Поль остался один с Христианой, она задумалась о чем-то и вдруг услышала еле внятный шепот, такой тихий, как будто ветер прошелестел в ветвях слова, которые прошептал Поль — «В моей жизни не было лучшего мгновения».
   Почему эти туманные слова взволновали ей всю душу? Почему они так глубоко растрогали ее?
   Она по-прежнему смотрела в сторону и сквозь деревья увидела маленький домик — хижину охотников или рыболовов, — совсем маленький, наверно, в нем была только одна комната. Поль заметил, куда она смотрит, и спросил:
   — Случалось ли вам когда-нибудь думать о том, как хорошо было бы жить в такой вот хижинке двум любящим, безумно любящим людям? Одни, совсем одни в целом мире — только он и она!.. И если возможно такое блаженство, разве не стоит ради него все бросить, от всего отказаться… Счастье… Ведь оно приходит так редко, и такое оно неуловимое, краткое А разве наши будни — это жизнь? Какая тоска! Вставать утром, не ведая пламенной надежды, смиренно тянуть лямку все одних и тех же занятий и дел, пить, есть, соблюдать во всем умеренность и осторожность да спать по ночам крепким сном с невозмутимым спокойствием чурбана.
   Христиана все смотрела на домик, и к горлу у нее подступили слезы, она вдруг поняла, что есть в жизни опьяняющее счастье, о существовании которого она никогда и не подозревала.
   Теперь и она тоже думала о том, что в этом домике, приютившемся под деревьями, хорошо было бы укрыться вдвоем и жить вот тут, на берегу чудесного, игрушечного озера, сверкающего, как драгоценность, настоящего зеркала любви. Вокруг была бы такая тишина — ни звука чужих голосов, ни малейшего шума жизни Только любимый человек возле нее. Они вместе часами смотрели бы на голубое озеро, а он бы еще смотрел в ее глаза, говорил бы ласковые, нежные слова, целуя ей кончики пальцев.
   Они жили бы здесь, в лесной тиши, и этот кратер стал бы хранителем их страсти, как хранит он в своей чаше глубокое прозрачное озеро, замкнув его высокой ровной оградой своих берегов, пределом для взгляда были бы эти берега, пределом мыслей — счастье любви, пределом желаний — тихие бессчетные поцелуи.
   Выпадает кому-нибудь в мире на долю такое счастье? Наверно Почему же не быть ему на свете? И как же это она раньше даже и не думала, что могут быть такие радости?
   Сестры Ориоль объявили, что обед готов Было уже шесть часов. Разбудили маркиза и Гонтрана, и все уселись по-турецки перед тарелками, скользившими по траве. Сестры Ориоль по-прежнему исполняли обязанности горничных, и мужчины преспокойно принимали их услуги. Ели медленно, бросая в воду куриные кости и кожуру фруктов Принесли шампанское, и, когда хлопнула пробка первой бутылки, все поморщились — таким здесь казался неуместным этот звук.
   День угасал; в воздухе посвежело; с вечерним сумраком на озеро, дремавшее в глубине кратера, спустилась смутная печаль.
   Солнце закатывалось, небо на западе запылало, и озеро стало огненной чашей, потом солнце скрылось за горой, по небу протянулась темно-красная полоса, багряная, как потухающий костер, и озеро стало кровавой чашей И вдруг над гребнем горы показался почти полный диск луны, совсем еще бледный на светлом небе. А потом по земле поползла тьма, луна же все поднималась и засияла над кратером, такая же круглая, как он. Казалось, она вот-вот упадет в него И когда луна встала над серединой озера, оно превратилось в чашу расплавленного серебра, а его спокойная, недвижная гладь вдруг подернулась рябью, то пробегавшей стремительной змейкой, то медленно расплывавшейся кругами Как будто горные духи реяли над озером, задевая воду своими невидимыми покрывалами.
   Это выплыли из глубины озера большие рыбы — столетние карпы, прожорливые щуки — и принялись играть при лунном свете.
   Сестры Ориоль уложили в корзинку всю посуду и бутылки, кучер унес ее Пора было отправляться домой.
   Пошли по лесной дорожке, где сквозь листву дождем падали на траву пятнышки лунного света; Христиана шла предпоследней, впереди Поля, и вдруг услышала почти у самого своего уха прерывистый тихий голос:
   — Люблю вас!.. Люблю! Люблю!..
   Сердце у нее так заколотилось, что она чуть не упала. Ноги подкашивались, но она все-таки шла, совсем обезумев; ей хотелось обернуться, протянуть к нему руки, броситься в его объятия, принять его поцелуй. А он схватил край косынки, прикрывавшей ее плечи, и целовал его с каким-то неистовством. Она шла, почти теряя сознание, земля ускользала у нее из-под ног.
   Внезапно темный свод ветвей кончился, все вокруг было залито светом, и Христиана сразу овладела собой. Но прежде чем сесть в коляску, прежде чем скрылось из виду озеро, она обернулась и, прижав к губам обе руки, послала ему воздушный поцелуй; и тот, кто шел вслед за нею, все понял.
   Всю дорогу Христиана сидела не шевелясь, не в силах ни двигаться, ни говорить, ошеломленная, разбитая, словно она упала и ушиблась. Как только подъехали к отелю, она быстро поднялась по лестнице и заперлась в своей комнате. Она заперла дверь и на задвижку и на ключ — таким неотвязным было это ощущение преследующего ее, стремящегося к ней страстного мужского желания. Вся замирая, стояла она посреди полутемной пустой комнаты. На столе горела свеча, и по стенам протянулись дрожащие тени мебели и занавесок. Христиана бросилась в кресло. Мысли ее путались, ускользали, разбегались, она не могла связать их. А в груди накипали слезы — так ей почему-то стало горько, тоскливо, такой одинокой, заброшенной чувствовала она себя в этой пустой комнате, и так страшно было, что в жизни она заблудилась, точно в лесу.
   Куда же она идет? Что теперь делать?
   Ей было трудно дышать. Она встала, отворила окно, толкнула ставни и оперлась на подоконник. Потянуло прохладой. Одинокая луна, затерявшаяся в высоком и тоже пустом небе, далекая и печальная, поднималась теперь к самому зениту синеватого небесного свода и лила на листву и на горы холодный, жесткий свет.
   Весь край спал. В глубокой тишине долины порой разносились только слабые звуки скрипки: Сен-Ландри всегда до позднего часа разучивал свои арии; Христиана почти не слышала их. Дрожащая, скорбная жалоба трепещущих струн то смолкала, то вновь звучала в воздухе.
   И эта луна, затерявшаяся в пустынном небе, и эта еле слышная песня скрипки, терявшаяся в безмолвии ночи, пронизывали душу такой болью одиночества, что Христиана разрыдалась. Она вся содрогалась от рыданий, ее бил озноб, мучительно щемило сердце, как это бывает, когда к человеку подкрадывается опасная болезнь, и она вдруг поняла, что она совсем одинока в жизни.
   До сих пор она этого не сознавала, а теперь тоска одиночества так овладела ею, что ей казалось, будто она сходит с ума.
   Но ведь у нее были отец, брат, муж! Она же все-таки их любила, и они любили ее. И вот вдруг она сразу отошла от них, они стали чужими, как будто она едва была знакома с ними. Спокойная привязанность отца, приятельская близость брата, холодная нежность мужа теперь казались ей пустыми, ничтожными. Муж! Да неужели этот румяный болтливый человек, равнодушно бросавший: «Ну как, дорогая, вы хорошо себя чувствуете сего дня?»— ее муж? И она принадлежит этому человеку? Ее тело и душа стали его собственностью в силу брачного контракта? Да как же это возможно? Она чувствовала себя совсем одинокой, загубленной. Она крепко зажмурила глаза, чтобы заглянуть внутрь себя, чтобы лучше сосредоточиться.
   И тогда все они, те, кто жил возле нее, прошли перед ее внутренним взором: отец — беспечный себялюбец, до вольный жизнью, когда не нарушали его покой; брат — насмешливый скептик; шумливый муж — человек-авто мат, выщелкивающий цифры, с торжеством, говоривший ей: «Какой я сегодня куш сорвал!»— когда он мог бы сказать: «Люблю тебя!»
   Не он — другой прошептал ей эти слова, все еще звучавшие в ее ушах, в ее сердце. Он, этот другой, тоже встал перед ее глазами, она чувствовала на себе его пристальный, пожирающий взгляд. И если бы он очутился в эту минуту возле нее, она бросилась бы в его объятия!


VII


   Христиана легла очень поздно, но лишь только в незатворенное окно потоком красного света хлынуло солнце, она проснулась.
   Она поглядела на часы — пять часов — и снова вытянулась на спине, нежась в теплоте постели. На душе у нее было так весело и радостно, как будто ночью к ней пришло счастье, какое-то большое, огромное счастье. Какое же? И она старалась разобраться, понять, что же это такое — то новое и радостное, что всю ее пронизывает счастьем. Тоска, томившая ее вчера, исчезла, растаяла во сне.
   Так, значит, Поль Бретиньи любит ее! Он казался ей совсем другим, чем в первые дни. Сколько ни старалась она вспомнить, каким видела его в первый раз, ей это не удавалось. Теперь он стал для нее совсем иным человеком, ни в чем не похожим на того, с кем ее познакомил брат. Ничего в нем не осталось от того, прежнего Поля Бретиньи, ничего: лицо, манера держаться и все, все стало совсем другим, потому что образ, воспринятый вначале, постепенно, день за днем, подвергался переменам, как это бывает, когда человек из случайно встреченного становится для нас хорошо знакомым, потом близким, потом любимым. Сами того не подозревая, мы овладеваем им час за часом, овладеваем его чертами, движениями, его внешним и внутренним обликом. Он у нас в глазах и в сердце, он проникает в нас своим голосом, своими жестами, словами и мыслями. Его впитываешь в себя, поглощаешь, все понимаешь в нем, разгадываешь все оттенки его улыбки, скрытый смысл его слов; и наконец кажется, что весь он, целиком принадлежит тебе, настолько любишь пока еще безотчетной любовью все в нем и все, что исходит от него.
   И тогда уж очень трудно припомнить, каким он показался нам при первой встрече, когда мы смотрели на него равнодушным взглядом.
   Поль Бретиньи любит ее! От этой мысли у Христианы не было ни страха, ни тревоги, а только глубокая благодарная нежность и совсем для нее новая, огромная и чудесная радость — быть любимой и знать это.
   Только одно беспокоило ее: как же теперь держать себя с ним, как он будет держаться? Этот щекотливый вопрос смущал ее совесть, и она отстраняла подобные мысли, полагаясь на свое чутье, свой такт, решив, что сумеет управлять событиями. Она вышла из отеля в обычный час и увидела Поля — он курил у подъезда папиросу. Он почтительно поклонился.
   — Доброе утро, сударыня! Как вы себя чувствуете сегодня?
   — Благодарю вас, — ответила она с улыбкой, — очень хорошо. Я спала прекрасно.
   И она протянула ему руку, опасаясь, что он задержит ее руку в своей. Но он лишь слегка пожал ее, и они стали дружески беседовать, как будто оба все уже позабыли.
   За весь день он ни словом, ни взглядом не напомнил ей о страстном признании у Тазенатского озера. Прошло еще несколько дней, он был все таким же спокойным, сдержанным, и у нее вернулось доверие к нему. «Конечно, он угадал, что оскорбит меня, если станет дерзким», — думала она. И надеялась, твердо верила, что их отношения навсегда остановятся на том светлом периоде нежности, когда можно любить и смело смотреть друг другу в глаза, не мучась укорами совести, ничем ее не запятнав.
   Все же она старалась не удаляться с ним от других.
   Но вот в субботу вечером, на той же неделе, когда они ездили к Тазенатскому озеру, маркиз, Христиана и Поль возвращались в десятом часу в отель, оставив Гонтрана доигрывать партию в экарте с Обри-Пастером, Рикье и доктором Онора в большом зале казино, и Бретиньи, заметив луну, засеребрившуюся сквозь ветви деревьев, воскликнул:
   — А хорошо было бы пойти в такую ночь посмотреть на развалины Турноэля!
   И Христиану тотчас увлекла эта мысль — лунный свет, развалины имели для нее то же обаяние, как и почти для всех женщин.
   Она сжала руку отца:
   — Папа, папочка! Пойдем туда!
   Он колебался, ему очень хотелось спать. Христиана упрашивала:
   — Ты только подумай: Турноэль и днем необыкновенно красив, — ты ведь сам говорил, что никогда еще не видел таких живописных развалин. Этот замок, и эта высокая башня… А ты представь себе, как же они должны быть прекрасны в лунную ночь!
   Маркиз наконец согласился.
   — Ну хорошо, пойдемте. Только с одним условием: полюбуемся пять минут и сейчас же обратно. В одиннадцать часов мне полагается уже лежать в постели.
   — Да, да. Мы сейчас же вернемся. Туда и идти-то всего двадцать минут.
   И они направились втроем к Турноэлю. Христиана шла под руку с отцом, а Поль рядом с нею.
   Он рассказывал о своих путешествиях по Швейцарии, по Италии и Сицилии, описывал свои впечатления, восторг, охвативший его на гребне Монте-Роза, когда солнце взошло над грядой покрытых вечными снегами исполинов, бросило на льдистые вершины ослепительно яркий белый свет и они зажглись, словно бледные маяки в царстве мертвых. Он говорил о том волнении, которое испытал, стоя на краю чудовищного кратера Этны, почувствовав себя ничтожной букашкой на этой высоте в три тысячи метров, среди облаков, видя вокруг лишь море и небо — голубое море внизу, голубое небо вверху, и когда, наклонившись над кратером, над этой страшной пастью земли, он чуть не задохнулся от дыхания бездны.
   Он рисовал то, что видел, широкими мазками, сгущая краски, чтобы взволновать свою молодую спутницу, а она жадно слушала его и, следуя мыслью за ним, как будто сама видела все эти величественные картины.
   Но вот на повороте дороги перед ними вырос Турноэль. Древний замок на островерхой скале и высокая тонкая его башня, вся сквозная от расселин, пробоин, ото всех разрушений, причиненных временем и давними войнами, вырисовывались в призрачном небе волшебным видением.
   Все трое в изумлении остановились. Наконец маркиз сказал:
   — В самом деле, очень недурно. Словно воплощенный фантастический замысел Гюстава Доре. Посидим тут пять минут.
   И он сел на дерновый откос дороги.
   Но Христиана, не помня себя от восторга, воскликнула:
   — Ах, папа, подойдем к нему поближе! Ведь это так красиво, так красиво! Умоляю тебя!
   На этот раз маркиз отказался наотрез:
   — Ну уж нет, дорогая. Я сегодня нагулялся, больше не могу. Если хочешь посмотреть поближе, ступай с господином Бретиньи, а я здесь подожду.
   Поль спросил:
   — Хотите, сударыня?
   Она колебалась, не зная, как быть, — боялась остаться с ним наедине и боялась оскорбить этим недоверием порядочного человека.
   — Ступайте, ступайте, — повторил маркиз. — Я вас здесь подожду.
   Тогда она подумала, что отцу ведь будут слышны их голоса, и сказала решительно:
   — Идемте, сударь.
   И они пошли вдвоем по дороге.
   Но уже через несколько минут ее охватило мучительное волнение, смутный, непонятный страх — страх перед черными развалинами, страх перед ночью, перед этим человеком. Ноги вдруг перестали слушаться ее, как в тот вечер у Тазенатского озера, они как будто вязли в болотной топи, каждый шаг давался с трудом.
   У дороги, на краю луга, рос высокий каштан. Христиана, задыхаясь, как будто она долго бежала, бросилась на землю и прислонилась спиной к стволу дерева.
   — Я не пойду дальше… Отсюда хорошо видно, — невнятно сказала она.
   Поль сел рядом с нею. Она слышала, как бьется его сердце быстрыми, резкими толчками. С минуту они молчали. Потом Поль спросил:
   — Вам не кажется, что мы уже жили когда-то прежде?
   Ничего не понимая от волнения и страха, она прошептала:
   — Не знаю. Я никогда об этом не думала.
   Он сказал:
   — А я думаю иногда… вернее, чувствую это. Ведь человек состоит из души и тела, они как будто отличны друг от друга, но природа их одна и та же, и, несомненно, они могут возродиться, если элементы, составившие их в свое время, соединятся в том же сочетании. И новый человек будет не таким же точно, но очень схожим с тем, кто существовал когда-то, если тело, подобное прежнему, оживит душа, подобная прежней. Сегодня вечером я чувствую, я уверен, что я жил когда-то в этом замке. Я узнаю свое гнездо, я владел им, сражался в нем, оборонял его. Это несомненно. И я уверен также, что любил тогда женщину, очень похожую на вас, ее даже и звали так же, как вас, Христианой! Я настолько в этом уверен, что, мне кажется, я вновь вижу вас вон там, на этой башне, вы зовете меня оттуда. Ну, вспомните, постарайтесь вспомнить! Позади замка спускается в глубокую долину лес. Мы с вами часто бродили там. В теплые летние вечера на вас были легкие одежды, а на мне тяжелые доспехи, звеневшие под сводами листвы.
   Неужели вы не помните, Христиана? Подумайте и постарайтесь вспомнить. Ведь ваше имя мне так знакомо, как будто я слышал его с детских лет. А если внимательно осмотреть все камни этой крепости, на одном из них прочтешь его — оно вырезано моей рукой. Да, да, уверяю вас, я узнаю мое гнездо и мой край, так же как я узнал вас при первой же встрече, с первого взгляда.
   Он говорил со страстной убежденностью, вдохновленный близостью этой женщины, красотой этой лунной ночи и развалин.
   Внезапно он стал на колени перед Христианой и прерывающимся голосом сказал:
   — Позвольте же мне поклоняться вам! Я так долго искал вас и наконец нашел!
   Она хотела подняться, уйти, вернуться к отцу, но не было сил, не хватало мужества; ее удерживало, сковывало ее волю жгучее желание слушать его, впивать сердцем слова, восхищавшие ее. Она как будто перенеслась в волшебный мир всегда манящих мечтаний, поэтических грез, в мир лунного света и баллад.
   Он схватил ее руки и, целуя ей кончики пальцев, шептал:
   — Христиана!.. Христиана! Возьмите меня!.. Убейте меня!.. Люблю вас… Христиана…
   Она чувствовала, как он дрожит, трепещет у ее ног. Он целовал ей колени, и из груди у него вырывались глухие рыдания. Ей стало страшно, не сошел ли он с ума, и она торопливо поднялась, хотела бежать. Но он вскочил быстрее, чем она, и, схватив ее в объятия, впился в ее губы поцелуем.
   И тогда без крика, без возмущения, без сопротивления она упала на траву, как будто от этого поцелуя у нее подкосились ноги, сломилась воля. И он овладел ею так же легко, как срывают созревший плод.
   Но едва он разжал объятия, она поднялась и бросилась бежать, обезумев, вся дрожа, вся похолодев, как будто упала в ледяную воду. Он догнал ее в несколько прыжков и, схватив за плечо, прошептал:
   — Христиана, Христиана!.. Осторожнее, — там ваш отец!
   Она пошла медленнее, не отвечая, не оборачиваясь, машинально передвигая ноги, неровной походкой, спотыкаясь. Он шел следом, молча, не смея заговорить с ней.
   Завидев их, маркиз поднялся.
   — Идемте скорее, — сказал он. — Мне уж холодно стало. Все это очень живописно, но для здоровья вредно.
   Христиана прижималась к отцу, как будто искала у него защиты, искала приюта в его нежности.
   Вернувшись в свою комнату, она мгновенно разделась, бросилась в постель, накрылась одеялом с головой и заплакала. Уткнувшись лицом в подушку, она плакала долго-долго, уничтоженная, обессиленная. Не было у нее ни мыслей, ни страданий, ни сожаления. Она не думала, не размышляла и сама не знала, почему плачет. Она плакала безотчетно, как, случается, поют, когда на душе радостно. Измучившись, изнемогая от долгих слез и рыданий, разбитая усталостью, она наконец уснула.
   Ее разбудил тихий стук в дверь, выходившую в гостиную. Было уже совсем светло, часы показывали девять. Она крикнула: «Войдите!»— и на пороге показался ее муж, веселый, оживленный, в дорожной фуражке, с неизменной дорожной сумкой через плечо, в которой он держал деньги.
   Он крикнул:
   — Как, ты еще спишь, дорогая! Я разбудил тебя? Нагрянул без предупреждения. Надеюсь, ты здорова? В Париже прекрасная погода.
   И, сняв фуражку, он подошел, чтобы поцеловать ее.
   Она съежилась и прижалась к стене в безумном нервном страхе перед этим румяным самодовольным человеком, вытянувшим губы для поцелуя. Потом вдруг закрыла глаза и подставила ему лоб. Муж спокойно приложился к нему и сказал:
   — Ты позволишь мне помыться в твоей туалетной? Меня не ждали сегодня, и в моей комнате ничего не приготовлено.
   Она ответила торопливо:
   — Ну конечно, пожалуйста.
   Он исчез за дверью позади кровати.
   Христиана слышала, как он там возится, плещется, насвистывает. Потом он крикнул:
   — Что у вас новенького? У меня очень хорошие новости. Результат анализа превзошел все ожидания. Мы можем излечивать на три болезни больше, чем курорт Руайя. Великолепно!
   Она села в постели, едва дыша, совсем потеряв голову от неожиданного возвращения мужа, как от болезненного удара, пробудившего в ней угрызения совести. Он вышел из туалетной довольный, сияющий, распространяя вокруг себя крепкий запах вербены. Потом уселся в ногах постели и спросил:
   — А что наш паралитик? Как он чувствует себя? Начал уже ходить?.. Невозможно, чтоб он не выздоровел: в воде обнаружено столько целебных свойств!..
   Христиана совсем забыла о паралитике и уже несколько дней не ходила к источнику. Она пробормотала:
   — Ну да… конечно… Кажется, ему уже лучше… Впрочем, я на этой неделе не ходила туда… Мне нездоровится…
   Он посмотрел на нее внимательней и заметил:
   — А правда, ты что-то бледненькая… Хотя это тебе очень идет. Очень! Как ты сейчас мила! Необыкновенно мила!..
   Он пододвинулся и, наклонившись, хотел просунуть руку ей под спину, чтобы ее обнять.
   Но она отпрянула с таким ужасом, что он остолбенел, застыл с протянутой к ней рукой и оттопыренными для поцелуя губами. Затем он спросил:
   — Что с тобой? До тебя дотронуться нельзя! Я ведь не сделаю тебе больно!
   И он опять потянулся к ней, глядя на нее загоревшимися глазами.
   Она заговорила, запинаясь:
   — Нет… Оставь меня… оставь меня… Потому что… потому что… Мне кажется… кажется, я беременна…
   Она сказала это, обезумев от страха, наобум, думая только, как бы избежать его прикосновения, — так же могла бы она сказать, что у нее проказа или чума.
   Он тоже побледнел — от глубокого, но радостного волнения — и только прошептал: «Уже?!» Теперь ему хотелось целовать ее долгими, нежными поцелуями счастливого и признательного отца семейства. Потом он забеспокоился:
   — Да возможно ли это?.. Как же это?.. Ты уверена? Так скоро?
   Она ответила:
   — Да… возможно.
   Тогда он закружился по комнате и закричал, потирая руки:
   — Вот так штука, вот так штука! Какой счастливый день!
   В дверь опять постучали. Андермат открыл ее, и горничная доложила:
   — Пришел доктор Латон, хотел бы поговорить с вами по важному делу.
   — Хорошо. Попросите в гостиную. Я сейчас приму его.
   И Андермат вышел в смежную гостиную. Тотчас появился доктор. Вид у него был торжественный, натянутый и холодный. Он поклонился, едва пожав протянутую руку банкира, с удивлением смотревшего на него, сел и приступил к объяснению тоном секунданта, обсуждающего условия дуэли:
   — Многоуважаемый господин Андермат, я попал в очень неприятную историю и должен изложить ее, для того чтобы вы поняли мое поведение. Когда вы оказали мне честь, пригласив меня к вашей супруге, я немедленно явился, но, оказывается, за несколько минут до моего прихода к ней был приглашен маркизом де Равенель мой коллега, инспектор водолечебницы, который, очевидно, пользуется большим доверием госпожи Андермат, нежели я. И получилось так, что я, придя вторым, как будто бы хитростью отнял у доктора Бонфиля пациентку, хотя он по праву уже мог считать себя ее врачом, и, следовательно, я как будто совершил поступок некрасивый, неблаговидный, недопустимый между коллегами. А нам, многоуважаемый господин Андермат, при исполнении наших обязанностей необходимы большой такт, большая корректность и сугубая осторожность, во избежание всяческих трений, которые могут привести к серьезным последствиям. Доктор Бонфиль, осведомленный о моем врачебном визите к вам, счел меня виновным в неблаговидном поступке, — действительно, обстоятельства говорили против меня, — и отозвался об этом в таких выражениях, что, если бы не его почтенный возраст, я бы вынужден был потребовать у него удовлетворения. Для того чтобы оправдать себя в его глазах и в глазах всей местной медицинской корпорации, у меня остается только один выход: как мне это ни прискорбно, я должен прекратить лечение вашей супруги, рассказать всю правду об этом деле, а вас просить принять мои извинения.
   Андермат ответил в большом замешательстве.
   — Я прекрасно понимаю, доктор, в каком затруднительном положении вы оказались. Но ни я, ни моя жена тут не виноваты, всему виной мой тесть, — это он позвал доктора Бонфиля, не предупредив нас. Может быть, мне следует пойти к вашему коллеге и объяснить ему, что…
   Доктор Латон перебил его:
   — Это бесполезно, господин Андермат. Тут вопрос стоит о требованиях врачебной этики и чести, которые для меня непререкаемы, и, несмотря на глубочайшее мое сожаление.
   Андермат, в свою очередь, перебил его. Как человек богатый, как человек, который хорошо платит, которому ничего не стоит заплатить за врачебный совет пять, десять, двадцать или сорок франков, купить его, как покупают коробок спичек за три су; человек, уверенный, что все должно принадлежать ему по праву золотого мешка, знающий рыночную стоимость всего на свете, каждой вещи и каждого человеческого существа, признающий только эту стоимость и умеющий точно определить ее в денежном выражении, — он был возмущен дерзостью какого-то торговца рецептами и заявил резким тоном:
   — Хорошо, доктор. На этом и покончим. Однако желаю вам, чтобы этот шаг не имел плачевных последствий для вашей карьеры. Еще посмотрим, кто больше пострадает от такого решения — вы или я.