С этого времени Лоусон быстро покатился по наклонной плоскости. Европейцы обращались с ним подчеркнуто холодно. Окончательно прекратить с ним всякое знакомство им мешала только презрительная жалость, да еще страх перед его пьяным гневом. Он стал страшно обидчив и то и дело воображал, будто его хотят оскорбить.
   Лоусон жил теперь постоянно среди туземцев и метисов, но уже не пользовался престижем европейца. Туземцы чувствовали его отвращение к ним, и их злило, что он все время подчеркивает свое превосходство. Теперь он ничем не отличался от них, и они никак не могли понять, чего ради он чванится. Бривальд, прежде услужливый и подобострастный, теперь всячески выказывал ему свое презрение: Этель прогадала. Начались безобразные сцены, и несколько раз дело доходило до драки. Когда завязывалась ссора, Этель становилась на сторону своих родных. Они предпочитали, чтобы Лоусон напивался: пьяный он лежал на кровати или на полу и спал тяжелым сном.
   Вскоре он почувствовал, что от него что-то скрывают.
   Когда он возвращался в бунгало, чтобы съесть жалкий ужин, наполовину состоявший из туземных блюд, Этель часто не бывало дома. Если он спрашивал о ней, Бривальд отвечал, что она ушла в гости к подруге. Однажды он пошел за нею в тот дом, куда, по словам Бривальда, она отправилась, но ее там не оказалось. Когда Этель вернулась, Лоусон спросил, где она была, и она ответила, что отец ошибся — она ходила к другой подруге. Но Лоусон знал, что она говорит неправду. В нарядном платье, с сияющими глазами, она была очень хороша.
   — Ты, моя милая, эти штучки брось, а не то я тебе все косточки переломаю, — сказал он.
   — Пьяная скотина, — с презрением отвечала Этель.
   Ему показалось, что миссис Бривальд и старуха бабка бросают на него хитрые взгляды, а необычное дружелюбие Бривальда он объяснял тем, что тесть радуется случаю над ним посмеяться. Подозрительность его все росла, и он вообразил, будто европейцы с любопытством на него поглядывают. Когда он появлялся в холле гостиницы, внезапное молчание, воцарявшееся в обществе, убеждало его в том, что он был предметом разговора. Что-то происходит, и об этом знают все, кроме него. Лоусона охватила бешеная ревность. Он решил, что у Этель роман с кем-то из европейцев, и принялся внимательно изучать одного за другим, но не обнаружил ничего, что могло бы дать хоть какую-нибудь нить. Он был совершенно беспомощен. Не эная, кого подозревать, он с маниакальным упорством искал, на ком бы выместить свою ярость. Однажды вечером, когда он одиноко сидел в холле гостиницы, к нему подсел Чаплин. Чаплин был, пожалуй, единственным человеком на всем острове, кто питал к нему симпатию. Они заказали вина и некоторое время болтали о предстоящих скачках. Потом Чаплин сказал:
   — Придется раскошеливаться на новые наряды.
   Лоусон усмехнулся. Миссис Чаплин сама распоряжалась деньгами, и потому, если ей вздумается по случаю этого события сшить себе новое платье, она вряд ли станет просить денег у мужа.
   — Как ваша хозяюшка? — любезно спросил Чаплин.
   — А вам-то что? — сказал Лоусон, нахмурив свои черные брови.
   — Я просто из вежливости спросил.
   — Оставьте свою вежливость при себе.
   Чаплин был не слишком сдержан. Долгое пребывание в тропиках, общение с бутылкой и собственные семейные дела сделали его не менее вспыльчивым, чем Лоусон.
   — Послушайте, любезный, когда вы находитесь в моей гостинице, извольте вести себя как подобает порядочному человеку, а не то и оглянуться не успеете, как я вышвырну вас на улицу.
   Мрачное лицо Лоусона потемнело и залилось краской.
   — Говорю вам раз и навсегда, и можете передать всем своим приятелям, — проговорил он, задыхаясь от ярости. — Если кто-нибудь из вас посмеет приставать к моей жене, пускай пеняет на себя.
   — Кто это, по-вашему, собирается приставать к вашей жене?
   — Я не так глуп, как вы воображаете. Я не хуже других разбираюсь, что к чему, и просто хочу вас предупредить, вот и все. Я никаких фокусов не допущу, так и знайте.
   — Убирайтесь-ка вы отсюда и не возвращайтесь, покуда не протрезвитесь.
   — Я уберусь, когда захочу, и ни на минуту раньше, — отвечал Лоусон.
   Хвастал он совершенно зря, ибо Чаплин за то время, что он был хозяином гостиницы, приобрел незаурядный навык в обращении с господами, отсутствие которых он предпочитал их обществу. Едва Лоусон произнес эти слова, как Чаплин схватил его за шиворот и вытолкал из холла. Спотыкаясь по ступенькам, он вылетел на залитую ослепительным солнечным светом улицу.
   Именно после этого случая и произошла первая безобразная сцена с Этель. Глубоко униженный, Лоусон не хотел возвращаться в гостиницу и в этот вечер пришел домой раньше обыкновенного. Этель собиралась уходить. Обычно она лежала на кровати босая, в широком белом платье, с цветком в черных волосах; теперь же, стоя перед зеркалом в белых шелковых чулках и в туфлях на высоких каблуках, она надевала новое платье из розовой кисеи.
   — У тебя очень шикарный вид, — сказал он. — Ты куда?
   — К Кросли.
   — Я пойду с тобой.
   — Зачем? — холодно спросила она.
   — Не хочу, чтоб ты вечно шаталась одна.
   — Тебя не приглашали.
   — Наплевать. Ты без меня никуда не пойдешь.
   — Ладно, полежи, пока я оденусь.
   Она думала, что муж пьян, и стоит ему лечь, как он сразу же уснет. Но он уселся в кресло и закурил. Этель следила за ним с растущим раздражением. Когда она кончила одеваться, он встал. Против обыкновения, в бунгало никого не было. Бривальд работал на плантации, а его жена ушла в Апию. Этель посмотрела Лоусону в лицо.
   — Никуда я с тобой не пойду. Ты пьян.
   — Неправда. Ты без меня не уйдешь.
   Она пожала плечами и хотела пройти, но он схватил ее за руку.
   — Пусти, дьявол, — сказала она по-самоански.
   — Почему ты хочешь уйти без меня? Ведь я сказал тебе, что не потерплю никаких фокусов.
   Она ударила его кулаком по лицу. Лоусон потерял всякую власть над собой. Вся его любовь, вся ненависть волной поднялись в нем, он был вне себя.
   — Я тебе покажу! — кричал он. — Я тебе покажу! Он схватил попавшийся под руку хлыст и ударил Этель. Она вскрикнула. Ее крик довел его до такого безумия, что он ударил ее еще и еще раз. Бунгало наполнилось воплями. Лоусон продолжал избивать жену, осыпая ее проклятьями. Потом он бросил ее на кровать. Она лежала, всхлипывая от боли и страха. Он отшвырнул хлыст и выбежал из комнаты. Услышав, что он ушел, Этель перестала плакать. Она осторожно огляделась и поднялась с постели. Ей было даже не очень больно, и она стала смотреть, не разорвалось ли платье. Туземные женщины привыкли к побоям. Поступок Лоусона нисколько не возмутил Этель. Когда она смотрела на себя в зеркало и приводила в порядок прическу, глаза ее сияли. В них появилось какое-то странное выражение. Быть может, именно в эту минуту она впервые испытала к нему нечто вроде любви.
   Тем временем Лоусон, точно безумный, не разбирая дороги, спотыкаясь, брел по плантации. Внезапно обессилев, слабый, как ребенок, он бросился на землю у подножия высокого дерева. Он чувствовал себя опозоренным и несчастным. Он подумал об Этель, и нежная любовь к ней, казалось, размягчила в нем все кости. Лоусон вспомнил прошлое, вспомнил свои надежды и ужаснулся тому, что сделал. Он никогда еще не желал ее так страстно. Он хотел обнять ее. Он должен немедленно пойти к ней. Он встал и, шатаясь от слабости, пошел в дом. Этель сидела перед зеркалом в их тесной спальне.
   — Прости меня, Этель. Мне так стыдно. Я сам не знал, что делаю.
   Он упал перед нею на колени и стал робко гладить подол ее платья.
   — Мне страшно подумать, что я наделал. Это отвратительно. Я, наверное, лишился рассудка. Я люблю тебя больше всего на свете. Я готов все сделать, чтобы избавить тебя от страданий, а теперь я причинил тебе такую боль. Я никогда не прощу себе этого, но ради бога скажи, что ты меня простила.
   Он все еще слышал ее крики. Это было невыносимо. Этель молча смотрела на него. Он попытался взять ее за руку, и из его глаз полились слезы. Он униженно уткнулся лицом в ее колени, его слабое тело содрогалось от рыданий. На лице Этель выразилось глубочайшее отвращение. Как всякая туземка, она презирала мужчину, способного унижаться перед женщиной. Слабая тварь! А она чуть не подумала, будто в нем все-таки что-то есть. Он ползает перед ней, как собачонка. Этель с презрением толкнула его ногой.
   — Убирайся, — сказала она. — Я тебя ненавижу. Он старался удержать ее, но она оттолкнула его, встала и начала снимать платье. Она сбросила туфли, сняла чулки и накинула старый балахон.
   — Куда ты идешь?
   — А тебе какое дело? Я иду к заводи.
   — Позволь мне пойти с тобой.
   Он клянчил, как маленький ребенок.
   — Неужели ты хочешь лишить меня даже этого? Горько плача, Лоусон закрыл лицо руками, а Этель поглядела на него холодным взором и вышла из дому.
   С этого дня она не выказывала к нему ничего, кроме презрения. Несмотря на то, что он, Этель с двумя детьми, Бривальд, его жена и ее мать, а также какие-то дальние родственники и прихлебатели, вечно толкавшиеся в доме, жили буквально на головах друг у друга, Лоусона, с которым теперь никто не считался, просто не замечали. Он уходил из дому утром после завтрака и возвращался только ужинать. Он перестал бороться и, когда у него не было денег, чтобы пойти в Английский клуб, проводил вечер дома, играя в карты с Бривальдом и туземцами. Если он не напивался, то бывал запуган и апатичен. Этель обращалась с ним, как с собакой. Порою она покорялась вспышкам его бешеной страсти и очень боялась приступов злобы, которые за ними следовали; но когда он начинал униженно перед нею извиняться и хныкать, она испытывала к нему такое презрение, что готова была плюнуть ему в лицо. Иногда Лоусон затевал драку, но теперь Этель была готова к отпору и, когда он бил ее, пинала его ногами, кусалась и царапалась. Между ними происходили страшные потасовки, из которых он не всегда выходил победителем. Очень скоро всей Апии стало известно, что они на ножах. Лоусону никто не сочувствовал, а в гостинице все удивлялись, почему Бривальд до сих пор не выгнал его из дому.
   — Бривальд — довольно гнусный тип, — сказал кто-то. — Я нисколько не удивлюсь, если он в один прекрасный день пристрелит Лоусона.
   Вечерами Этель все еще ходила купаться в тихой заводи. Казалось, ее притягивает туда какая-то неземная сила — нечто подобное могла бы испытывать к соленым морским волнам русалка, наделенная человеческой душой. Иногда Лоусон следовал за ней. Не знаю, что влекло его туда, потому что его присутствие явно раздражало Этель. Быть может, он надеялся вновь обрести тот чистый восторг, которым наполнилось его сердце, когда он увидел ее в первый раз; а быть может, с безумием безнадежно влюбленного он рассчитывал своим упорством разбудить в ней ответное чувство. Однажды Лоусон пришел к заводи и внезапно — теперь это случалось с ним редко — почувствовал себя в ладу со всем миром. Спускался вечер, и сумерки, словно прозрачное облачко, прильнули к листьям кокосовых пальм. Легкий ветерок бесшумно шевелил их кроны. Над вершинами деревьев повис узкий серп луны. Лоусон подошел к берегу и увидел, что Этель с распущенными волосами плывет на спине, а в руках у нее большая красная мальва. Он на мгновение остановился, восхищенный. Она напомнила ему Офелию.
   — Хэлло, Этель! — весело крикнул Лоусон. Этель вздрогнула и упустила цветок. Он лениво поплыл прочь. Она нащупала ногами дно и встала.
   — Уходи, — сказала она. — Уходи. Он засмеялся.
   — Не будь эгоисткой. Здесь хватит места на двоих.
   — Почему ты не можешь оставить меня в покое? Я хочу побыть одна.
   — К черту все это, я хочу выкупаться, — добродушно отвечал он.
   — Ступай к мосту. Мне и без тебя хорошо.
   — Очень жаль, — сказал он, все еще улыбаясь. Он ничуть не сердился, он даже не заметил, что она в ярости, и принялся снимать куртку.
   — Уходи! — крикнула она. — Не хочу я, чтобы ты был здесь. Неужели ты и этого не можешь мне оставить? Уходи.
   — Не дури, детка.
   Этель нагнулась, подняла с земли острый камень и запустила в мужа. Лоусон не успел увернуться, и камень попал ему в висок. Он вскрикнул и приложил руку к голове. Рука стала мокрой от крови. Этель молчала, задыхаясь от злобы. Лоусон побледнел. Он молча взял свою куртку и ушел. Этель снова опустилась в воду, и течение медленно понесло ее к запруде.
   От камня на виске у Лоусона образовалась рваная рана, и несколько дней он ходил с забинтованной головой. На случай, если в клубе спросят, что с ним такое, он придумал целую историю, но ему не пришлось ее рассказывать — никто и словом не обмолвился о происшествии. Он замечал, что на него украдкой бросают взгляды, но никто ничего не говорил.
   Молчание могло означать только одно — им известно, откуда у него рана. Теперь Лоусон окончательно убедился, что у Этель есть любовник и что все про это знают, но не мог напасть на след. Он ни разу ни с кем не видел Этель, никто не искал ее общества, никто не обращался с ним так, чтобы это могло вызвать у него подозрение. Лоусона охватила неистовая ярость, но излить ее было не на кого, и потому он стал пить еще больше. Незадолго до моего приезда на остров у него был второй приступ белой горячки.
   Я встретил Этель в доме человека по имени Кастер — он жил в двух или трех милях от Апии с женой-туземкой. Я играл с ним в теннис, и, когда мы оба устали, он предложил выпить чаю. Войдя в дом, мы увидели в неприбранной гостиной Этель: она сидела и болтала с миссис Кастер.
   — Хэлло, Этель, — сказал Кастер. — Я и не знал, что вы здесь.
   Я с любопытством посмотрел на Этель. Я пытался понять, что могло возбудить в Лоусоне такую испепеляющую страсть. Но разве это можно объяснить? Этель и правда была прелестна, она напоминала цветок мальвы, которую на островах сажают в виде живой изгороди. Как и в мальве, в ней было много грации, томности и страсти, но больше всего удивили меня — принимая во внимание всю историю, о которой мне уже тогда было многое известно, — ее свежесть и простота. Она держалась спокойно и слегка застенчиво. В ней не было ничего грубого и вульгарного, она не отличалась экспансивностью, свойственной женщинам смешанной крови, и просто не верилось, что это сварливая баба, участница безобразных семейных сцен, о которых теперь уже все знали. В красивом розовом платье и туфлях на высоких каблуках Этель выглядела совсем по-европейски. Трудно было представить себе, что за этой внешностью скрывается пристрастие к неприглядному образу жизни туземцев. В ней не было и намека на интеллект, и я ничуть не удивился бы, узнав, что человек, проживший с ней некоторое время, в один прекрасный день почувствовал, как страсть, которая влекла его к ней, сменяется скукой. Мне пришло в голову, что она неуловима — словно мысль, которая мелькает в мозгу и тут же исчезает, не успев облечься в слова, и что именно в этом и состоит ее обаяние; но, быть может, то была всего лишь игра воображения, и, если бы я ничего про нее не знал, я увидел бы в ней просто хорошенькую метиску, и ничего больше.
   Этель болтала со мною о том, о чем обычно говорят с иностранцами на Самоа: спрашивала, как прошло путешествие, спускался ли я по порогам Папасиа и собираюсь ли побывать в туземной деревне. Она рассказывала о Шотландии, и мне показалось, будто она склонна преувеличивать роскошь своей тамошней жизни. Она наивно интересовалась, не знаю ли я миссис такую-то и такую-то, с которыми она была знакома, когда жила на севере.
   Потом появился толстяк Миллер, американец немецкого происхождения. Он дружески пожал всем руки, уселся за стол и громким, веселым голосом попросил виски с содовой. Он был очень толст и все время обливался потом. Он снял золотые очки, протер их, и тут стало видно, что его глазки, казавшиеся такими благодушными под большими круглыми стеклами, на самом деле хитры и проницательны. До прихода Миллера было скучновато, но он оказался веселым малым и хорошим рассказчиком. Вскоре обе женщины — Этель и жена моего приятеля — до слез смеялись его остротам. Миллер слыл на острове дамским угодником, и я убедился, что этот толстый, грубый старый урод все еще может нравиться женщинам. Юмор его был на том же уровне, что и мыслительные способности слушателей, все дело заключалось в живости и самоуверенности, а акцент уроженца американского Запада придавал особый колорит его рассказам.
   Наконец Миллер обратился ко мне:
   — Однако, если мы хотим попасть к обеду, нам пора ехать. Если желаете, я подвезу вас на своей машине.
   Я поблагодарил и встал. Пожав всем руки, Миллер вышел из комнаты тяжелой походкой сильного человека и уселся в свой автомобиль.
   — Хорошенькая девочка жена Лоусона, — заметил я по дороге.
   — Он скверно обращается с ней. Бьет. Не могу спокойно слышать, что мужчина бьет женщину.
   Проехав еще немного, Миллер сказал:
   — Он глупо сделал, что женился на ней. Я и тогда это говорил. Если б он на ней не женился, он бы делал с ней что хотел. Он ничтожество, просто ничтожество.
   Был конец года, приближался день моего отъезда с острова. Мой пароход отходил в Сидней 4 января. Рождество в гостинице отпраздновали с приличествующими случаю церемониями, но оно считалось всего лишь репетицией к Новому году, а уж Новый год завсегдатаи гостиницы решили отметить как полагается. Был устроен шумный обед, после чего компания отправилась играть на бильярде в Английский клуб, помещавшийся в простом деревянном домике. Гости много болтали, смеялись, без конца бились об заклад, но играли все очень плохо, за исключением Миллера. Он выпил не меньше остальных и, несмотря на то, что все были моложе его, единственный из всей компании сохранил верный глаз и твердую руку. Любезно подшучивая над молодыми людьми, он клал себе в карман их деньги. Через час мне это надоело. Я вышел на улицу, пересек дорогу и отправился на пляж. Там росли три кокосовые пальмы. Как три лунные девы, стояли они на берегу, ожидая, когда из волн морских выйдут их возлюбленные. Я сел у подножия пальмы и стал смотреть на лагуну и на звездное ночное небо.
   Не знаю, где Лоусон провел весь вечер, но только между десятью и одиннадцатью он явился в клуб. Скучный и унылый, тащился он по пыльной пустынной дороге, а добравшись до клуба, решил зайти в бар и, прежде чем идти в бильярдную, выпить в одиночестве рюмку виски. Последнее время он робел в обществе европейцев, и для храбрости ему необходимо было напиться. Когда он стоял со стаканом в руке, к нему подошел Миллер. Миллер был без пиджака и все еще держал в руке кий. Он подмигнул буфетчику.
   — Выйди на минутку, Джек, — сказал он.
   Туземец-буфетчик, одетый в белую куртку и красные лава-лава, молча выскользнул из маленькой комнаты.
   — Послушайте, Лоусон, я хочу сказать вам пару слов, — произнес огромный американец.
   — Ну что ж, на нашем проклятом острове хоть это можно сделать бесплатно.
   Миллер поправил на носу очки и холодным решительным взглядом уставился на Лоусона.
   — Послушайте, молодой человек. Говорят, вы снова били миссис Лоусон. Я больше не намерен это допускать. Если вы теперь же не образумитесь, я вам все ваши грязные косточки переломаю.
   Тут Лоусона осенило: наконец-то он нашел того, кого так долго искал. Это Миллер. Когда он представил себе этого старого лысого толстяка с круглой безволосой физиономией, с двойным подбородком, в золотых очках, с хитрым благодушным взором, словно у отступника-пастора, рядом с девически стройной Этель, его охватил ужас. Лоусон мог быть кем угодно, но трусом он не был. Вместо ответа он с яростью кинулся на Миллера. Миллер мгновенно отвел удар левой рукой, в которой держал кий, а потом изо всех сил размахнулся правой и ударил Лоусона кулаком по уху. Лоусон был на четыре дюйма ниже американца, он никогда не отличался крепким сложением и к тому же обессилел от болезни, расслабляющего тропического климата и от пьянства. Он упал и остался лежать возле буфетной стойки. Миллер снял очки и протер их носовым платком.
   — Надеюсь, вам теперь ясно., чего следует ожидать. Я вас предупредил и советую вам зарубить это себе на носу.
   Он поднял с пола кий и вернулся в бильярдную. Там стоял такой шум, что никто ничего не слышал. Лоусон встал, пощупал рукой ухо, в котором все еще гудело, и крадучись вышел из клуба.
   Я увидел, что кто-то переходит улицу — во мраке ночи передо мною мелькнуло белое пятно, — но кто это, я не разобрал. Человек направился к пляжу, прошел мимо пальмы, под которой я сидел, и посмотрел на меня. Тогда я узнал Лоусона, но подумал, что он наверняка пьян, и промолчал. Лоусон двинулся дальше, нерешительно прошел еще несколько шагов и повернул назад. Подойдя ко мне, он наклонился и заглянул мне в лицо.
   — Я так и знал, что это вы, — сказал он. Он сел и вынул из кармана трубку.
   — В клубе очень жарко и душно, — заметил я. — Почему вы здесь сидите?
   — Жду, когда начнется ночная служба в соборе.
   — Если хотите, я пойду с вами.
   Лоусон был совершенно трезв. Некоторое время мы молча курили. Иногда с залива доносился всплеск какой-нибудь большой рыбы, а немного поодаль возле прохода в рифе виден был огонь шхуны.
   — Вы на той неделе уезжаете? — спросил Лоусон.
   — Да.
   — Хорошо бы снова вернуться домой. Но мне теперь этого не выдержать. Там слишком холодно.
   — Трудно представить себе, что в Англии сейчас люди дрожат от холода, сидя у камина.
   Было совсем тихо. Напоенная ароматом волшебная ночь застыла над лагуной. На мне была лишь тонкая рубашка и полотняные брюки. Наслаждаясь прелестью ночи, я лениво растянулся на песке.
   — В такую новогоднюю ночь что-то не тянет принимать важные решения на будущее, — промолвил я с улыбкой.
   Лоусон ничего не ответил. Не знаю, какие мысли разбудило в нем мое случайное замечание, но только вскоре он заговорил. Говорил он тихо, без всякого выражения, но речь его была правильной, и после гнусавого выговора и вульгарных интонаций, которые в последнее время оскорбляли мне ухо, слушать его было приятно.
   — Я попал в скверную историю. Это ясно как день. Я лежу на самом дне пропасти, и мне оттуда не выбраться. «Как в адской мгле, в земном краю…» — Я почувствовал, что он улыбнулся, произнося эту цитату. — И ведь вот что удивительно: я никак не пойму, с чего все началось.
   Я затаил дыхание: никогда я не испытываю большего благоговения, чем в те минуты, когда передо мною раскрывают душу. Тогда становится совершенно ясно, что до какого бы ничтожества и унижения ни дошел человек, в нем всегда остается нечто, вызывающее сострадание.
   — Я не чувствовал бы себя так скверно, если бы видел, что во всем виноват только я один. Я пью, это правда, но я не стал бы пить, если бы все было иначе. Я никогда не питал пристрастия к спиртному. Наверное, мне не надо было жениться на Этель. Если бы я просто жил с ней, все было бы в порядке. Но я так любил ее… — Голос его сорвался. — Она неплохая женщина, нет. Мне просто не повезло. Мы могли бы быть счастливы, как боги. Когда она сбежала, мне надо было оставить ее в покое, но я не мог — я был без памяти влюблен в нее тогда. Да еще ребенок…
   — Вы любите сына? — спросил я.
   — Любил. Их теперь двое, как вам известно. Но теперь я уже не люблю их так, как прежде. Их легко можно принять за туземцев. Мне приходится разговаривать с ними по-самоански.
   — Разве вы не можете начать жизнь сначала? Возьмите себя в руки и уезжайте отсюда.
   — У меня нет сил. Я никуда не гожусь.
   — Вы все еще любите свою жену?
   — Теперь уже нет. Теперь уже нет. — Он повторил эти слова с каким-то ужасом. — У меня и этого теперь не осталось. Я человек конченый.
   В соборе зазвонили колокола.
   — Если вы в самом деле хотите пойти на новогоднюю службу, нам пора, — сказал я.
   — Пойдемте.
   Мы встали и пошли по дороге. Белый собор, обращенный фасадом к морю, имел внушительный вид, и рядом с ним протестантские часовни казались жалкими молельнями. Перед собором стояло несколько автомобилей и множество повозок, некоторые повозки выстроились вдоль стен. Люди приехали в церковь со всех концов острова, и сквозь открытые большие двери видно было, что собор переполнен. Алтарь сиял огнями. В соборе было несколько европейцев, много метисов, но большинство составляли туземцы. Все мужчины были в брюках: церковь решила, что носить лава-лава неприлично. В задних рядах возле дверей мы нашли свободные стулья и сели. Вскоре, следуя за взглядом Лоусона, я увидел, что в собор вошла Этель с большой компанией метисов. Все были очень нарядно одеты — мужчины в рубашках с высокими накрахмаленными воротничками и в начищенных башмаках, женщины в ярких шляпах. Пробираясь по проходу, Этель кивала и улыбалась знакомым. Началась служба.
   Когда служба кончилась, мы с Лоусоном немного постояли в сторонке, глядя, как толпа выходит из церкви; потом он протянул мне руку.
   — Спокойной ночи, — сказал он. — Желаю вам приятного путешествия.
   — Но ведь мы еще увидимся до моего отъезда. — Он усмехнулся.
   — Весь вопрос в том, буду ли я трезв.
   Он повернулся и пошел прочь. У меня остались в памяти его огромные черные глаза — они горели диким огнем под косматыми бровями. С минуту я постоял в раздумье. Спать мне не хотелось, и я решил перед сном зайти на часок в клуб. В бильярдной уже никого не было; несколько человек играли в покер за столом в холле. Когда я вошел, Миллер поднял на меня глаза.