Одновременно с этим возрастал и уровень воронежского зрителя. Ему, воспитанному на Петрове с Колюбакиным, а также приезжих лицедеях, стало довольно трудно угодить. Владимир Гиляровский писал: «Чтоб заинтересовать здешнюю публику, перевидавшую знаменитостей-гастролеров, нужны или уж очень крупные имена, или какие-нибудь фортели, на что великие мастера были два воронежских зимних антрепренера... Они умели приглашать по вкусу публики гастролеров и соглашались на разные выдумки актеров, разрешая им разные вольности в свои бенефисы, и отговаривались в случае неудачи тем, что за свой бенефис отвечает актер».
   «Вольности» же были примерно такого плана: «Одна из неважных актрис, Любская, на свой бенефис поставила „Гамлета“, сама же его играла и сорвала полный сбор с публики, собравшейся посмотреть женщину-Гамлета и проводившей ее свистками и шиканьем».
   Словом, то, что Гиляровский был востребован в таком театре, говорит о многом. Он, видимо, и вправду был актером неплохим.
   Здесь же в Воронеже Владимир Алексеевич впервые встретился с Ермоловой. Он поразил великую актрису – но не своей игрой, а тем, что выпил за ее здоровье залпом целую бутылку коньяку. А еще больше тем, что после этого участвовал в спектакле.
   Ермолова охотно слушала рассказы Гиляровского о его юношеских похождениях и приговаривала:
   – Столько видеть и не писать нельзя.
   Слова Ермоловой оказались провидческими.
   В общем же в Воронеже все обошлось без приключений.
   Разве что, проходя мимо памятника Петру Первому напротив интендантства, наш герой заметил, что фигура императора рукой указывает на тюрьму. Гиляровский достал из кармана кусочек мела (для чего-то он носил с собою мел) и написал на постаменте свой очередной экспромт:
 
Смотрите, русское дворянство,
Петр Первый и по смерти строг —
Глядит на интендантство,
А пальцем кажет на острог.
 
   По замыслу создателей Петр указывал не на острог, а на Азов – один из городов, взятых во времена этого государя русским флотом. Однако Гиляровский в эти тонкости вдаваться не желал.
   Впрочем, и надпись сохранялась на постаменте не так долго – ее стер бдительный городовой.
   Кроме того, Гиляровский поучаствовал в тушении двух пожаров в должности «первого лазалыцика». Вот, в общем, и все приключения.
* * *
   Но от судьбы, как говорится, не уйдешь. По окончании сезона Гиляровский и его приятели поехали обратно в Пензу. Он, по своему обыкновению, не успел сесть в поезд, но быстро нагнал последний вагон и только хотел ухватиться за поручень, как вдруг почувствовал, что кто-то держит его за корпус и не отпускает. Поезд ушел. А Гиляровский, обернувшись, увидал огромного жандарма, который принялся читать ему нотацию.
   Но наш герой нравоучение не дослушал. Размахнулся – и ударил жандарма кулаком в лицо. Тот охнул и упал с платформы. А Владимир Алексеевич, не будь дурак, стал думать, где бы спрятаться: «Я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажирский...
   Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которого поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под вагоном на противоположную сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями. Моментально, пользуясь темнотой, проползаю между брусьями в вагон, пробираюсь между быков – их оказалось в вагоне только пять, – в задний угол вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскировавшись, ложусь на пол в углу...
   Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку... Я прислушиваюсь. На станции беготня... Шум... То стихает... То опять... Раздается звонок... Мимо по платформе пробегают люди... Свисток паровоза... длинный... с перерывами... Грохот железа... Рвануло вагон раз... два... и колеса захлопали по стрелкам... Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какой-то тишины... Светает... Соображаю, где я... Красные калмыцкие быки... Огромные, рогастые... Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его... Потом надеваю... выглядываю из вагона... Заря алеет... Скоро солнышко взойдет... Вижу кругом нескончаемые ряды вагонов, значит, большая станция... Ощупываю карманы – все цело: и бумажник и кошелек... Отодвигаю один запор и приготовляюсь прыгнуть...
   Пробираюсь под вагонами, и передо мною длиннейшая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу... Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету – жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды».
   Словом, и на этот раз все кончилось благополучно. Вещи же Гиляровского никуда не делись. Больше того – вышло так, что в Ряжске он нагнал своих коллег.
* * *
   В Пензе наш герой пробыл до 1881 года. По его собственным словам, «бросил трактирную жизнь и дурачества... и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь».
   Разве что изредка резвился – чтобы куража не растерять. Как-то Гиляровскому попался в руки паспорт коллеги, первого любовника Белова. Не долго думая, в графе «особые приметы» Владимир Алексеевич вписал: «Скверно играет Гамлета».
   В скором времени Белов узнал об этом.
   «Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу. Белов ко мне, но остановился... Глядит на меня, да как заплачет... Уж насилу я его успокоил...» – вспоминал впоследствии заботливый Владимир Алексеевич.
   А после наш герой отправился в Москву.

Глава 5
Очарованный Москвой

   Итак, Гиляровский в Москве. Второй раз в жизни. С тех пор ежели и покидал этот город, то ненадолго, – когда уезжал в командировку или в отпуск. После десятилетия скитаний Гиляровский, наконец, определился. Пусть не с домом, но, по крайней мере, с городом.
   Он устроился в театр А. Бренко, где исполнял обязанность и актера и помрежа. Новая служба увлекала Гиляровского. Он писал своим знакомым в Пензу: «Шла драма старинная „Актер Яковлев“. Я когда-то читал ее и ровно ничего не нашел в ней хорошего; но что же из этой драмы сделали наши, что сделали. Я впился в сцену и ничего не видел, ничего не слышал, что происходило кругом меня, я видел только действующих лиц, я жил ими, в некоторых сценах я плакал, я, черт с железными нервами, плакал, как молодой щенок.
   Суть пьесы. Давно, очень давно у нас в России был знаменитый трагик Алексей Степанович Яковлев – он и выведен... Бурлак играет крошечную роль – отставного, восьмидесятилетнего, знаменитого прежде артиста. Хорош он был до восторга, до обожания, до слез – Бурлак выражал чувства, которые действительно мог пережить Дмитриевский... Бурлака не было – был Дмитриевский...»
   Тем не менее о том периоде жизни Владимира Алексеевича никаких воспоминаний не осталось. Ни у самого героя, ни у других мемуаристов. Видимо, дело в том, что на провинциальной сцене Гиляровский был звездой, а в Москве его затмили звезды в несколько раз ярче. Да и Далматов говорил по поводу нового «назначения» своего приятеля: «Что касается ваших режиссерских талантов, то я их не заметил, иначе бы непременно использовал».
   Это не могло удовлетворить честолюбивого авантюриста. Он понял: следует искать другой жизненный путь.
   Тут-то и случилась судьбоносная встреча. Актер В. Андреев-Бурлак познакомил Гиляровского с Н. П. Кичеевым, редактором «Будильника». Конечно, речь зашла о том, какой Владимир Алексеевич герой – он, дескать, и в народ ходил, и воевал, и пожары тушил, а сейчас актерствует.
   Тут-то Бурлак и произнес те самые слова, которые определили всю дальнейшую жизнь Гиляровского:
   – Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.
   Владимир Алексеевич конечно же воспользовался случаем. Дело происходило в ресторане, за закусками и выпивкой. Наш герой поднялся, приосанился и начал декламировать.
 
Все-то мне грезится Волга широкая,
Грозно-спокойная, грозно-бурливая,
Грезится мне та сторонка далекая,
Где протекла моя юность счастливая.
Помнятся мне на утесе обрывистом
Дубы высокие, дубы старинные,
Стонут они, когда ветром порывистым
Гнутся, ломаются ветви их длинные.
Воет погодушка, роща колышется,
Стонут сильнее все дубы громадные,
Горе тяжелое в стоне том слышится,
Слышится грусть да тоска безотрадная...
Что же вы плачете, дубы старинные?
Или свидетели вы преступления,
Кровь пролита ли под вами невинная,
И до сих пор вас тревожат видения.
Или, быть может, в то времечко давнее,
В стругах когда еще с Дона далекого,
Разина Стеньки товарищи славные
Волгой владели до моря широкого, —
Ими убиты богатые данники,
Гости заморские, с золотом грабленым;
Или, быть может, и сами изгнанники
Здесь, с атаманом, молвою прославленным,
С удалью буйные головы сложили,
С громкой, кровавой, разбойничьей славою?!
Все-то вы видели, все-то вы прожили, —
Видели рабство и волю кровавую!
 
   Мало сказать, что наш герой не был уверен в том, что эти строки произведут впечатление на господина Кичеева. Он был не глуп и отдавал себе отчет в огрехах – отсутствие внятной концовки, фальшь в ударении (слОжили вместо сложИли), чрезмерный пафос. Одно дело – приятель-актер, и совсем другое – профессиональный литератор.
   Видимо, как раз этот пафос и понравился редактору. Сам он не придерживался крайних революционных взглядов, Разина не боготворил, но надо ведь и про тираж подумать. Подобное стихотворение вполне могло потрафить либеральной публике, которая, собственно говоря, и составляла целевую аудиторию этого журнала.
   Словом, господин Кичеев взял у Гиляровского листочек, положил себе в карман и произнес:
   – Прекрасные стихи, напечатаем.
   А спустя несколько дней и вправду напечатал. Наш герой вспоминал: «Вдруг вваливается Бурлак, – он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.
   – Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел?
   И он мне подал завтрашний номер «Будильника» от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Г-ий».
   Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг...
   И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои ведь, напечатанные строки».
   Еще до этого Владимир Алексеевич изредка публиковался в газете «Современные известия». Писал под псевдонимом «Театральная крыса» небольшие информационные заметки о московской сцене.
   Теперь же, после публикации стихотворения, Гиляровский решил, что станет литератором. Ну, или, по крайней мере, журналистом.
* * *
   Спустя некоторое время Гиляровский вновь отнес в редакцию «Будильника» свое стихотворение – на этот раз «Переселенцы»:
 
Из стран полуденной России,
Как бурный вешних вод поток,
Толпы крестьян полунагие
На Дальний тянутся Восток.
Авось в том крае малолюдном,
Где спит природа непробудно,
Прекрасна в дикости своей,
Земли и хлеба будет вволю.
И, доброй взысканы судьбой,
Мы переменим горе-долю
На счастье, радость и покой.
Продавши скот, дома в селенье,
Бесплодный клок родной земли
Облив слезами сожаленья,
Они за счастием брели.
Но далека еще дорога,
И плач некормленых детей
Еще тревожить будет долго
Покой и тишь немых степей.
 
   Однако же его ждало пренеприятнейшее известие – стихотворение «завернули». Правда, не по причине качества, а из цензурных соображений. Можно было бы ожидать, что наш герой почувствует себя борцом с режимом, станет с гордостью рассказывать об этом происшествии.
   Но не тут-то было. Гиляровский огорчился и довольно сильно. Писал в Пензу: «Дела мои не особенно хороши – так себе. Досадно, во все время написал только три стихотворения, из которых одно, лучшее, „Переселенцы“, не позволено. Сейчас его переделал и завтра опять пошлю в цензуру. Мало написать! Право, ничего не пишется...»
   Увы, «Переселенцев» все равно не приняли. А вслед за ними запретили и так называемые «Театральные шутки» – о нищих переписчиках театральных ролей. И наш герой все больше сокрушался. Идеологических амбиций у него в то время не было. Главное – войти в литературу, примкнуть к столь заманчивому для него писательскому цеху. А тут – какая-то цензура строит помехи.
   Может быть, и стал бы он писать о чем-нибудь неподцензурном – о жизни славного дворянства, например. Однако ему приходилось опираться на свой собственный жизненный опыт. А он у Гиляровского был соответствующий.
   Осенью 1881 года закончился его контракт с театрами, и он окончательно ушел с профессиональной сцены. Принялся фрилансерствовать, в основном в «Русской газете». Публиковал, как правило, стихи и заметки о городской жизни. А спустя пару месяцев Н. И. Пастухов пригласил его в свой «Московский листок», только что появившийся на рынке СМИ. Там он и начал писать постоянно под псевдонимами «Театральная крыса», «В. Гиля-й» или просто «Гиляй».
   Наш герой вспоминал не без гордости: «Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне».
   Гиляровский был на сто процентов прав. Способностей к так называемой информационной журналистике было у него хоть отбавляй. В первую очередь – огромная физическая сила и здоровье. Гиляровский не боялся, что в каком-нибудь притоне его ударят по башке пивной кружкой. При огромном скоплении народа (как, к примеру, на Ходынке) не боялся, что его раздавят. Залезая в коллектор Неглинки, не боялся, что промочит ноги и получит насморк (совершая этот «подвиг», большим он не рисковал). А навыка для написания малюсеньких заметок ему, хотя и начинающему литератору, было не занимать.
   К тому же рядом всегда был Пастухов, новый наставник. В любой момент он мог помочь дельным советом. По большому счету все они сводились к одному:
   – Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое.
   Наш герой не скрывал своей радости: «Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману, и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь».
   Больше всего Владимир Алексеевич, по старой памяти, любил пожары: «Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня... Нанимаю за два рубля лихача, лечу... А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном... Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: „Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин“.
   И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуя мою однодневную службу в Ярославской пожарной команде и Воронеж, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню – во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели оберполицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда».
   Да, Владимир Алексеевич не гнушался принимать участие в тушении пожаров. А когда его спрашивали, для чего он лезет в пламя, для чего собой рискует – ведь другие журналисты этого не делают, – он отвечал:
   – Баре, белоручки, им бы пожары из переулка наблюдать. Когда слышишь раздирающий душу плач, видишь истерику людей, у которых горит имущество, почему бы не помочь?
   Гиляровский, без году неделя в журналистике, даже воспитал ученика – учителя чистописания А. А. Брайковского. Тот страстно любил пожары, и Владимир Алексеевич, который был не в состоянии присутствовать на всех таких событиях (Москва в те времена горела часто, да и у сотрудника «Московского листка» было немало других дел), время от времени давал ему задания. Впоследствии Брайковский так освоился, что забросил педагогику, снял квартиру бок о бок с пожарным депо на Пречистенке, добился того, чтоб ему на квартиру протянули шнурок с каланчи, и, когда где-нибудь полыхнет зарево, дежурный часовой дергал шнурок, в комнате у пожарного маньяка звонил колокольчик, и Брайковский радостно бежал в депо – он ездил на пожары вместе с огнеборцами.
   За год Владимир Алексеевич сделал карьеру головокружительную. «Трудный был этот год, – писал он, – год моей первой, ученической, работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий – должен знать все, что случилось в городе и окрестностях, и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все, что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости».
   Но результаты того стоили.
* * *
   В 1882 году Владимир Гиляровский раздобыл настоящую сенсацию. Пастухов сформулировал задание так:
   В Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших... да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь... вот тебе деньги и никому ни слова...
   И дал последнее напутствие:
   – Да ты переоденься, как на Хитров ходишь... день-два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разнюхай... Ну, счастливо.
   И Владимир Алексеевич отправился на место происшествия.
   Начал он с трактира. Послушал, порасспрашивал. Выходил. Становился в очередь с рабочими мануфактуры, как будто за зарплатой. Вновь заходил в трактир. Словом, наводил справки, по возможности, не привлекая к своей персоне ни малейшего внимания.
   Спустя несколько дней картина прояснилась. Но простого описания события для газеты было явно недостаточно. Гиляровский подошел к одному полицейскому и огорошил его вопросом в лоб:
   – Скажите, какая, по-вашему, причина пожара?
   – Поджог! – ответил тот, но сразу же насторожился и спросил: – А ты кто такой за человек есть?
   – Человек, брат, я московский, а ежели спрашиваешь, так... могу тебе и карточку с удостоверением показать.
   Полицейский понял Гиляровского по-своему.
   – А, здравствуйте! Значит, оттуда? – спросил он и подмигнул. В виду имелось, разумеется, высокое начальство, знаменитое сыскное отделение.
   – Значит, оттуда. Вторые сутки здесь каталажусь... Все узнал. Так поджог?
   – Поджог, лестницы керосином были облиты.
   – А кто видал?
   – Есть такие, найдутся, а то расходы-то какие будут фабрике, ежели не докажут поджога... Ну, а как ваш полковник поживает?
   – Какой?
   – Как какой? Известно, ваш начальник, полковник Муравьев.
   И тут Гиляровский пошел на шантаж. Предъявил свое подлинное удостоверение. У полицейского, естественно, поджилки затряслись – что будет, если его начальник прознает про это интервью? Страшно подумать. И, взамен на обещание Гиляровского оставить свой «источник» в тайне, рассказал ему еще массу секретных сведений.
   На следующий день утром текст лежал у Пастухова. Подробный и разоблачительный. Подписанный, на всякий случай, псевдонимом.
   Редактор решил подзадорить дирекцию мануфактуры и изменил псевдоним.
   – «Проезжий корнет»? Так корнету и поверят. Пусть будет «Свой человек». Пусть у себя поищут, а то эти подлецы купцы узнают и пакостить будут. Посмотрим, как они завтра завертятся, как караси на сковородке, пузатые... Вот рабочие так обрадуются, читать газету взасос будут, а там сами нас завалят корреспонденциями про свои беспорядки.
   И 4 июня в газете был опубликован подробнейший отчет о тех трагических событиях: «28 мая, в половине двенадцатого часа ночи, в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семействами, а равно семейства отсутствовавших, вспыхнул пожар и в одно мгновение охватил все здание. Люди в страшном испуге бросились к выходу, но немногие успели спастись этим путем. Остальные начали бить и ломать оконные рамы и бросаться с высоты второго этажа на землю. Ужасную картину представляло горящее здание: в окнах, из которых, прорываясь в разбитые стекла, валил дым и языками поднималось пламя, зажигая наружную часть стены, метались рабочие, тщетно стараясь выбить крепкие, наглухо заделанные рамы... Вот в одном из окон, на виду всех, высокий мужчина отчаянно бьет самоваром по раме, но тщетно! Несчастный задыхается в дыму и падает мертвым... Огонь окончательно охватил окно... В другом окне появилась женщина с грудным ребенком на руках... волосы и платье ее пылают... Ей успели подать лестницу, спасли ее и всю обожженную отправили в больницу вместе с ребенком... Это жена крестьянина Сычевского уезда Смоленской губернии Сорокина. Муж ее в это время лежал без чувств на руках своего сына, только что возвратившегося со смены. Сорокин тоже обезображен донельзя... На лице и руках у него кожа и мясо болтались лохмотьями. Дочери его, Марфы, одиннадцати лет, и до сих пор найти не могли. Из одного окна отец бросил свою малолетнюю дочь, которая была поймана кем-то на руки и осталась невредимой, а вслед за ней, весь в огне, прыгнул и сам несчастный... Лестниц было немного, да и те не имели никакого значения, потому что окна были забиты, не отворялись, и выбить их было чрезвычайно трудно, так как здание было новое. К счастью, быстро прибывшая фабричная пожарная команда с паровыми трубами отстояла соседние казармы и бараки, или, вернее сказать, темные чуланы, где помещались рабочие, и жертвою пламени сделался только один верхний этаж корпуса № 8. Вот как рассказывает жена рабочего Кулькова о начале пожара:
   – Спали мы в чулане, сзади казармы, а проснувшись, отправились на смену, часу в двенадцатом. Только что я вышла – вижу, в окне третьей каморки, вверху, огонь и дым валит. Максим! – мужа зову, – гляди-ка, никак пожар? Он вышел из чулана, и мы побежали в корпус – вещи наши там были. Только прошли через кухню в коридор, а уж огонь-то в нем. Крикнули: «Спасайтесь, горим!» Ну, народ начал выбегать, а уж коридор сразу со всех сторон горел. Как я выбежала на двор – не знаю – муж мой из окна выскочил, скамьей его вышиб и кричит, помощи просит... Народ из окна лезет, падает, кричит. Казарма уж сразу вся в огне была... Действительно, корпус загорелся сразу, и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены были тела погоревших. В субботу найдены были трупы, обуглившиеся, потерявшие человеческий вид; некоторые из них валялись сверху обломков, а некоторые под ними. Особенно трогательную картину представлял труп женщины с двумя обгорелыми детьми на руках. Это жена сторожа, разрешившаяся в момент пожара... Далее были найдены еще два ребенка, сын и дочь отставного солдата из Динабурга Иванова. Сам же Иванов, получивший страшные обжоги и ушибы, лежит в больнице.
   В груде пепла и обломков найдено пока одиннадцать трупов, которые и похоронены в тот же день. Детей клали в один гроб по несколько человек. Похороны представляли печальную картину: одиннадцать гробов были положены в простые телеги и отвезены на кладбище!.. Обломки на пожарище не все разобраны. Предполагают, что найдутся сгоревшие, так как, по словам рабочих, несколько человек недостает.
   Причины пожара объяснить никто не может, но ввиду того, что громадная казарма, имеющая семнадцать окон по фасаду в каждом этаже, вспыхнула моментально, загоревшись в разных концах, предполагают поджог, тем более что, по уверению фабричных, все лестницы в корпусе были облиты керосином.
   Получивших обжоги и ушибы при прыжках со второго этажа насчитывают до тридцати человек, из которых большая часть находится в больнице...