К зиме покинули остров и осаждавшие обитель ратные люди. Осада шла вяло, неохотно, недружно, а осажденные защищались стойко, упрямо. Воевода сам видел, что после неожиданного появления в его стане огненного чернеца, которому он отрубил пальцы на правой руке, а потом, забив в колодки, отправил под караулом в Сумской, что после этого неожиданного явления стрельцы потеряли и бодрость духа, и упорство в добывании мятежной обители. Думая, что, проведя зиму в Сумском, они к весне опять будут способны с прежнею отвагой пойти на монастырь, он велел уничтожить все построенные для осады монастырских стен городки, разорить осадные укрепления и подкопы и переехал на зимовку в Сумской. Но чтобы монастырь и весь остров продолжали оставаться в осаде и чтобы осажденные мятежники не имели возможности сноситься с землею и пополнять свои запасы продовольствий, а равно боевые снаряды, одним словом, чтобы довести монастырь до безвыходного положения, воевода поставил заставы во всех главных пунктах, по всему берегу Онежской губы, справа и слева.
   Но черные мятежники не унывали. Всяких запасов у них было вдоволь, а отрезанность от земли была отчасти на руку старым монахам: она не давала возможности молодым чернецам шляться по усольям и соседним посадам и возжаться с бабами, до которых черная молодежь были большие охотники.
   После серой, скучной и мокрой осени с суровыми ветрами и туманами и после долгого Филиппова поста наступили святки. Все же хоть какое-нибудь развлечение для братии; и для почтенных старцев, и для молодшей братии "утешение" положено: и брашно всякое, и разрешение вина и елея. Чего же больше людям, отрезанным от мира и его прелестей! За трапезой и лапшица добрая, и шти с сушеной рыбкой, и пшенники с яичком, и пироги с вязигой, и икорка паюсная, и теши межукосные, и яишенка глазаста, и оладьи со сметанкой, и квасок добрый, и медвяное питье; а по кельям тоже "утешение": и коврижки прянишны и сахарны, и древо сахарно доброе, и малинка в меду, и вишенка в сахаре аглицком, и яблочки в патоке, и пастилки двусоюзные, и все от благодетелей. А для молодшей братии, у кого зубы, и орешки Кедровы, и орешки калены. После пенья, да метаний, да урочных поклонов это "утешение" немощи ради плоти не возбраняется.
   А соснув после обеда, пока не благовестили еще к вечерням и день был ясный, без метели и пурги, старцы выходили на двор, садились на крылечках да на завалинках и смотрели, как молодшая братия, служки, да молодые трудники, да ратнички голубей гоняли. Голуби - большая утеха для отчужденных от мира. Спугнут это их ратники либо труднички, и взовьются они к небу стаями, кружатся, кружатся по аеру над церквами Божьими, а турманы свое дело делают, а особливо тот белый, "в штанцах"; уж так-то кувыркаются по аеру, что и сказать нельзя! А старцы поднимают кверху свои седые бороды, щурятся на небо, ищут чудодея турмана "в штанцах", и хоть старые очи ничего не видят издали, а все же утеха некая. А там голуби, все кружась шире и шире, все забирая выше и выше, кажется, совсем хотят оставить монастырь и лететь за море; так нет! Исачко стоит середи монастыря, задрав к небу свою бороду и расставив руки, и все видит, и радостно покрикивает: "Ах он вор! Уж и вор птица, что выделывает!" И старцы радуются, хоть и не видят всего, что видит глазастый Исачко. А там голуби, покружась и покувыркаясь по аеру, спускаются на землю и кучами, доверчиво, словно куры, толпятся к старцам. У каждого старца в приполье либо в скуфейке горстка зерна либо крох от трапезы, и старцы бросают этот дар Божий Божьей твари, птичке небесной...
   - Воззрите на птица небесная, иже ни сеют, ни жнут, - с любовью бормочет старец Никанор, швыряя в серую копошащуюся массу крохи от поджаренного пшенника.
   А Исачко не отходит от турмана "в штанцах", так и увивается около него. Он вынес ему целый каравай пшенника: сам не ел за трапезой, а приберег своему любимцу и теперь даже испугал его видом огромного кома желтого рассыпчатого пшенника, брошенного к голубю.
   - Клюй, дурашка, не бойся, не укусит, не коршун, чать, - бормочет он, нагибаясь к турману.
   Появляется откуда-то и Спиря. Он все так же босиком, как и летом, без полукафтанья, в одной длинной рубахе, но уже в скуфейке. Он поднимает голову вверх и смотрит на соборную колокольню. С колокольни срываются два голубя, летят к Спире и усаживаются, как куры на нашест, один на правое плечо юродивого, другой на левое. Спиря осклабляется.
   - Что, детки, есть небось захотели? - ласково говорит он. - А не дам, ноне пост.
   Голуби машут крыльями и тянутся ко рту юродивого. Тот нарочно нагибает голову.
   - Что ты их дразнишь? - вступается сердобольный Исачко. - Не томи... Ты думаешь, и птичина по неделям поститься должна, как ты, двужильный!
   Старцы добродушно смеются.
   - Не томи их, Спиря, - говорит Никанор, смеясь седыми бровями.
   Сухой, серьезный старец Геронтий машет Спириным голубям своей скуфейкой и вытряхивает из нее крошки, маня проголодавшуюся птицу. Но Спирины голуби не летят к Геронтию.
   В это время из-за собора показывается Оленушка. Она в собольей шубейке, подпоясана голубым поясом и в собольей шапочке. Оленушка каталась на салазках за монастырской оградой. Молодые щеки ее пылали морозным нежным румянцем.
   Спирины голуби тотчас же перелетели и уселись на плечах Оленушки.
   - Нету у меня ничего, нету, гулюшки, - смеялась девушка, защищая свои розовые губы.
   Лица у старцев сияли радостью и умилением. Старый седобородый Никанор улыбался бровями, глядя на Оленушку и на голубей. Даже суровый Геронтий как будто потеплел своим сухим лицом.
   К архимандриту подошел старый соборный звонарь и низко поклонился.
   - Благослови, святой отец, - сказал он, протягивая руки пригоршнею.
   - В било? - сказал Никанор.
   - Во святой колокол, к вечерне благовестить, - отвечал звонарь.
   - Во имя Отца и Сына... - благословил Никанор.
   Звонарь поплелся на колокольню. Скоро в морозном воздухе далеко-далеко по острову и по свинцовому морю с льдинами и скалами пронесся металлический крик колокола. Голуби встрепенулись и побросали зерна.
   Старцы встали, перекрестились и тихо побрели к вечерне. За ними сыпанула остальная братия, старшая и молодшая, служки и трудники, и ратные люди. Остались одни голуби доедать зерна и крохи. К ним налетели монастырские галки и юркие воробьи... Монастырь замер...
   Скоро на монастырь спустилась и ночь, темная, с темным небом и яркими звездами, блеск которых бледнел только тогда, когда с полуночи шли и трепетали на небе яркие полосы "сполоха"...
   Скоро и сон сошел на монастырь: братии надо успеть соснуть до полуночного бдения и до утренних метаний, и братия спит. Не спит только старость, к которой сон нейдет, так старость молится по кельям и вздыхает о грехах своих да о молодости...
   Не спит еще и молодость...
   Не спит Оленушка. Накатавшись вдоволь на салазках, которые смастерил ей келарь Нафанаил, большой искусник строитель и худог, отстояв потом вечерни и воротившись в отведенную ей с матерью келью, она поужинала, пощелкала кедровых орешков, погрызла немножко орла сахарного и вздумала погадать о суженом. Нельзя же, святки на дворе: хоть и монастырь, а все же святки. Мать души в ней не чаяла и потому согласилась на все, хоть в монастыре бы и грешно гадать... "Экое мирское дуростное дело, да в святой-то обители! Что ж, дитя малое, неразумное, пущай побалует... Коли и взыщет Господь, так на мне, на старой дуре; а я отмолюсь, еще привезу в святую обитель, коли жива буду, бочку-другую беремянную вина ренсково да пуд ладану росново", - думала себе Неупокоиха.
   Налили в миску воды, достали жестянку, положили а нее воску от иорданской свечки и стали топить воск на светце. Растопили. Оленушка, вся пунцовая от хлопот, от жару светца и от волнения, загадала про Борю, перекрестилась истово... Рука дрожит, шутка ли! Про судьбу гадает, про суженое... Нагнула жестянку над миской. Желтой лентой полился растопленный воск в воду и, с шипом падая в нее и погружаясь, неровными лохмотами всплывал наверх... Все вылито... Дрожащею рукою, бережно, словно драгоценность какую, вынимает Оленушка восковые лохмотки из воды, кладет их на розовую ладонь и со страхом рассматривает...
   - Ничего не разберу, мама, - волнуется Оленушка, - что вышло.
   Волнуется и старуха. Приглядывается к ладони дочери, подносит ее к светцу, щурится...
   - Кубыть венец, - нерешительно говорит она.
   - Ах, нет, мама! Кочеток словно, - еще больше волнуется Оленушка.
   - Може, и кочеток... У тебя глазки молоденькие, лучше моих... Кочеток, это к добру.
   - Нету, мама, это сани...
   - И сани к добру.
   Оленушка перевернула комок воску на другой бок, приглядывается.
   - Не то шляпа, не то сапог, - с огорчением в голосе говорит она.
   - Что ты, глупая! Не сапог, а венец! - огорчается и старуха. - А ты не так смотришь, дитятко, - заторопилась она, - надоть тень смотреть... Дакось!
   И она подносила руку дочери к стене, чтобы от нее и лежащего на ладони комка воска падала на стену тень.
   - Зайчик, мама.
   - Что ты, дурашка! Это твои пальцы.
   Оленушка выпрямила ладонь. Тень на стене кельи вырисовалась яснее.
   - Ох, клобук, мама! - испугалась Оленушка и даже побледнела.
   Испугалась и старуха, но скрыла, не подала виду.
   - Чтой-то ты, непутевая! - рассердилась она. - Венец и есть!
   Так и порешили на венце, хотя Оленушка в венце сильно сомневалась.
   - А что-то в Архангельском у нас теперь? - грустно заговорила она.
   - Святки тоже, гуляют... поди, озорники в хари наряжаются...
   Оленушка вздохнула. Ей кто-то и что-то вспомнилось...
   - Господи! Когда же мы в Архангельской, домой воротимся? - заговорила она как бы про себя.
   - Весной, дитятко, пожди маленько. Вон летом ты недужила, а там осада эта.
   - А коли и весной осадят?
   - Нету, не осадят. Отец Никанор сказывал, ни в жисть не осадят, напужаны-де.
   - То-то, мама. А как осадят?
   - Отсидимся, дитятко. Отец Никанор сказывал: все войски никониан не возьмут обители, потому Зосима-Савватий настороже стоят.
   Оленушка опять вздохнула.
   - А мне хоть век тут жить, так само по душе, - говорила старуха, святое место, спокой, молишься себе, все тебя уважают... Вот один только этот пучеглазый Феклиска... А все на тебя буркалы пялит... Да уж я его и отсмердила добре...
   Оленушка вспыхнула. Она сама видела, как на нее засматривался глазастый молодой чернец, что Феклиской звали, и раз в церкви тихонько ей на ногу наступил...
   А чернец Феклиска тоже не спал; не спали и еще кой-кто из молодшей братии... Нельзя же, святки... Прежде, до этого проклятого сидения, когда монастырь не стерегли, как девку на возрасте, еще можно было урваться в посад либо на усолья, около баб потереться да грешным делом и оскоромиться мясцом; а теперь сиди в четырех стенах, словно огурец в кадке либо супоросная свинья в сажалке. Надо же и кости поразмять, чтоб и молодая кровь не сыворотилась...
   Вон огонек в работницкой поварне, метлешит там что-то. А что? Посмотрим, благо городничий старец Протасий ненароком пересыпал себе вина и елея и теперь крепко спит.
   В поварне "вавилония" идет, как выразился веселый Феклис: "жезл Ааронов расцвете", это значит, чернецы гуляют. Просторная комната слабо освещена светцом. На столе, у края, красуется бочонок. На лавках у стола сидят чернецы и играют в "зернь". А посреди комнаты стоят друг против друга молодой чернец и черничка: руки в боки, глаза в потолоки, ноги на выверте, плясать собираются. В плясуне монахе мы узнаем старца Феоктиста, вернее, Феклиску, а в монашке плясавице молоденького служку Иринеюшку, который, будучи наряжен теперь черничкою, необыкновенно похож на хорошенькую девочку.
   - Ну, царь Давыд! Играй на гуслях! - говорит Феклиска чернецу без скуфьи, сидящему у стола и смотрящему на игроков в зернь.
   Чернец без скуфьи оборачивается и смеется при виде плясунов, собравшихся "откалывать коленца".
   - Ино играй же, царь Давыд, бери гусли! - не терпится Феклиске.
   "Царь Давыд", без скуфьи, берет большой деревянный гребень с продетою промежду зубцов бумажкою, - гребень заменяет гусли, - и начинает водить губами по гребню и южжать что-то очень бойкое.
   "Черничка", подражая настоящей бабе, задергала плечами и завизжала несформировавшимся еще мужским голосом:
   Выходила млада старочка,
   Молодехонька, хорошохонька,
   Поклонилася низехонько:
   "Я не девушка, не вдовушка..."
   - Не ту, не ту! - перебивает Феклиска.
   И, пустившись вприсядку, так что полы полукафтанья расстилались по земле, зачастил говорком, а за ним "царь Давыд" с гуслями:
   Не спасибо игумну тому,
   Не спасибушко всей братьи его:
   Молодешеньку в чернички стригут,
   Зеленешеньку посхимливают.
   Не мое дело в черницах сидеть,
   Не мое дело к обедне ходить,
   Не мое дело молебны служить,
   Как мое дело в беседушке сидеть,
   Как мое дело винцо щелыгать.
   Посошельицо под лавку брошу,
   Камилавочку на стол положу,
   А сама млада по келейке пройду.
   Молодешенька погуливаю.
   - Эх, ну! - гоготал Феклист. - Го-го-го! Пред сенным ковчегом скакаша-играя веселыми ногами!
   А Иринеюшко павой выплывал, совершенно по-бабьи, видно, что изучил свое дело в совершенстве, и ручкой помахивал, и плечиком вихлял, и глазами "намизал". Игравшие в зернь чернецы бросили игру и любовались Иринеюшкой.
   - Ай да черничка! И настоящей не надоть! - похваляли "старцы".
   - Ну! Ино выпей, млада черничка, на! Вот пивцо, что варил молодой чернец.
   И "царь Давыд", положив гребень, налил из бочонка пива в ковш. Иринеюшко выпил, утер рукавом розовые губы и опустился на лавку.
   - Что, брат? Али по-бабьи труднее плясать-ту? - спросил игрец в зернь.
   - Не в пример трудней.
   - Знамо, надоть, чтобы и плечи, чтоб и все выходило.
   В поварню ввалились еще гости. Вошел медвежий поводильщик с бубном, за ним медведь на веревке и коза с рогами, а на рогах старая камилавка. Веселый хохот встретил дорогих гостей.
   - Ай да Миша! Ай да воевода Топтыгин! - приветствовал медведя Феклист.
   - А ты прежь угости меня, - заревел медведь.
   - И меня, козу в сарафане, - замекекала коза, - м-ме! И меня!
   Гостям поднесли пива. Поводилыцик, выпив ковш, задудел в бубен, а "царь Давыд" заюзжал на гребне. Медведь тяжело, грузно пошел плясать, а вокруг него скакала коза, тряся бородой и приговаривая:
   Я по келейке хожу,
   Я черничку бужу:
   "Черничка, встань!
   Молодая, встань!"
   "Не могу я встать,
   Головы поднять.
   Уж и встати было,
   Поплясати было,
   Для милых гостей
   Поломати костей..."
   - Вот я вам переломаю кости, лодыжники! - раздался вдруг грозный голос.
   Все встрепенулись и замерли на местах. На пороге стоял городничий старец Протасий. В руках его был огромный посох, "жезл Аарона", как называли его молодые чернецы, по ком гулял этот "жезл"...
   И "жезл" погулял-таки в эту памятную ночь соловецкого сидения...
   IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА
   Наступила, наконец, и весна, к которой и в сонных грезах, и наяву, в келье и в церкви, под ровное постукивание вязальных спиц матери и под однообразное чтение нескончаемых кафизм неудержимо рвалось молодое, несутерпчивое сердце Оленушки. Бог весть откуда стали слетаться птицы, оглашая остров и взморье радостными криками, словно бы это были страннички, слетевшиеся со всего света посмотреть, что тут делается на далеком, уединенном зеленом островке и так же ли и тут плачут люди, как в тех прекрасных далеких теплых землях, откуда они прилетели, или новая весна осушила все людские слезы. И ночью, на поголубевшем с весною небе, и на светлой, румяной заре, и в яркий полдень все неслись и звенели по небесному пространству птичьи голоса, и одни смолкали там, в той стороне, с полуночи, а другие неслись к острову с той стороны, от полудня. Все короче и короче становились ночи, все продолжительнее и продолжительнее становились дни. И вокруг келий, и у монастырских стен, и за стенами, и даже в трещинах, и на выступах старых стен и крыш пробивалась зеленая травка. Остров ожил вместе с этою оживающею зеленью и с этим неугомонным птичьим криком и галасом. Даже с монастырскими птицами - с голубями, галками и воробьями - творилось что-то необычайное. Белый турман "в штанцах" вился и кувыркался в воздухе еще безумнее, так что Исачко, задирая к небу голову, чтобы лучше видеть своего любимца, чуть не свихнул свою воловью шею. Спирины "гули" совсем бросили своего воспитателя и все целовались на соборном карнизе и доцеловались до того, что едва успели кое-как сместить себе на одной балке гнездо, и то благодаря юродивому, который тихонько подкладывал им поблизости гнезда соломки и шерстки...
   - Это брат-то с сестрой? - подшутил над ним однажды Исачко, увидев его за этим благочестивым занятием, и лукаво подмигнул своими косыми глазами. - Ах ты, старый греховодник!
   Когда же Оленушка спросила Спирю, почему "гули" покинули его, юродивый отвечал:
   - Погоди маленько, дитятко, и ты кинешь матушку для Борьки.
   Оленушка только вспыхнула и закрылась рукавом. Ей и страшно, и хорошо разом сделалось от слов юродивого. Как он мог узнать, думалось ей, что у нее есть в Архангельском зазнобушка? И как он мог знать, что его зовут Борей? Вестимо, потому, что он святой, прозорливый человек, а потому насквозь человека видит и мысли его читает, и душу видит как на ладонке, и все грехи его знает. И при этом Оленушка зарделась еще больше: она вспомнила, что сегодня утром ей страх как хотелось молочной каши... А сегодня середа, постный день... Спиря все это знает, ах, срам какой!
   Теплый, ласковый весенний воздух тянул Оленушку за монастырские ворота. За воротами, казалось, ближе было к Архангельску: коли бы крылья, как у тех пташек, так бы и полетела через море.
   Оленушка чуть не заплакала. Шутка ли! Скоро год, как они сидят здесь словно в темной темнице. А еще когда-то приедут богомольцы да возьмут их с собою! Да и приедут ли? Может, опять нагрянут эти московские разбойники, опять запрут монастырь и опять начнется пальба без конца.
   Долго бродила Оленушка вокруг монастыря, тоскуя и не находя себе места. Зайдя за один выступ монастырской стены, подходившей почти вплоть к морю, она уселась на краю обрыва и, собирая вокруг себя мох, стала делать из него венок. Она совсем углубилась в свое занятие, вспоминая то, что нагоняла ей на мысли молодая память, или раздумывая о настоящем, смысла которого она никак не могла понять. Она много слышала о каком-то Никоне, и он представлялся ей каким-то зверем, но зверем невиданным: таким, какой написан на одном образе в соборе, не то зверь, не то человек, не то баба. И зачем это он книги какие-то новые выдумал? Зачем он велит креститься тремя перстами? И для чего он какой-то "аз" у Христа отнял, а самого Господа Исуса каким-то "ижем" прободал? Что это за "иже" такое? Разве то копье, которым воин Христа на крест прокалывает в ребра?.. И чего нужно от монастыря этим стрельцам? Она думала и об Аввакуме, который представлялся ей в виде того святого, который стоит на столбе и крестит двумя перстами тех, что стоят под столбом... Сколько народу стоит!.. Вспомнила она и того красного как огонь чернеца в веригах, что пришел от Аввакума: этот чернец пропал еще с осени - говорят, его воевода замучил, отрубил ему все пальцы на правой руке, а когда на руке снова выросли только два пальца, указательный и средний, и он опять начал молиться этими двумя пальцами истово, то воевода отсек ему голову, а пальцы сколько ни отсекал, они вновь прирастали...
   Сидя так неподвижно, Оленушка с удивлением услышала, как будто кто-то под землею шевелится, не то глухо скребется. Она стала прислушиваться и осматриваться. Почти под ногами у нее, ниже, под неровным каменистым берегом плескалось море, наскакивая на берег с пеной и снова отступая и падая. Вправо из-за корней и спутавшихся ветвей с свежею зеленью выглядывал большой серый камень. Всматриваясь в него, Оленушка видела, что из-под самого камня, казалось, сползала земля и тихо сыпалась в море с отвесной кручи. Отчего же это сползала там земля? Разве камень хочет упасть в море? Так камень, кажется, не двигается.
   Вдруг из-за камня показалась косматая голова. Оленушка чуть не вскрикнула, да от ужаса так и прикипела на месте с пучком моха в руке... Голова повернулась, и Оленушка узнала Спирю! Юродивый также узнал ее, и его добрые, собачьи глаза блеснули радостью...
   - Это ты, девынька? - отозвался он тихо.
   - Я, дедушка, - отвечала девушка, чувствуя, что у нее еще колотится сердце.
   Юродивый совсем вылез из-за камня. Он был весь в земле - руки, ноги, волосы.
   - Ты что это тут, девынька, делаешь? - спросил он, приближаясь.
   - Венок заплетаю.
   - А!.. А кому?
   - Богородице, дедушка, на образ.
   - Умница, девынька, заплетай.
   - А ты, дедушка, что тут делаешь?
   - Ямку себе.
   Оленушка глядела на него удивленными глазами.
   - Норку, - пояснил юродивый, - нору зверину.
   - Нору?
   Оленушка ничего не понимала и в недоумении теребила свой венок.
   - Печерочку себе махоньку копаю, девынька, - пояснил Спиря, показывая руками, как он это копает.
   - На что ж она тебе, дедушка?
   - А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерски угодники молились.
   - А на что ж церква, дедушка?
   - Церква церквой... только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.
   Девушка невольно вздрогнула.
   - Господи! Как страшно...
   - Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.
   Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.
   - Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!
   - Не скажу, дедушка.
   - То-то же, мотри у меня, Христом прошу.
   Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.
   - Что, скучаешь у нас, девынька?
   - Да, дедушка, домой бы.
   - Али дома лучше?
   - Лучше.
   Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что у него когда-то было свое "домой". Только давно это было.
   И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке дуба тоскливо гугнит лесной голубь припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня:
   Полоса ль моя, полосынька,
   Полоса ль моя непаханая...
   Лодка причаливает к берегу. Удалые молодцы высаживаются и выводят под руки кого-то на берег... Виднеется девичья коса, а на солнце играет "лента алая, ярославская"...
   "Здравствуй, батюшка атаманушка Спиридон Иванович! - кричат удалые. Примай любушку-сударушку за белы руки..."
   Спиря вздрагивает и дрожащею рукою ощупывает в своей суме мертвый череп... "Прочь, прочь!" - мотает он своею поседелою головой...
   - Так в Архангельском лучше, чем у нас, вот здеся? - снова заговорил он.
   - Лучше, дедушка, не в пример лучше.
   - А чем бы, скажи-тко?
   - Ах, дедушка! Да теперь там, с весной-то, что кораблей из-за моря придет! И из галанской земли, и с аглицкой земли, и с дацкой земли, и с любской земли, да из города Амбурха! Ах и что ж это!
   Оленушка даже руками всплеснула.
   - Ну и что ж, что придут? - как бы подзадоривал ее юродивый, любуясь оживлением девушки.
   - Как чу что! А товаров-то, узорья всякого что навезут!
   - Ай-ай-ай! - качал головой юродивый.
   - И зерна всяки гурмышски, и женчуг большой, и мелкой, и скатной, и бархаты турецки, и фларенски, и немецки, целыми косяками! А что отласов турецких золото с серебром, что камок добрых всяких цветов, и камок кармазинов, крушчатых и травных, и камочек адамашек! А то золото и серебро пряденое, бархаты черленые, кармазины, бархаты лазоревы и зелены, бархаты таусинные, гладкие, да бархаты багровы, да бархаты рыты...
   Спиря ласково глядел на нее и грустно качал головой.
   - Ай-ай-ай! Что у вас узорочья-то! - повторял он как-то машинально.
   - Да, дедушка, а отласы-те каки! - все более и более увлекалась Оленушка. - И черлень отлас, и лазорев отлас, и зелен отлас, и желт отлас, и таусин отлас, и багров отлас! А объяри золотны, а камочки индейски, а зуфи анбурски, а шелки рудо-желты да дымчаты, а шарлат сукно да полушарлат, да сукна лундыши, да сукна пастрафили! А ленты-то, ленты!
   А перед юродивым опять промелькнула "лента алая, ярославская", и крутой берег Волги, и эта широкая голубая река, и туманно-голубое безбрежное Заволжье...
   - "Атаманушко Спиридон Иванович!.. Любушка..."
   - Господи! Отжени - ох! - невольно простонал, хватаясь за сердце, юродивый.
   Оленушка невольно остановилась.
   - Что с тобой, дедушка?
   - Ничего, дитятко... Так ленты, сказываешь?
   - Ленты, дедушка, алы...
   - Так и алы?
   - Алы и лазоревы...
   - Тете-тете... ишь ты...
   Оленушка взглянула на море, да так, казалось, и застыла. Приподнятая рука остановилась в воздухе. Доплетенный венок упал на колени. Щеки ее все более и более заливал румянец...