- У нас порядок, - ответил Федин, смущенно улыбаясь. - В июне все возвращаются домой. Ведь лето подходит, на полях работать надо. А кто опоздает - осенью не пустим.
   Они сильно беспокоились, что я смогу их уличить в потакании "деляческим замашкам" собственных колхозников, и поскорее перевели речь на другую тему. Чего греха таить, подобные опасения в то время были весьма основательны. Наш брат журналист любил с ходу врезать незадачливым председателям, "распускающим" свои кадры. А то, что эти кадры только и сводили концы с концами за счет этих сезонных увольнений из колхоза, это мало кого трогало. Мол, перебьются, им ничто.
   - Условия у нас неплохие, - уводил меня в сторону Федин. - Возьмите хоть культурно-просветительную работу. Не хуже, чем на производстве, поставлена. Посмотрите наш парткабинет. На общественных началах держим. Одних журналов выписываем до десяти названий.
   Парткабинет и в самом деле был приличный - много журналов и газет, всякие диаграммы на стенах, на них все выписано добросовестно: какой валовой сбор зерна намечен на 1980 год, и какая урожайность, и какая будет культура построена.
   - А страданье играют еще на селе? - спросил я.
   - А как же! - обрадовался Федин. - По вечерам село обслуживают радиофицированные точки, а после - самодеятельность. То есть девчата с ребятами по селу ходят, сормовского играют.
   Я пожалел, что проявил интерес к этой культуре. Меня поселили в избе напротив столбового громкоговорителя - и шумел он железным голосом до двенадцати часов ночи. А потом перед избой сходилась эта самая самодеятельность - голосистые девчата под гармонь с припевками отплясывали до утра сормовского да цыганочку.
   Видал я и отходников, говорил с ними, убедился - совсем не легкая, не прибыльная у них работа, и жизнь не сладкая, как заверяли нас частенько газетные фельетонисты.
   В том же Дмитриеве ничем особенным не выделялся из общего порядка пятистенок Баринова Николая Нестеровича. Просторная, светлая горница, застланные пестрыми половичками полы. Широкие скамьи вдоль стен. Плакаты на стенах. Хозяин удивительно моложав, стройный, подтянутый, весь какой-то коричневый, словно продубленный загаром, без единой морщинки, без седины. И диву даешься, что ему перевалило уже за пятьдесят. В отход он ходит уже лет тридцать пять.
   - И дед мой ходил, и отец, и я хожу, и сын. Все мы отходники. Отец, бывало, с осени брал две смены белья, две пары лаптей да кочедык, чтоб лапти в дороге подковыривать, и уходил.
   - А вы когда уходите?
   - И я с осени. Сын, слава богу, устроился на работу завхозом. Ныне дома останется.
   Бригада их работала на Щелковской биофабрике уже шесть лет. Строили многоквартирные дома. Каждый год зачисляли их на семь месяцев "в рабочие". Работали по обычным расценкам.
   - Только перерабатываем, чтобы домой деньжат привезти, - пояснял Баринов. - Жилье там, конечно, неприспособленное. То в брошенном клубе живем, то в доме, который строим. Третий этаж строим, а в первом живем. Времянку ставим - трубу в форточку, и газуй!
   - Так и живете семь месяцев?
   - Иногда и поболе, до двадцатого июня. Бывало, придешь домой - детишки малые не признают тебя. Дичатся! А теперь мы в январе на месяц приходим сено с лугов возим.
   - Да где ж вы больше работаете, на стройке или в колхозе?
   - На стройке боле.
   Я смотрел на густо исписанные страницы его трудовой книжки и все более удивлялся - что ни год, то новая запись, а в конце одна и та же фраза: "Уволен по отзыву колхоза".
   У Емельяна Ивановича из села Уречного такая же трудовая книжка. Подошло время ему идти на пенсию, а стажа не хватало, хотя работал он на стройках с 1917 года. Правда, Минаеву удалось получить пенсию, но лишь по инвалидности. Говорил он о себе как-то нехотя:
   - У нас иные плотники расчетные книжки на курево расходуют. Все равно, говорят, стажа не выполнишь. Вот и уходят к дяде Ване.
   - А кто такой дядя Ваня?
   - К дяде Ване итить - значит по чужим колхозам шляться. По договорам работать.
   - А, это шабашники? - догадался я. - Есть у вас в Уречном такие?
   - Человека четыре есть. - Емельян Иванович насупленно помолчал, долго скручивал цигарку. - Специальность наша чурочной стала. Теперь плотника хорошего не вырастишь. Работаем и на кладке, и землю копаем - что заставят. Бог знает что делаем. Нешто на таких работах вырастет из молодого хороший плотник? Раньше мы, бывало, от Москвы до самого Сергиева Посада все дома рубили. Вот тогда и плотниками становились. Можно было научить ремеслу. А ноне, видать, никому это не нужно.
   Марка плотника из Уречного ценится высоко, и мастера здесь сохранились еще дивные.
   Какое это чудесное село! Стоит оно на пологом берегу лесной речки Нармы; с одного конца подкрались к самым избам тихие камышовые плавни, а с другого подошли высокие красноногие сосны как посланцы царя Берендея. Подошли и сгрудились перед самой околицей: то ли оттого, что село уже заняли приземистые раскоряченные ветлы - попробуй столкни их, то ли просто залюбовались диковинной резьбой наличников и карнизов уреченских изб. Какая это резьба! На фоне красных, желтых, оранжевых, голубых стен, обшитых тесом, эти наличники кипенно клубятся, как взбитая пена, сорванная с дальних речных перекатов и застывшая тут навсегда.
   - Таких и кружев-то не бывает! - удивляетесь вы.
   - Какие там кружева! - обидится иной здешний мастеровой. - Мы режем с понятием да с подвеской, со слеги. А баба крючком вяжет. В кружеве нет такой чистоты. Одна видимость только.
   Режут они в самом деле со слеги, то есть подвешивают к свободному концу закрепленной жерди пилку, натягивают ее, второй конец веревки привязывают к подножке. И работают таким образом гибко закрепленной пилой, "выкруживают", как выражаются уреченцы.
   И как они зорко, как ревниво следят за украшением изб. Тут своеобразное соперничество. Попробуй спроси у любого из них:
   - Чья резьба красивее?
   Ответят уклончиво:
   - Ведь кому что нравится...
   Наличники режут подолгу, месяцами.
   - А чего делать-то?
   Стоит одному петуха на крышу поставить, как все один перед одним и петухов навырезывают, и коней. Но только не одинаковых, а каждый сделает на свой фасон. Какое броское разнообразие наличников! Ни разу ни один рисунок не повторяется в них.
   - Вы посмотрите наличники у Тумака - загляденье! - посоветовали мне еще в Колесникове.
   - Тумак - это прозвище. Его мать в Туме родила - повезла тресту сдавать да и родила в дороге.
   Видел я его великолепный пятистенный дом на высоком фундаменте, под железной крышей. Стены, кажется, не срублены, а набраны из шлифованных сосновых бревен: каждое бревно словно расписано затейливой коричневой вязью волокон. А наличники! Белоснежные, огромные, они развернулись и покрыли всю стену вплоть до карниза затейливой резьбой. И в этом бесчисленном множестве вырезок - ни одного излома, ни одного угла. Удивительная плавность, какая-то согласная вихревая пляска линий.
   - Пожалуй, у Тумака самые красивые наличники в Уречном, - не удержался я от похвалы в разговоре с Емельяном Ивановичем.
   - Резьба мелкая, - сухо согласился он. - Да ведь он и вырезал-то их полгода.
   - А стены? Бревна?!
   - Обыкновенно... окантованы бревна, взяты в кольцо, - старый мастер отдавал должное ремеслу собрата, но от восторгов воздерживался.
   Я думал о том, что мебель и всю так называемую столярку изготовляют где-то на окраинах больших городов, делают ее стандартно, безвкусно, а то и попросту скверно. Мастеров нет! А эти мастера десятки лет ходили-бродили по совхозам да фабрикам в поисках работы или месяцами резали одни и те же наличники, резали "от нечего делать". Отчего же мы так безразличны к своему национальному достоянию - к ремеслу? Почему разумно не распределяем промысел по лику всей земли? Отчего не учитываем традиции, опыт многих поколений и не создаем промысловые предприятия там, где есть из чего делать и, главное, есть кому? Зачем мы тянем все до мелочей, вплоть до промартелей, в города и в районные центры? Есть в Тумском районе село Лихунино, село, где издавна жили портные, известные за сотни верст в округе. Но нет в Лихунине швейной артели. А в Туме никогда не водились портные, зато швейную артель открыли. И стоит ли удивляться, что в окрестных магазинах висят костюмы, которые покупатели бракуют.
   Возвращались мы в Туму ночью. Ехали на райкомовском "газике" вместе с Василием Ивановичем Мелешкиным. Он соглашался, что столярные цехи здесь нужно создавать. Можно изготовлять и мебель, и оконные и дверные блоки, и финскую стружку. Заказами завалят. Шиферу нет. На одной финской стружке разбогатеть можно. И все колхозы окрепнут... Но на что строить мастерские? На что покупать станки? Денег даже на мочало нет. Станки не дают и не купишь ни за какие деньги.
   - Неужели и кулечное производство прикроете?
   - Да ну! Как-нибудь обойдемся.
   Мы подъезжали к лесу. Дорога ныряла в огромную лужу, как в озеро. Василий Маркович свернул на обочину, в мелколесье, и пошел напролом.
   - А не засядем в лесу-то? - спросил я с опаской шофера.
   - Ну, уж это отойди проць! - весело отозвался он.
   Из многих поездок мне запомнилась еще одна, лет через десять после описанной. Мы поехали в этот лесной угол вместе с секретарем Клепиковского райкома Барановым да представителем Рязанского управления совхозов Куропаткиным. Дорога дальняя, от Спас-Клепиков до Малахова более семидесяти километров. Разговорились. Что Куприн живал там, слыхали. Переглядываются: мол, зубы не заговаривай. Не за Куприным едешь. И как-то с ходу, без раскачки, берут меня за бока:
   - Растолкуйте нам такую премудрость: почему одним мелиорацию по-человечески производят, а других угощают по известной сказке? Помните, как лиса журавля потчевала? - спрашивал меня Николай Андреевич Баранов. Размазала угощение по сковородке - глаз видит, а, клюв неймет.
   - Не пойму, куда клоните?
   - Чего ж тут непонятного? - отозвался и Куропаткин. - Ездили мы из Рязани в Литву на примерную мелиорацию смотреть. И вот что углядели: им средства выделяют поровну - то есть пятьдесят процентов на мелиорацию, пятьдесят на сельскохозяйственное освоение. Не то еще на освоение больше, чем на мелиорацию. Там дороги построить, жилые дома, скотные дворы и прочее. Все чередом идет: и поля осушают, и пласт нарезают, и дороги проводят, и строится все необходимое. У нас же по плану восемьдесят процентов капиталовложений на мелиорацию и только всего двадцать процентов на освоение!
   - Это по плану! - перебил его Баранов. - А на самом деле что? Вон по Макеевскому мысу мелиорацию провели, а на освоение ни копейки не дали. Туда ни проедешь, ни пройдешь. Хоть на вертолете летай. Кстати, посадочных площадок для самолетов у нас тоже нет и не строят. Так что вести подкормку посевов с самолета не можем. Мелиорацию проведут, а толку мало. Только деньги ухлопают. Вот и получается лисицыно угощение - посмотри и облизнись.
   - Я одного не понимаю, - сказал Куропаткин. - Почему земля средней полосы у нас на таком положении? И удобрений нам меньше дают. И техники вдвое, а то и втрое меньше, чем на целину идет. О капиталовложениях и говорить нечего. А ведь по урожайности лучшие колхозы Рязанской области мало в чем уступают тем же ставропольцам, по тридцать, а то и больше центнеров берут на круг. А по плотности скота порой и кубанцев переплюнут. Но поди же ты, не в чести мы. Тем и мелиорацию, и орошение - все по правилам, нам же получай что есть, а что почем - и не спрашивай. Вот и выкручивайся.
   Как выкручиваются в этих дальних бригадах да отделениях, я нагляделся всласть.
   Дорога от Тумы на этот раз шла, не сворачивая в окрестные села, и была она покрыта камнем.
   - Неужто успели до Малахова дотянуть? - спросил я Баранова.
   Он засмеялся:
   - Мы ее строим всего каких-нибудь десять лет. Наша норма - полтора километра за год. Вот и сейчас, когда мы до Малахова доберемся...
   Каменное полотно кончилось посреди леса, а через двести - триста метров засел в грязи наш "газик". Шофер был молодой, неопытный, к тому ж из Рязани. Где ему до знаменитого Кленушкина? Мы вылезли из машины и пошли в Малахове пешком.
   - Здесь недалеко, - утешал меня Баранов. - Всего километров пять.
   По пути мы заглянули к леспромхозовцам. Тут же договорились с ними, отправили трелевочный трактор вытаскивать наш "газик".
   - Что-то у вас много тракторов, - сказал Баранов, глядя подозрительно на мастера. - Вы отрядили трактора на посевную согласно разнарядке?
   - А как же, отрядили... - Мастер округло разводил руками, надувал щеки, а взгляд ускользающий, куда-то вниз, на сапоги.
   - Где директор?
   - Только что здесь был... Вот-вот проезжал.
   - Свободной машины нет? Подбросить до Малахова.
   - Да вот, говорю, только что вездеход был. Ушел с директором. Надо бы покликать.
   - Ладно, дойдем и так. А нет - "газик" нас догонит, - сказал Куропаткин. - Поди, трактор не завязнет.
   - Ну! - важно сказал мастер. - Машина трелевочная. Все в аккурат сделает.
   В Малахове пришли пешком. Там вместо колхоза был теперь совхоз, и контора построена новая, и столовая - и тут же непролазная грязь посреди села. Директор совхоза Николай Дмитриевич Паршин встретил нас с каким-то болезненным выражением лица, словно у него мигрень была.
   - Бригадиры все как с ума посходили - перепились в честь поминащей субботы. Одна Малахова трезвая.
   - При чем тут поминащая суббота, когда тракторов нет, - ответил один из сидевших у длинного стола, хмуро глядя в угол. - Говорят же вам - из строя вышли. А чего нам делать?
   - Сколько тракторов на ходу? - спросил Баранов Паршина.
   - Ну, в ветчанском отделении всего четыре...
   - А где леспромхозовские?
   - Не пришли.
   - Как не пришли? Мне доложили, что выделили вам три трактора.
   - Вам доложили, а нам не прислали.
   - А ну-ка, соедините меня с директором леспромхоза, - приказал Баранов и сел за стол к телефону.
   - Да где его теперь поймаешь? - отозвалась от стола Малахова, управляющая ветчанским отделением.
   - Никуда он не денется, - сказал Баранов. - Давайте звоните. Я им покажу, как обманывать. И сводку мне!
   Тут подъехал "газик", вытащенный трелевочным трактором. Я воспользовался случаем, чтобы не быть в обузу Баранову, и ретировался. Дела у него спешные, разговоры откровенные, так сказать, не деликатного свойства, и нечего мне торчать свидетелем.
   Мы с Фединым поехали в соседнее село Норино к Ивану Ивановичу Пушкину, потомку знаменитых ювелиров по дереву.
   Помню, как-то зимой мы все с тем же Николаем Фединым шастали по норинским избам, как попы, в поисках Пушкина. Куда ни заглянем - все тот же ответ: был, но ушел.
   - Что ж он дома-то не сидит? - спросил я Федина.
   - Холостой. Скучно одному, вот и ходит-бродит по селу. Жениться не хочет. Ныне бабы, говорит, суете служат. Зачем, спрашивает, они теперь замуж выходят? А чтобы соки твои пить да бездельничать. Нет, говорит, меня они не проведут, не заманят.
   Мы нашли его валяющимся на печи. Хозяин с хозяйкой сидели за столом, вели негромкий разговор. Топилась трубка; красноватые отсвету пламени плясали на дощатой перегородке; красный абажур гасил электрический свет, ото всего веяло покоем и уютом. Хорошо было в доме. Мы вошли, у порога обмели валенки. Запахло свежестью и полынью. Узнав, что пришли мы по его делу, Иван Иванович потянулся за валенками.
   - Куда вы на ночь-то глядя? - стали уговаривать нас хозяева. - Садитесь к столу да беседуйте. У него теперь в доме только волков морозить.
   - А у меня "буржуйка" в мастерской, - сказал Пушкин. - Мы ее в момент расшуруем.
   Иван Иванович надел валенки и живо спрыгнул с печки. Он был высок, строен, с лицом крупным, белым и оттого казавшимся утомленным или даже нездоровым.
   В тот далекий зимний вечер мы славно поговорили за водочкой да за горячей картошкой. Мы пекли ее на раскаленной "буржуйке", поджаривая бока до черной коросты. Пушкин показывал нам с Фединым дедовский наградной лист - диплом I степени - за ту знаменитую самопрялку. И оказалось, что премию он получил не в Париже, а на Всероссийской кустарной выставке в 1913 году. Как хорошо звучит - Всероссийская кустарная выставка! И диплом выглядел внушительно - на гербовой бумаге, написанный каллиграфическим почерком с затейливыми росписями и большой гербовой печатью. А рядом с этим наградным листом висела фотография дипломной работы Ивана Пушкина - ваза с цветами: никому и в голову не придет, что эта ваза и цветы вырезаны из дерева.
   - Где теперь эта ваза? - спросил я.
   - В Москве, в одном музее, - нехотя ответил Иван Иванович.
   Вся мастерская завалена была болванками высыхающего дерева - свилистыми осиновыми чурбаками.
   - А зачем осина? Для топки, что ли?
   Пушкин снял с полочки и подал мне деревянный бокал с выточенным кольцом на ножке; кольцо это свободно передвигалось от донца бокала до тульи, но не спадало. Оно было мастерски выточено вместе с бокалом из одного и того же куска дерева.
   - Какое дерево? - спросил Пушкин.
   Я вертел бокал в руках, долго разглядывал его матовую полированную поверхность, излучавшую серебристый, перламутровый блеск, и не мог определить - что за дерево? Волокна почти не просматривались.
   - А вы поглядите на свет, - Пушкин взял у меня бокал и поднес к лампочке.
   И чудо! Весь бокал просвечивался алым пламенем, словно был отлит из густого розового стекла.
   - Какое же это дерево? - спросил опять Пушкин.
   Федин молчал и лукаво поглядывал на мастера.
   - Не знаю, - сказал я.
   - Осина! Это одна из самых красивых пород. В старину резали из осины и посуду, и брошки, и бусы, и церкви крыли осиной. Красивее крыши не было и нет.
   Над верстаками, на полочках вдоль стен, как в музее, покоился старинный дедовский инструмент; и каких только видов и названий тут не было! И рубанки с фуганками всяких форм и размеров, и сверла, и фигурные наструги, и стамески, долотца и прямые лопаточками и загнутые ложечками, желобком... И ножовки, и пилы лучковые, пилы-пропиловочки, и лобзики величиной с серьгу. Дорогой инструмент, столетний, всевозможные клейма на нем, а больше все спаренное кольцо - знаменитая австрийская отметина. А посреди этого редкого великолепия, рядом с "буржуйкой", прилепился деревянный топчан, покрытый матрацем да ватным одеялом. Здесь жил и спал сам мастер. В изголовье на скамье стояли чайник, ведро и кастрюля с ковшом да кружка. Огромный пятистенный дом с резными божницами, шкафами, кроватями стоял пустым и заброшенным. Сам хозяин нисколько о том не печалился; лазил по шкафам и полкам, доставал нам всякие резные вещицы: то вазы, то шкатулки, то гербы, то образцы наличников. Все было вырезано, выточено изящно, любовно, не из корысти - вроде бы все это и ни к чему, а сработано так, ради забавы, от нечего делать.
   Я узнал, что Пушкин окончил московское Строгановское художественное училище, и подивился тому, что он торчит здесь, в глухом углу.
   - Оформители везде нужны. Поехали в Москву! Мы вас обязательно устроим.
   Договорились" с Пушкиным встретиться в редакции "Известий" (я в то время работал там) и расстались.
   - Ничего у вас не получится из этой затеи, - сказал мне Федин на обратном пути.
   - Почему?
   - Устраивался он и в Рязани и в Клепиках. Но работал до первой сдачи своих изделий. У нас ведь как заведено? Что ты смастерил или нарисовал подай на суд божий. То есть принеси начальству, выслушай замечания и переделай. А Пушкин этого не выносит. Придет, покажет. Стоять - стоит, слушает, что ему переделать надо и как. Молчит. Только губы дрожат. Он и так бледный. А тут аж посинеет, ни кровинки на лице. Постоит таким макаром, послушает и уходит совсем, навсегда. Так что не придет он к вам в "Известия".
   Но я верил, что придет: я видел, как он ловит оценочный взгляд и слово, как охотно показывает свои изделия, хлопочет, суетится. Значит, есть в нем тяга к работе на миру и скрытая любовь, жажда к тому шумному успеху, который так окрыляет, подстегивает силы и вдохновение истинного мастера.
   И он приехал, позвонил в редакцию. Я оказался на месте.
   - Вы откуда звоните?
   - Снизу, из приемной.
   - Погодите меня. Я сейчас спущусь.
   Но когда я спустился вниз, его и след простыл. Спрашиваю вахтера: тут, говорю, был такой высокий, в черной шапке. Не видели? Видел, говорит. Звонил. Потом трубку повесил и ушел...
   ...На этот раз мы с Фединым застали его дома, в мастерской то есть. Он сразу начал показывать нам школьную образцово-показательную доску; в ней был фокус - доска зашторивалась подвижной, сшитой из узеньких пластиночек шторой. Но куда уходила эта штора, где она наматывалась на валик увидеть, разгадать этот секрет мы так и не смогли. А Иван Иванович радовался, потешался, как ребенок, видя нашу растерянность и недогадливость.
   - Что ж вы сбежали от меня в "Известиях"? - спросил я его. - Или обиделись на что?
   - Ни на что я не обиделся. А просто так. Посмотрел направо, посмотрел налево - все лестницы в коврах. Народ по ним ходит важный да с портфелями, с папками. Разве на таких угодишь? Ну и страшно стало.
   Только посмеивается.
   - Так и не служите нигде?
   - Так и не служу.
   - А на что живете?
   - Дранки [местное название просорушки] делаю, - сказал он и опять засмеялся. - Старые просорушки развалились, а новых уже лет сорок как не строили. Но просо еще сеют. Ну и всякому хочется поесть каши да блинов пшенных. Вот я и приспособился.
   Он пнул ногой под верстаком какую-то неуклюжую деревянную форму, похожую на огромную ушную раковину, и сказал:
   - Вот с этими штуками езжу на чугунный завод в Сынтул, отливаю там нужные детали и устанавливаю в колхозах дранки. По двести пятьдесят рублей за машину. Так и свожу концы с концами.
   Из Норина мы поехали в Ветчаны осмотреть остатки того самого дома, в котором останавливался когда-то Куприн. "В нашем распоряжении двадцать три комнаты, но из них отапливается только одна, да и то так плохо, что в ней к утру замерзает вода и створки дверей покрываются инеем". Дом был построен пленными французами, "ими же был разбит громадный липовый парк в подражание Версалю".
   - А еще пленные проложили дорогу, отсыпали насыпь от барского дома до самой Курши, до церковного красного бугра, - это уж Федин пояснял. - В парке было три пруда, фонтан, сирень, жасмин и всякие аллеи.
   Ничего от этих прудов да жасминов не осталось; на берегу какой-то болотины жались чахлые заломанные кустики сирени; по границе бывшего сада или парка кое-где стояли черноствольные раскоряченные липы, да на одном углу в виде глаголя подымалась чудом уцелевшая лиственничная аллея. Вот и все, что осталось от "подражания Версалю".
   Дом сохранился наполовину, только левое крыло - обшитый тесом фасад, широкие резные наличники, кое-где проступающая темно-бордовая окраска, - а правая половина дома с центральным двухсветным залом, с колоннами, с портиком и крыльцом частично сгорела, а частично растаскана. Обнаженный сруб сложен из кондовых сосен, каждая толщиной в обхват. Вот уж сколько времени прослужили, да еще почти полвека торчат они непокрытыми, под солнцем, ветром, дождем - и все еще целехоньки, ни гнили, ни трухи; стукнешь топором - звенят. Вот что значит русский кондовый лес.
   Мы заглянули в обшарпанные комнаты левого крыла: там все забито было старыми партами, школьными досками, поломанными скамьями и стульями. Ноги не протащишь. Эти комнаты служили складом всякой рухляди для неподалеку стоявшей школы.
   Мне хотелось проехать до куршинского церковного бугра по старой отсыпной дороге.
   Федин только усмехнулся:
   - Ее давно разбили грузовиками: ездят и свои и леспромхозовские. А поправить дорогу некому. Так что в объезд надо.
   Федин из тех знатоков, которые все объясняют не с апломбом и снисхождением, а с тихой извинительной улыбкой - будто им неловко оттого, что собеседник такой недогадливый.
   В объезд катили чуть ли не до самых Култуков по весеннему песчаному полю, сплошь исхлестанному автомобильными шинами. А в лесу была непролазная грязь, и мы долго петляли вокруг сосен и берез, выбирая сухие неизбитые места.
   Описывая жителей окрестных сел, Куприн подчеркивал, что говорят они непонятным певучим языком, цокая и гокая, что это, мол, потомки поселившихся здесь давным-давно литовцев. И речка по-местному называется Куршей, и на кладбище в часовне он видел темное католическое распятие.
   Часовни на кладбище не было. На месте ее стояла наспех сляпанная какая-то лубяная избушка с криво навешенной дверью и с деревянным крестом на крыше. Возле этой избушки толпился народ с зажженными свечами. Был послепасхальный день родительского поминовения. Мы подошли и заглянули внутрь избушки; там служили панихиду - на полочках перед дешевыми бумажными иконами горели свечи, и на столе перед священником горели свечи, лежал раскрытый псалтырь, по которому священник читал, помахивая кадилом. Под столом же, в ногах его, я заметил раскрытый портфель, из которого торчал большой медный крест, полуобернутый в темный плат. Видно было, что и псалтырь и кадило извлечены были все из того же черного портфеля. Да и ряса, наверное, оттуда же. Была она мятая и короткая - едва до колен доставала. Заметно было по всему, что бедный служитель культа проделал сюда немалый путь.
   - Откуда священник? - спросил я Федина, когда мы отошли от этой жалкой часовни.
   - Это не священник. Это брат бывшего священника. Приезжает служить по праздникам. Ездят за ним... далеко ездят, - Федин по деликатности не сказал, куда за ним ездят, а мне неловко было расспрашивать.
   Мы вышли на берег Курши. Речка быстрая, с темными омутами. На берегу возле одного омута стоял крестик.
   - Что это? - спросил я.