Рассуждая о неожиданном, поразившем всех открытий судьи, однако, не могли не видеть противоречий в словах и действиях Аталы. В самом деле, если существовал заговор в женском доме, — а что оттуда именно исходили его нити, в этом они не сомневались, — то какое отношение к этому заговору могла иметь Лаодика, совершенно чужое лицо, и притом почти девочка, недавно принятая в женский дом? И главное, какое отношение к заговору имело убийство Лаодики? Ведь нельзя же было верить словам Аталы, будто бы Лаодика готовилась стать орудием гибели фараона. Тут нет истинной логики, логика тут чисто женская — ревность, и по этой логике надо было избавиться от соперницы. В самом деле, если Лаодику кто-то предназначил быть орудием погибели Рамзеса, то ближе всего и естественнее было выдать головой это самое орудие или его руководителей, и фараон спасен. Для чего же убивать?
   Остановившись на самом вероятном предположении, что Лаодика сделалась жертвой женской мести из ревности, судьи неизбежно должны были прийти к такому заключению: Атала, получив от Абаны меч, напитанный смертельным ядом, убила свою соперницу; преступление открылось; преступница видит свою гибель — все кончено! Преступление ни к чему не привело: Атала чувствует, что тонет. И вот тут-то в ней проснулась чисто женская логика — инстинкт не умеющего плавать — он хватается за других. Атала ухватилась за тех, кто участвовал в известном ей заговоре: пусть же все тонут! А если они не утонут, то и она спасена.
   Теперь оставалось передопросить Абану, не найдется ли в его показаниях той нитки, которая с болезненным припадком Аталы ускользнула из рук судей.
   И Абану вновь ввели в палату суда.
   — Абана, сын Аамеса! — снова начал Монтуемтауи. — Ты видел и понял, что многое открылось пред лицом Озириса из того, что ты хотел скрыть от нас и от всевидящего божества. Теперь скажи, что тебе известно из того, что открыла пред очами суда Атала?
   — Я все сказал, что знаю, — отвечал Абана.
   — Да, ты признался в том, что скрывал пред нашими очами и в чем тебя уличили, а уличили тебя в том, что ты видел Лаодику уже в Фивах и для убийства ее дал свой меч Атале. А что ты знаешь о том, будто ее подвинули на убийство, кроме тебя, еще и другие? Кто они?
   — Я не знаю.
   — Какие твои отношения к женскому дому?
   Никаких. Из всего женского дома я лично знал Атаулу, с которой познакомился в доме ее отца.
   — А какие твои отношения были к ее святейшеству царице Тии?
   — Никаких. Я видел ее только издали, в священных процессиях.
   — А с начальником женского дома, Бокакамоном?
   — Никаких.
   — А с Пенхи, бывшим смотрителем стад фараона?
   — Никаких. Я его совсем не знаю.
   — Скажи еще, Абана, сын Аамеса, какое участие в убийстве Лаодики мог принимать верховный жрец богини Сохет, Ири? Его имя также упомянула Атала, твоя сообщница.
   Признавайся.
   — Я ничего не знаю, больше мне не в чем сознаваться, — угрюмо отвечал Абана, видимо утомленный и физически, и нравственно.
   Монтуемтауи помолчал несколько. Из ответов Абаны он мог заключить, что этот преступник или упорно отмалчивается, или изворачивается, или же совсем не причастен к заговору, а замешан в одном лишь убийстве Лаодики. По крайней мере, по отношению к заговору его ни в чем нельзя было уличить или поймать на противоречии, на сбивчивом показании. И Монтуемтауи снова приказал отвести его в комнату ожидания.
   Но надо же было что-нибудь предпринять для раскрытия заговора. Но что предпринять? Атала указала на таких лиц, что даже страшно было подумать о привлечении их к следствию. Тут замешаны супруга фараона, наследник престола, верховный жрец богини Сохет и начальник женского дома. Необходимо об этом страшном открытии доложить Рамзесу.
   — Но имеем ли мы какие-либо основания заподозрить ее святейшество? — решился возразить Хора.
   — Это правда, — согласился Монтуемтауи, — но имеем ли мы право скрыть что-либо от его святейшества фараона?
   — А если Атала говорила все это в болезненном бреду? — снова возразил Хора. — Или еще хуже: если она думала свое преступление взвалить на плечи таких особ, о которых нам и думать страшно?
   — Как же быть? — спросил носитель опахала Каро.
   — Мне кажется, — отвечал Хора, — надо прежде потребовать от Аталы доказательств, фактов.
   — Но уж и без фактов слова ее слишком важны.
   — Потому нам и следует быть еще более осмотрительными, — настаивал на своем Хора, — надо Аталу допросить обстоятельнее, в ее показании я не вижу смысла, девчонка убила соперницу из ревности и вдруг к своему личному делу припутывает священные имена.
   — Мне также кажется, что докладывать об этом теперь же его святейшеству преждевременно, — заметил еще один из судей, худой и сморщенный, как старый финик, по имени Пенренну, занимавший должность царского переводчика.
   — В таком случае надо допросить Аталу, — сказал председатель. — Пригласите сюда Бокакамона, смотрителя женского дома, — обратился он к писцам.
   Вскоре в палату суда вошел Бокакамон. При входе он обменялся со знаменосцем Хора быстрым тревожным взглядом.
   — Суд Озириса снова требует пред лицо свое девицу Аталу, дочь Таинахтты, — сказал пришедшему председатель.
   — Дочь Таинахтты не может явиться пред лицо Озириса, — отвечал Бокакамон.
   — Почему?
   — Боги помешали ее рассудок.
   — Что ж она? Заговаривается?
   — Да, говорит несообразности… Полное безумие…
   — Какие же несообразности? — допытывал председатель.
   — Говорит речи, противные богам, — уклончиво отвечал Бокакамон.
   — Какие же? Все относительно убийства дочери троянского царя?
   — И другие речи, которых я не смею повторить.
   — Отчего же? Пред лицом Озириса мы обязаны все говорить.
   — Но она бредит.
   — Мы, смертные, бредом называем иногда то, что устами смертного говорит само божество; боги говорят к смертным иносказательно, таинственно, и мы должны разгадывать скрытый в этом таинственный смысл — волю божества. Что же Атала говорит? — настойчиво спросил Монтуемтауи, следя за выражением лица Бокакамона. — Мы Должны все знать — такова воля его святейшества, носителя царского символа справедливости пред лицом царя богов, Аммона-Ра, и пред лицом князя вечности, Озириса, священное изображение которого глядит теперь на тебя и ждет твоего ответа.
   Бокакамон с тревогой взглянул на изображение Озириса.
   — Она говорит о каких-то восковых фигурах, о богах из воска, о маленькой девочке, которой великий бог Апис передал через очи свою божественную силу, — говорил Бокакамон в глубоком смущении.
   — Она говорила это и здесь, перед лицом Озириса, сказал Монтуемтауи, — это не бред — это в ней говорил дух божества. А что еще говорит она?
   — О богине Сохет и ее верховном жреце Ири… а потом о Пенхи, об Имери…
   — Об Имери! О верховном жреце бога Хормаху?
   — Да, о нем… поминала и о советниках его святейшества — о Пилока и о ливийце Инини, что участвовали в похищении у Абаны дочери троянского царя, Лаодики…
   В это время страж, стоявший у двери суда, тревожно воскликнул:
   — Сюда жалует его святейшество фараон Рамзес!
   Минута была критическая. Как должны были поступить судьи?

XXIII. ПРОВОДЫ ТЕЛА ЛАОДИКИ

   Смерть Лаодики поразила своей неожиданностью и глубоким трагизмом. Думала ли несчастная дочь злополучного Приама, сестра Гектора и Кассандры, после всех пережитых ею и ее бедной родиной ужасов, найти смерть в далеком Египте от руки убийцы? Действительно, печальнее участи, какая постигла Приама и весь род его, едва ли найдется другой пример в истории.
   Даже Рамзес, для которого ничего не стоило опустошить целые страны, вырезывать или забирать в плен их население, их царей, жен и дочерей, даже Рамзес-Рампсинит был глубоко огорчен трагической кончиной юной дочери Приама, нежная красота которой так очаровала его, что он готов был для нее пожертвовать не только своей законной женой, царицей Тией, но и прелестной Изидой, обворожившей его своей иудейской красотой. Но неутешнее всех была юная Снат-Нитокрис и царевичи Пентаур и Меритум. Для них после потери сестры Нофруры начались новые «дни плача», как и для старой Херсе.
   Едва Рамзес увидел мертвым прелестное личико Лаодики, как тотчас же приказал жрецам приготовить ее тело к погребению с царской пышностью, а придворным зодчим и другим мастерам — изготовить для нее богатый саркофаг из красного порфира, а равно вырубить в своем семейном склепе погребальную камору рядом с каморой недавно погребенной дочери своей, Нофруры, и деревянную резьбу каморы приготовить из лучших пород деревьев — из драгоценного «кет», из красного и черного дерева и из сикомора.
   В самый день смерти Лаодики, когда во дворец явились со своими носилками жрецы храма Озириса, чтобы отнести тело убитой в очистительную палату этого храма, Херсе едва могли оторвать от трупа ее любимицы. Неутешно плакала и юная Нитокрис, следуя за телом безвременно погибшей сиротки, к которой прелестная дочь фараона успела так горячо привязаться. Почти как и за телом Нофруры, за носилками Лаодики следовала толпа народа.
   Внимание всех обращала на себя также одна маленькая, горько плакавшая девочка.
   — Чья это девочка, что так горько плачет? — спросил Инини, тот энергичный ливиец, которого мы видели под Мемфисом, когда он и друг его Пилока возвращались из долины газелей, где они охотились на льва, а потом в тени храма Хормаху под гигантским сфинксом встретили жреца этого храма Имери и Адирому, возвращавшегося из троянского плена, вернее, из города Карфаго после отплытия оттуда Энея. — Как плачет бедненькая.
   — Это дочка Адиромы, — отвечал Пилока.
   — А! Это того, что был около десяти лет в Трое?
   — Да, который, помнишь, когда мы в Мемфисе садились на корабль «Восход в Мемфисе», узнал эту бедную дочь Приама и помогал нам и жрецу Имери похитить ее у Абаны, сына Аамеса.
   — Девочка, вероятно, от отца узнала печальную судьбу Лаодики и вот теперь плачет о ней.
   — Конечно. Вон отец старается утешить ее, но и сам плачет.
   И в толпе многие узнали маленькую Хену.
   — Вон та священная девочка, которой бог Апис передал небесный огонь, — говорила одна молодая египтянка с голеньким черненьким мальчиком на плече.
   — Где? — спросила старая египтянка.
   — Да вон прямо, плачет так.
   — Да, да! Я помню, как она упала на колени перед Аписом… Ах, как страшно было!
   — А еще страшнее было, когда ее хотели принести в жертву Нилу.
   Ах, да! Я никогда не забуду этого… Стоят эти семь девочек с пучками зеленой пшеницы в руках…
   — И с цветками лотоса, — поправила молодая египтянка.
   — Да, да, и с цветками лотоса… И вдруг Апис идет прямо на них… Все испугались…
   — Только одна не испугалась, вот эта, — снова поправила молодая.
   — Да, да, только одна не испугалась, вот эта… И Апис стал жевать ее пшеницу…
   — А еще страшнее было, когда повезли ее на лодке топить, — вмешалась третья египтянка. — Как грянет гром…
   — Это не гром, — поправила и эту молодая египтянка, — это сам Аммон-Ра, который поразил своего сына, бога Горуса; так и верховный жрец сказал.
   — Да, да… И огонь Аммона-Ра растопил золотого Горуса, а девочку вытащили из Нила.
   Это говорили о Хену, которая шла за телом Лаодики и плакала. Отец действительно рассказал ей все о печальной судьбе дочери Приама, говорил об осаде Трои, о единоборстве Гектора с Ахиллом, о смерти прекрасного и мужественного брата Лаодики, о разорении ее родного города, и впечатлительная девочка всей душой полюбила ту, которую несли теперь в храм Озириса. Еще недавно она видела ее живой, такую нежную и прекрасную, когда она рядом с той, плачущей теперь царевной Нитокрис возвращалась с похорон Нофруры.
   В толпе, следовавшей за телом Лаодики, шли разнообразные толки о таинственной смерти несчастной чужеземной царевны. Молва об этом событии быстро облетела все Фивы: убийство в женском доме фараона — да, это действительно событие изумительное. Многие придавали этому мистическое, сверхъестественное значение. Но женщины в этом отношении более проницательны, чем мужчины. Египтянки хорошо знали, какую роль в жизни человеческой играет чувство, особенно чувство женщины, существа, менее свободного в деле выбора привязанности, и оттого ревность ее является более подавляющим чувством, чем ревность мужчины.
   — Ее непременно убили из ревности, — говорила старая египтянка, качая головой как бы в знак укоризны по адресу ревнивых.
   — Да, наша сестра не любит делиться лакомым куском, — соглашалась младшая с ребенком на плече.
   — Кто любит! А все же приходится делиться.
   — Но вот с этой, с чужеземкой, не поделились.
   — Ох, дела, дела! И у самого фараона не могут поделиться.
   — Что ж, и поделом — не отбивай.
   — Да кто тебе сказал, что она кого отбивала? Знаешь мужчин — иного не хотела бы, так сам вяжется, пристает Может, и с ней так было.
   — А как царевна-то плачет! Так и разливается.
   — Да, молоденькая еще — не зачерствела.
   — Ну, не говори: вон как старуха разрывается.
   — Да та ее, говорят, на руках выносила, как вон и ты же своего. Что ж! Боги и у нас, старых, не отнимают сердца, и мы умеем любить.
   Между тем шедшие за телом Лаодики Пилока и Инини несколько иначе объясняли смерть несчастной дочери Приама.
   — Это дело рук Абаны, — говорил Пилока, — не хотел, чтоб красавица досталась другому.
   — Но как он мог проникнуть в женский дом? — возражал Инини.
   — Да он, конечно, не сам ее зарезал, а подкупил убийцу.
   — Да, от него станется: такое грубое и высокомерное животное, — согласился Инини. — А как жаль! Такое прелестное существо, и боги не пощадили.
   — Как не жаль! Вон и царевна Снат так плачет.
   — А Пентаур? Тот, говорят, разъярен, как лев, на неизвестную убийцу.
   — Но чей меч, которым ее зарезали? Говорят, дорогой меч.
   — Да, вероятно, все того же Абаны.
   — Но неужели же боги до того ослепили его, что он отдал убийце свой меч? Ведь по этому мечу непременно доберутся до него.
   — Конечно, боги всегда ослепляют тех, кого хотят погубить. Так мы с тобой и льва ослепили в долине газелей, а потом и убили его.
   — Да, правда. Но мы еще не ослепили другого льва.
   — Ослепим, хотя для этого другого мало двух стрел.
   — О, не беспокойся, мой друг, наш главный охотник говорит, что в нашей облаве на льва примут участие почти все Фивы — главные советники и казнохранители.
   — А святые отцы?
   — Конечно, это опытные псари и ловкие стрельцы, хотя стреляют не стрелами ядовитыми, а словами.
   За внутренними пилонами храма Сераписа носилки с телом Лаодики были поставлены на землю.
   Прощанье с невинной жертвой ревности было так же трогательно, как и прощанье с Нофрурой; но только старая Херсе и Адирома, видевшие когда-то Лаодику в другой среде, среди иных людей, могли чувствовать всю трагичность этого последнего прощания, последнего целования.
   Скоро бездыханное тело несчастной дочери Приама скрылось за глухой дверью очистительной каморы.

XXIV. ОБЫСК И АРЕСТ

   Над Фивами стояла ясная лунная ночь. Полный месяц обливал молочным светом всю громаду колоссальных храмов и дворцов царственного города фараонов, которые бросали от себя короткие, совершенно черные тени. Особенно фантастичны были тени, которые ложились у подножья колоссов Аменхотепа. Тихо катившиеся струи Нила отражали в себе длинную полосу растопленного серебра, а прибрежные гигантские тростники, казалось, о чем-то шептались, словно рассказывали друг другу о том, что означал доносившийся по временам с далекой отмели тихий плач крокодила, точно плач ребенка. В эту позднюю пору, когда все Фивы погружены были в сон, к дому старого Пенхи приблизилась небольшая группа людей, на медных шлемах которых и на остриях копий отражался свет месяца. Люди эти приблизились к дому тихо, словно крадучись, и окружили его со всех сторон.
   Скоро в ворота кто-то громко застучал, и на стук раздался хриплый лай старой собаки Шази, любимицы маленькой Хену. Стук повторился еще сильнее.
   — Кто там стучит в часы сна и покоя? — послышался голос старой рабыни Атор.
   — Именем его святейшества фараона отоприте! — раздался повелительный возглас, в котором можно было узнать голос Монтуемтауи.
   — А кто смеет говорить именем его святейшества? — отозвалась мужественная Атор, стараясь заставить умолкнуть лаявшую неистово собаку.
   — Я, Монтуемтауи, хранитель казны фараона и председатель верховного судилища, — был ответ.
   Старая Атор не откликалась больше, и только собака продолжала лаять и скрестись в ворота.
   Стук и лай собаки подняли на ноги весь дом. Слышались голоса рабынь, стук отворявшихся и затворявшихся дверей. В одном окошке дома показался огонь.
   — Отоприте! Или ответите перед лицом закона за сопротивление воле фараона! — снова повторил свое требование Монтуемтауи.
   — Отпираю, — был ответ изнутри.
   Запор щелкнул, и дверь растворилась. Это был Адирома, который вышел встретить неожиданных гостей.
   — Дом Пенхи открыт по слову его святейшества, — сказал Адирома, впуская во двор Монтуемтауи, носителя опахала Каро и несколько вооруженных воинов и мацаев.
   Адирома был бледен, но спокойно встретил сыщиков.
   Монтуемтауи, поставив у ворот стражу, вместе с Каро и Адиромой вошел в дом. У порога их встретил старый Пенхи, лицо которого было холодно, но с легким оттенком презрения.
   — Я открываю мой дом силе, но не закону богов, — сказал он гордо, — где закон?
   — Вот он! — холодно отвечал Монтуемтауи, показывая перстень с картушем фараона.
   — А зачем фараон прислал в мой дом свои глаза и свои уши, и притом тогда, когда все люди и звери вместе с богом Хормаху предаются покою? — спросил Пенхи.
   — Такова его воля, и воля фараона — воля богов, — был ответ.
   — Что же ищет фараон? — снова спросил Пенхи.
   — То, что ты сотворил тайно на пагубу фараону.
   — Что же именно?
   — Восковые изображения, — грозно сказал Монтуемтауи, — я прислан за ними — покажи их.
   — У меня нет того, что ты спрашиваешь, — отвечал Пенхи.
   — Где же они? — спросил следователь.
   — Не знаю, спроси у богов, — был ответ.
   Тогда Монтуемтауи и Каро, взяв в руки светильники, начали обыск. Они тщательно перерыли весь дом, осматривали каждый угол, каждую нишу. В одной глубокой продолговатой нише, закрытой легкой завесой, они увидели спящую Хену. Свет от светильни упал на прелестное личико Девочки, которая спала, разметавшись и подложив одну руку под голову. Улыбающиеся губки ее что-то шептали во сне. Свет заставил открыть ее глаза.
   — Милое дитя, где восковые изображения? — ласковым голосом неожиданно спросил Монтуемтауи.
   — В храме богини Сохет, — отвечала не вполне проснувшаяся девочка.
   Пенхи вздрогнул и побледнел.
   — А где дедушка? Дедушка! — громко позвала Хену, приходя в полное сознание.
   — Я здесь, дитя, — отвечал Пенхи дрожащим голосом. Хену вскочила со своего ложа, стараясь натянуть на плечи спадающую на грудь рубашонку.
   — Устами младенца возгласило божество, — сказал Монтуемтауи, отходя от ниши, — мы теперь знаем, где искать то, что мы ищем.
   Хитрый царедворец и рассчитывал на то, что девочка спросонок проговорится. Он и спросил ее неожиданно, хотя ласково, точно о самой обыкновенной вещи. И Хену, никем не предупрежденная, выдала тайну деда и отца. Она, впрочем, и не догадывалась о ее важности и сопряженной с ней опасности: ей сказали, что восковые изображения делались по повелению божества, и она думала, что это так и должно быть. А для чего они изготовлялись — она не знала: «на великое и святое дело», говорил ей дедушка, и этого с нее было довольно. В последние месяцы с девочкой случилось столько непонятного, что она и не старалась в нем разбираться. Встреча с Аписом во время процессии в день венчания на царство Рамзеса, испуг Хену при виде наступавшего на нее священного быка, эпитет «священной девочки», приданный ей после этого случая, ночное посещение храма богини Сохет, таинственный свет, исходивший во тьме от изображения этой богини, непонятная беседа с ее жрецом Ири, таинственное происшествие в алтаре богини, эта страшная змея, пожиравшая хорошенькую птичку, потом изготовление восковых богов и людей, наконец, эта последняя процессия на берегу Нила, когда ее, Хену, бросили в Нил, а в это время разразился страшный гром, от которого со страха бежал сам бог Апис, а золотое изображение Горуса расплавилось от небесного огня, — все это спутало в голове девочки представления о понятном и непонятном, о том, что естественно и что выходило за пределы естественного и возможного. Вероятно, все так и должно было быть, думалось ей. Она видела только, что ей предназначено было играть какую-то роль в том, что совершалось вокруг нее, а что это было такое — об этом знал дедушка, а дедушка, даже при отце, был для нее все: она выросла на его руках.
   — Нить найдена, — сказал Монтуемтауи, отведя Каро в сторону, — теперь надо добираться до клубка.
   — Я так и подозревал, что клубок в руках святых отцов, — тихо сказал носитель опахала.
   — И я то же думал, да их трудно взять, — отвечал на это Монтуемтауи, — они прячутся за спины божества.
   После этого он тотчас же приказал всем собираться.
   — Ты, милая девочка, тоже пойдешь с нами, — сказал он, глядя на Хену, которая теперь стояла с широко раскрытыми глазами.
   — Куда? — спросила она.
   — Куда зовут тебя боги, — отвечал Монтуемтауи.
   — И с дедушкой?
   — Да, и с дедушкой, и с отцом, — отвечал коварный следователь, ласково улыбаясь.
   — А няня Атор?
   — Это старая рабыня?
   — Да, добрая Атор.
   — И она пойдет с нами.
   — А другие рабыни?
   — Те пока останутся здесь, милое дитя.
   Наивные вопросы девочки, видимо, забавляли сурового судью, и он любовался прелестным, смелым ребенком, который так много помог им в их деле. Старый слуга фараонов готов был расцеловать ее.
   Оставив караул при доме Пенхи, следователи вместе со своими арестантами и небольшим конвоем отправились на другую сторону Нила, на западную, где расположены были дворцы фараонов. Ночь была все та же — ясная, лунная. Месяц стоял в зените и освещал спящий город и Ливийский хребет фантастическим светом. Все шли молча, как бы очарованные таинственностью тропической ночи.
   — Дедушка! — заговорила вдруг Хену, держась за руку деда. — Бог Апис спит теперь?
   — Не знаю, дитя, — отвечал Пенхи, сжимая маленькую ручку девочки, — вероятно, спит.
   — Вам нельзя теперь разговаривать друг с другом, милая, — остановил Монтуемтауи Хену, положив ей руку на плечо.
   — Отчего нельзя? — удивилась девочка.
   — Вас разделяет теперь божество, — уклончиво отвечал Монтуемтауи.
   — Нет, не разделяет, — наивно возразила Хену, — меня Дедушка держит за руку.
   Монтуемтауи невольно рассмеялся. Он был в хорошем Расположении духа, потому что порученное ему Рамзесом бедствие началось так удачно, что обещало скорую развязку, а потому наивная болтовня Хену только забавляла его. Притом же он надеялся узнать от этой болтливой девочки еще что-нибудь посущественнее. Надо только ласковее обращаться с ней, не запугивать: маленькая заговорщица сама шла в пасть крокодила, словно птичка в силок.
   — А с отцом можно разговаривать? — спросила она.
   — С отцом можно, — отвечал Монтуемтауи, стараясь не рассмеяться.
   — А отчего же с дедушкой нельзя?
   — Теперь можно и с дедушкой.
   Монтуемтауи махнул рукой. Он видел, что болтунью не остановишь, а между тем своей болтовней она могла выдать что-нибудь важное для дела.
   — О чем же ты хочешь говорить с дедушкой? — сам заговорил Монтуемтауи.
   — О месяце. — Она указала на блестящий диск луны, -
   Он тоже бог?
   — Бог, — отвечал Монтуемтауи, совсем не того ожидавший.
   — Отчего же он не всегда круглый? Вон солнце — оно всегда круглое.
   — И месяц всегда круглый, а только его иногда нельзя всего видеть.
   — Отчего? — не унималась Хену.
   — Оттого, что когда он не весь виден, то значит, что он прикрыт завесой бога Себа, который есть сын Шу и внук бога Ра, а сам есть отец Озириса.
   — Зачем же он прикрывает его своей завесой, этот бог Себ?
   — А чтобы он шел на покой, и когда его не видно совсем, то, значит, — он на покое; а солнце — бог Ра — отходит на покой ночью, с вечера до утра.
   — А! Понимаю, понимаю, — радостно заговорила Хену, — значит, когда солнце спит, тогда месяц должен не спать и стеречь землю, как наша собака Шази.
   И Монтуемтауи и Каро не могли не рассмеяться при этом сопоставлении месяца с дворовой собакой.
   — Верно, верно, — согласился Монтуемтауи.
   — А кто же стережет землю, когда месяц спит? — снова допытывалась Хену.