому что такая синеокая, как небо в червень.
   – Вроде у самого синие…
   – Но не такие, как у тебя, а если и такие, то не иначе как от твоих.
   – Ой, какой пустомеля!
   – Почему пустомеля? Я правду говорю. Разве не знаешь, вода в озерах всегда такая, как небо над ними. Потому что вбирают синеву неба, как мои глаза – твою.
   – Я тиверская, поэтому и синеокая.
   – Но не все же тиверцы такие, как ты… Ой, хозяйка хорошая! – Божейко сбил на затылок шапку и обратился к матери Купаве: – А ваша дочка так же и на ум остра, как на слово?
   – Узнай.
   – А вот и узнаю. Отгадай загадку, – снова обратился он к Миловидке. – Бежит озорник, во рту корешок; голодный – не съест, сытый – не…
   – Х-ха, загадка! Да это твой гнедой с удилами во рту.
   Божейко снова теребит шапку – нахлобучивает ее чуть ли не на глаза и, усмехаясь, поглядывает на дивчину весело и еще веселей говорит:
   – А вот этой уже не отгадаешь: пришел гость да и сел на помост, распустил коней по всей низине.
   Девушка задумалась: отец ее обернулся, хотел шепнуть, но Божейко успел заметить это и загорланил:
   – Э, нет, любезный хозяин, так нельзя. Пусть Миловидка сама отгадает.
   – И отгадала! – крикнула Миловидка удовлетворенно. – Пришла ночь и высеяла звезды.
   – Тебе подсказали.
   – И вовсе нет.
   – Ну, если нет, слушай дальше. Есть три родные брата: один ест – не наестся, другой пьет – не напьется, третий гуляет – не нагуляется.
   Он знал их множество, все загадывал и загадывал. Миловида не всегда отгадывала. Тогда в разговор вмешивалась мать. Или старалась подсказать дочери, или посмеивалась над ней: ой, какая же несообразительная у нас дочка! И удивительно – подсказывали, возражал: не годится, пусть сама, а подтрунивали – защищал. Это было для нее милее всего. Так и отец Ярослав, когда подсмеивается, слов не выбирает, такое иногда скажет, хоть сквозь землю провались. И Божейко из тех, кто за словом в карман не полезет. Бросит его, словно хворост в огонь, – и насмешек как не бывало.
   За шутками и разговорами не замечали, как стелется дорога верста за верстой. Зато зима кажется Миловидке такой долгой, будто никогда ей не будет конца. Почему так? Ведь не в первый же раз зимует в этой халупе, под этой крышей?
   Только хотела надеть башмаки и выйти за ворота, а тут отец на пороге:
   – Куда это ты, Миловидка?
   – Да так… к Добромире.
   – Так ли? – почему-то не поверил он.
   – Будто я неправду когда говорила.
   – Когда-то, может, и не говорила, а сейчас не уверен. Не к тому ли парню из Солнцепекской веси спешишь?
   – Ой! – вырвалось у нее.
   – То-то же! Стоит вон у леса, потому и говорю.
   Наверное, вспыхнула вся. Чувствовала, как горят уши, лицо и, чтобы отец не подумал, что она в самом деле спешит к нему, стала раздеваться.
   – Ну зачем же, – добродушно остановил ее Ярослав. – Пойди и скажи: пусть не морозит ни себя, ни коня, а возвращается домой. А к тебе, если захочет, пусть наведается, но не раньше Купалы. А до Купалы – не сметь! Зеленая еще больно, чтобы к молодцам бегать! Поняла?
   – Поняла, батюшка.
   Шла Миловидка, а сердце так и замирало. Неужели это правда, что Божейко стоит? Но батюшка сказал: стоит. Ой, это, наверное, не первый раз – знает, где ее подворье в Выпале. У кого-то спрашивал. Потому что Выпал велик и Миловидка в нем не одна.
   Делала вид, что боится стужи, вбирала голову в плечи, дальше ног своих ничего не видела, хотя и очень хотелось посмотреть. Не каменная же, ведь интересно, где стоит Божейко, что будет делать, когда увидит ее? Миловидка бросила быстрый взгляд в сторону Божейки, но так, чтобы он не заметил. Честное слово, если бы отец не велел пойти и сказать, чтоб не приезжал раньше времени, ни за что не вышла. Это ж стыд и срам. Что будет, если кто-нибудь увидит и скажет: «Люди добрые, смотрите, что делается! Ярославова Миловида сызмальства чужих молодцев сманивает. И когда? Среди зимы! Не ждет и повеления Лады».
   Не судите, люди добрые… Не судите… Велено Миловиде пойти, потому идет. Вот только как решится сказать Божейке не приезжай до Купалы. Это же не день и не два – целую вечность ждать придется. Что это батюшка выдумал – до Купалы?.. А мама сказала, можно пойти уже и на Ярилу…