Но я хотел продолжить свой рассказ про страх и про то, что, наверное, было его причиной и сердцевиной: неуверенность в самом себе, в своих желаниях и чувствах, ослепляющее и ускоряющееся движение, увлекавшее меня, без участия моей воли и сознания. Словно идешь по центральной улице вечером в час пик и, даже если сам никуда не торопишься, невольно убыстряешь шаг, чтобы подстроиться под ритм толпы, подчиненный и проглоченный ею. Эта скорость кажется энергией, но в действительности она всего лишь головокружение свободного полета. Не останавливаться, не упускать слов, звучащих в наушниках, не оставаться одному в вечерний час, не опаздывать на работу и регистрацию билетов в аэропорту, прибавлять каждую минуту к предыдущей, не заглядывая в тонкую щель пустоты между ними. Рюмка за рюмкой, поездка за поездкой, мгновенная реплика, предотвращающая паузу в разговоре, ночной бар, такси и другой бар, закрывающийся чуть позже, беспокойное стремление исчерпать ночь и желание, чтобы она не кончалась. Не знаю, как я жил в последние годы, как они могли пройти так, что у меня ничего от них не осталось: лишь лица без черт и неузнаваемые места, размытые фотографии, женщины и города, неотличимые друг от друга. Все постоянно отдаляется, словно видишь это из поезда или через окно такси, как в фильмах: ветер несет листы календарей, мелькают первые страницы газет, и за две минуты пролетело целое поколение. Он влюблялся подряд и навсегда в четырех или пятерых женщин и прошел с каждой из них одинаковые эпизоды страсти и разочарования, повторяя прежние ошибки, будто в глубине, под внешним различием черт, всегда был влюблен в одну и ту же, отчасти вымышленную женщину. Он видел на Восточной площади траурную процессию людей, пришедших проститься с телом Франко, первый раз голосовал, навсегда сбрил бороду, уехал на работу в Париж и, открыв газету, обнаружил фотографию жандарма гражданской гвардии в треуголке, с огромными усами и пистолетом, поднимающего руку с видом тореадора, и чуть не умер от злости и стыда. Он получил с опозданием приглашение на свадьбу своего лучшего друга, время от времени возвращался на родину, намереваясь остаться, и уезжал с чувством все большего отчуждения и отвращения, оглушенный машинами, игровыми автоматами в барах, невыносимым шумом пневматического молотка на развороченных тротуарах, угнетенный алчностью и улыбчивой неискренностью тех, кого знал до отъезда. Но теперь он понимает и убеждается каждый день, в каждой стране, куда его заносит работа, что вовсе не хочет быть иностранцем и вернется – если не прямо сейчас, то непременно в ближайшие годы. Ведь несмотря ни на что, у человека может быть только один язык и одна родина, даже если он отрекается от нее, а возможно, и лишь один город и единственный пейзаж.
   – Представь себе, каково умереть одному в гостинице или больнице, где тебя никто не знает – я много думал об этом, – или у себя дома от сердечного приступа и лежать, разлагаясь, целую неделю перед включенным телевизором, до тех пор пока соседи не почувствуют запах и не заявят в полицию.
   В Брюсселе у меня был друг, с которым я говорил об этом – еще более мнительный, чем я. Его звали Дональд Фернандес: он приехал издалека, из Колумбии, через Нью-Йорк, и зарабатывал на жизнь, понемногу торгуя кокаином. Это был неудачник, еще более ранимый и невинный, чем махинские дурачки. Он приехал в Европу, чтобы стать художником, но его творческая карьера продвигалась не более успешно, чем наркоторговля. Он вернулся в Америку, а через несколько месяцев позвонил мне и сообщил, что нашел работу в нью-йоркской телефонной компании и скоро откроется его первая выставка. Дональд жил в Бронксе и продолжал немного торговать наркотиками – представь себе: тщедушный тип в круглых очках, пугавшийся даже собак. Я боялся, что его раздавят, как муравья, и от него не останется и следа. Дональд прислал мне каталог своей выставки, состоявшей из выдуманных африканских пейзажей, потому что он верил в переселение душ и в наркотических галлюцинациях видел себя в прошлой жизни дикарем из Кении или Заира или бесстрашным львом. Больше я не имел от него вестей. В то время я переехал на другую квартиру, сменил телефон и стал работать в переводческом агентстве, а поэтому ездил в командировки намного чаще и меня было очень трудно разыскать. Однако Дональду это удалось: однажды вечером, вернувшись в Мадрид, я включил запись автоответчика и услышал его далекий голос. Сообщение было четырехдневной давности: он звонил мне из гостиницы в Найроби: «Мануэль, это Дональд, наконец-то я в Африке». Но он не оставил своего телефона, а я устал после поездки и так хотел спать, что был не в силах его выяснить. На следующий день я забыл об этом и не вспоминал о своем друге Дональде Фернандесе, пока через несколько недель не позвонила его сестра, жившая в Колумбии. Она сказала, что Дональд хотел поговорить со мной, но не смог и попросил ее сделать это за него. «Он хотел, чтобы вы это узнали, сеньор, для моего брата вы очень много значили». Дональд неплохо зарабатывал в телефонной компании, и наконец-то ему удалось заинтересовать кого-то своей живописью. Он думал о том, чтобы переехать на Манхэттен, и почти порвал свою трусливую связь со зловещим миром наркоторговли. Но однажды, внезапно, все рухнуло – как он и боялся: Дональда уволили с работы, какие-то торговцы наркотиками избили его – наверное, предварительно сняв с него круглые очки и растоптав их. Бедняга не смог платить за квартиру, и его выгнали из дома: он отправился жить в туннелях метро, стал побираться. На коже у Дональда появились странные пятна, и он понял, что заразился СПИДом. Он был таким робким и замкнутым, что я даже не подозревал о его гомосексуальности. Дональд чудом пережил суровую зиму, а весной – не знаю, каким образом, его сестра мне не объяснила – достал у кого-то денег на билет в один конец до Найроби. Он хотел умереть там и перед смертью пытался поговорить со мной, но я не придал этому значения, рассеянно решив, что это всего лишь одна из его безумных выходок. Мне даже не пришло в голову узнать его телефон, хотя, возможно, когда я услышал сообщение, он был уже мертв. Его сестра сказала, что труп Дональда нашли в заповеднике диких зверей: он сидел, улыбаясь, прислонившись к стволу дерева, и полиция целую неделю не могла установить его личность, потому что он оставил вещи и паспорт в гостинице. Кто бы мог предсказать Дональду, когда он был ребенком и жил в доме с садом в американской Картахене, что через тридцать лет его тело будет лежать в морге Найроби? Если задуматься, это кажется невероятным – как и то, что мы сейчас вместе и я говорю с тобой так откровенно, будто мы знакомы целую вечность и наша встреча не была практически невозможна. Я не перестаю удивляться, отказываюсь от этого, не смею привыкать, хочу жить именно так всю оставшуюся жизнь – не делая и не желая ничего больше того, что у меня уже есть, и никого, кроме тебя. Хочу благодарить судьбу за то, что ты существуешь и выбрала меня, что ты рядом со мной, когда я просыпаюсь, – близкая и телесная, а не выдуманная, более реальная и моя, чем я сам. Ты постоянно задаешь мне вопросы, побуждая рассказывать то, о чем я всегда молчал и даже не вспоминал: созданная страданием и счастьем, хрупкая и мудрая, ты останавливаешь время, чтобы каждый час тянулся, как долгие дни, и не мучила нас горькая необходимость расставания.
 
*****
 
   Прямое шоссе, четко разделяющее равнину на две половины и перпендикулярное горизонту – плоскому и облачному, точнее, не облачному, а серому, бледно-серому, почти белому, грязному, хотя и не такому угнетающему, как серое небо Брюсселя. Здесь оно не кажется таким низким, хотя тоже невозможно определить по свету, утро сейчас или разгар дня. «Скука смертная», – написано здесь на всех лицах, кроме лиц негров и нищих, но в аэропорту почти нет негров и, конечно же, нет нищих, да и вообще почти никого нет – из-за страха войны. Полупустой самолет и несколько чемоданов, одиноко вращающихся на транспортере под алюминиевыми и метакриловыми сводами. Аэропорт похож изнутри на кафедральный собор, задуманный в бреду постмодернистским архитектором, ослепленным кокаином и тщеславием, – вроде того блестящего профана, который должен открыть завтра в Северо-Западном университете от имени испанского правительства симпозиум, посвященный следу Испании в Америке, или что-то в этом роде. Он должен был сесть на тот же самолет в Нью-Йорке, но его нет и следа – наверное, заснул вчера во время «Валькирии» и его до сих пор не смогли разбудить – смертельно уставшего человека, похороненного от скуки и культуры под несколькими тоннами Вагнера. Шофер из консульства, конечно же, тоже вызывающе отсутствует: никого не видно с любезной табличкой на груди и искусственной приветственной улыбкой на губах. Не слышно ни эха человеческих слов из громкоговорителей, ни шагов, приглушаемых гектарами серого коврового покрытия. Лишь фоновая музыка да шум бачка в туалете и «Proud Mary», размягченная хором и скрипками (эти мерзавцы способны превратить во взбитые розовые сливки даже «Интернационал»).
 
   Наконец-то можно вздохнуть свободно: сигарета за закрытой дверью, как в школьном туалете, хотя, может быть, сработает детектор дыма, загорится красный свет и прозвучит сигнал тревоги. Неустойчивое спокойствие. Я медленно выпускаю изо рта голубые и серые колечки дыма – с удовольствием, увеличивающимся от запрета. Я вижу черные туфли и носки человека, пыхтящего в соседней кабинке среди этой арктической, пустой тишины – тишины туалета аэропорта или, может быть, сумасшедшего дома. Внезапно я пугаюсь этого незнакомца, отрывающего туалетную бумагу и сморкающегося по другую сторону пластмассовой перегородки. Он бормочет Mein Gott [10]и стонет, как будто мастурбируя. Возможно, так оно и есть – и кому только в голову может это прийти в таком месте? Но, наверное, он тоже чувствует, что в нескольких сантиметрах от него находится другой человек, которого он никогда не увидит и который, быть может, вызывает в нем тот же страх. Страх животного, прячущегося ночью в сельве, или путешественника в черных туфлях и носках, запершегося в асептическом и тихом туалете аэропорта. Клаустрофобия, вода из крана на искаженное усталостью лицо, жидкое мыло и вода на руки, лицо в зеркале, занимающем всю стену и отражающем закрытые кабинки. Под одной из них видны ноги – как в фильмах, когда вор прячется за шторой, а главный герой замечает носки его ботинок. Что за голова, всегда одно и то же – чуть не забыл дорожную сумку! Расписание рейсов, названия компаний и городов, появляющиеся и сменяющие друг друга на табло, реклама французских духов и тропических островов на стенах бесконечного коридора, где неподвижно стоят на движущейся резиновой ленте несколько пассажиров. Как бы не заблудиться: если человек потеряется в аэропорту Чикаго, его не найдут несколько недель, он сойдет с ума, снова отыскивая табличку «BAGGAGE CLAIM [11]» и указательную стрелку, и консульству Испании придется послать спасательную бригаду. Какое облегчение, наконец-то чемодан – целый и невредимый. Выход. Никого на остановке такси, цепочка огромных желтых автомобилей, похожих на похоронную процессию. Рядом с первым из них – лицо с темной и блестящей, несколько зеленоватой кожей, оливковой расы (как говорилось раньше в школьных энциклопедиях, насчитывается пять человеческих рас: белая, черная, медная, желтая и оливковая). Большие живые глаза, медленный, глубокий взгляд: первые, несомненно, человеческие глаза, встреченные мной за длительное время. Черные вьющиеся маслянистые волосы и сигарета во рту – настоящее чудо, достойное признания и благодарности, потому что он не только курит, а курит с удовольствием и небрежностью, не таясь и не озираясь украдкой. Таксист держит сигарету с дерзостью – такой же иностранной, как черты его лица и широкая белозубая улыбка, с какой он поднимает чемодан и кладет его в багажник, закрывающийся, как крышка саркофага. Водитель не понимает адреса, приходится показать ему карточку, где он записан. Таксист кивает с задумчивым видом, почесывая затылок, и наконец улыбается: он явно не имеет ни малейшего представления, куда меня везти, но, набравшись храбрости, отправляется в путь. Аэропорт остается позади, и мы выезжаем на равнину бетонных мостов и перекрестков автострад. Машины двигаются по дороге подозрительно медленно – просто не веришь своим глазам. Так вот что такое Чикаго! На светофорах таксист раскладывает на руле газету с заголовками, написанными алфавитом, похожим на индийский, может быть, он пакистанец или бенгалец. Как, интересно, звучит этот язык, как называются на нем обычные или исключительные вещи? Рядом со щитком прикреплено удостоверение шофера с его фотографией и длинным, конечно же, непроизносимым именем. Таксист говорит по-английски с той же неуверенной отрывистостью, с какой водит машину: вдруг он, чего доброго, неправильно понял адрес, заблудится и ночь наступит раньше, чем мы доберемся до места? Он, кажется, вообще никогда прежде о таком не слышал – Эванстон, Иллинойс, элитарный университетский пригород на берегу озера Мичиган.
 
   Таксист тормозит, едва не врезавшись в трейлер, вздыхает и снова раскрывает газету. Он до тех пор не замечает, что на светофоре загорелся зеленый свет, пока другой грузовик, еще более огромный, стоящий сзади, не сигналит с оглушительностью трансатлантического парохода или нью-йоркских пожарных машин, предназначенных, как кажется, не для тушения пожаров, а для провокации катастроф. Сердце сжимается: хорошенькое дело – умереть под колесами грузовика на окраине Чикаго, в компании бенгальца, вздыхающего от ностальгии по своей жалкой и грязной родине.
   – Как далеко от дома, – говорит он и смотрит в окно заднего вида.
   Он принимает сигарету как соболезнование, с наслаждением выпускает дым кольцами и рассказывает, что у него была хорошая работа в Германии, в Штутгарте, но родители сосва-
   тали его двоюродной сестре, жившей в Америке: он должен был приехать, чтобы жениться, и остался. Как воспринимают мир эти глаза, какие воспоминания остались у него о стране, где он родился и куда, несомненно, не вернется? Он приехал из Штутгарта в Чикаго, чтобы жениться на двоюродной сестре, как лосось, пересекающий океан, чтобы метать икру в русле реки, а теперь он ведет такси и, прежде чем сказать что-нибудь, задумывается и кусает губы, переводя слова. В какой дом возвращается он после тринадцати-четырнадцати часов езды по автострадам, пригородам с домами из красного кирпича среди газонов, мимо огромных магазинов инструментов и инвентаря и гамбургерных, окруженных стоянками – бескрайними, как кукурузное поле, как темнеющее серое небо, не позволяющее определить, утро сейчас или вечер. Смотреть на часы тоже бесполезно: чувство времени будто приглушено переменой часового пояса, как барабанные перепонки после полета. Стрелки часов показывают нью-йоркское время, но сознание и даже тело все еще живут по европейскому. Автоматический подсчет, как при переводе валюты: в Мадриде сейчас одиннадцать часов вечера, в Гранаде Феликс уже уложил детей спать и смотрит с Лолой фильм по телевизору. В Брюсселе идет дождь и на улице безлюдно, в актовом зале затянулась конференция по сельскохозяйственным тарифам или нормам изготовления презервативов, и сонные переводчики, глядя в окошечки своих кабин и думая совсем о другом, моментально находят эквиваленты для абсурдных слов, раздающихся в наушниках. А в это время в пригороде Чикаго такси уже целый час ездит по совершенно одинаковым улицам: газоны, деревья, дома из красного кирпича, освещенные окна и ни души. Бенгалец, с ностальгией вспоминающий Штутгарт, спрашивает бегуна в футболке и бейсбольной кепке, где находится гостиница «Хоумстед», сильно сомневаясь в ее существовании. Бегун, богатырского телосложения, обливается потом (при таком-то холоде), с осуждением смотрит на лицо таксиста и с отвращением на табачный дым, выходящий через окно. Он показывает что-то вытянутой правой рукой – нужно ехать к озеру. Длинная улица с гамбургерными, магазинами инвентаря, свалками разбитых машин, опять дома из красного кирпича, сады, деревья и освещенные окна за прозрачными занавесками, установленные на газонах флагштоки, желтые ленточки, повязанные на столбах с почтовым ящиком, флаги, висящие над дверями жалких домов, пустынные улицы. Типы в футболках и надетых задом наперед бейсбольных кепках почтительно прыгают на светофорах, чтобы не сбиваться с ритма своего бега, и пересекают улицу, лишь когда загорается зеленый свет, даже если нет ни одной машины. Ну и мир! Наконец таксист останавливается – так резко, что я ударяюсь головой об армированную пластмассу, – и показывает что-то с широкой улыбкой: справа, среди одноэтажных домов с садом, возвышается здание из красного кирпича.
   – Отель «Хоумстед», – объявляет он на своем ужасном английском.
   В какой деревне он родился, что даже не выучил в детстве язык колонизаторов?
 
   В кресле-качалке на окрашенной в белый цвет террасе прыгает белка.
   – Осторожно, – предупреждает таксист, прежде чем уйти, – она передает бешенство.
   Еще одна великолепная возможность – даже лучше столкновения с трейлером: смерть в больнице Эванстона от укуса белки с добрыми влажными глазами, как у героев Уолта Диснея. Белка не убегает, а смотрит на меня, качаясь в кресле, может быть, готовая вцепиться в шею, как летучая мышь на Амазонке. В вестибюле отеля, кажется, тоже никого нет: лишь через минуту-другую тишины появляется престарелый лысый негр-носильщик, дряхлый, как обрушившийся колосс. Он упрямо тащит мой чемодан, несмотря на то что с трудом отрывает его от земли, как и свои ноги, обутые в архаичные невиданные ботинки – огромные, желто-черные и одеревеневшие, как лицо их владельца, наверное, танцевавшего в них клаке в «Коттон Клаб». Задыхаясь, он ставит чемодан на пол, в обмен на чаевые, и указывает на стойку администратора, где находятся два конверта с написанными именами. В каждом из них два ключа – от входной двери и от номера: похоже, я попал в гостиницу мизантропов или автоматов. Негр валится, с видом умирающего, в кресло из ивовых прутьев и хрипло напевает блюз, а его ботинки, на ногах невероятной длины, красуются посреди вестибюля. Пустой лифт, ни шума, ни голоса, ни шагов в покрытом ковром коридоре, где в конце, в далекой перспективе, виднеется красная надпись Exit. Не так ли называется нечто вроде английского клуба самоубийц или общества, проповедующего эвтаназию? Феликс с удовольствием пустился бы в этимологические рассуждения: exit, exitus, выход. Он бы аккуратно разобрал чемодан, сложил одежду в шкаф, включил телевизор и спокойно улегся на кровати с томом Тацита или учебником информатики для лингвистов. Что у него за голова, как ему это удается? Феликс никогда не бросил бы чемодан и сумку в углу, чтобы поскорее опять набрать номер нью-йоркского телефона, заранее зная, что это бесполезно: снова раздастся лишь женский голос, произносящий не имя, а номер телефона, и вежливо предлагающий оставить сообщение, гудок, а после него трение чистой магнитофонной ленты. Но Феликс никогда бы и не пересек океан, а потом полконтинента, чтобы найти женщину, с которой провел одну ночь в Мадриде. Он не оправдывался бы перед самим собой, говоря, что в действительности отправился не на ее поиски, а просто решил заехать к ней в Нью-Йорк по пути на международный конгресс в Чикаго, где должен был работать переводчиком. Уже не нужно смотреть на листок со штампом гостиницы «Минданао», где она перед уходом написала номер своего телефона. Указательный палец уже знает его наизусть, а разочарованная память предвосхищает каждое записанное слово и оттенки голоса. Как уверенно говорят эти люди, с какой легкостью и равнодушием доверяют свои слова телефонной трубке и магнитофонной ленте, скользящей теперь в автоответчике! В пустой квартире, где сейчас, наверное, уже ночь, раздается как будто голос призрака, присоединяющийся к клокотанию холодильника, скрипу мебели и звукам, проникающим с улицы через опущенные жалюзи. Где, в какой части этого города, находится ее дом, как выглядит комната, где столько раз раздавался телефонный звонок и звучало одно и то же сообщение? Какие там книги, картины, диски, фотографии? Может, на одной из них изображена и эта женщина, даже не говорящая своего имени на ленте, а только номер. Эллисон – даже не фамилия, а имя, написанное на маленькой ламинированной карточке, прикрепленной к отвороту ее мужского пиджака. Светлые волосы, ослепительная, как смех, улыбка, уже стершееся из памяти лицо, возникшее в коридорах Дворца конгрессов в Мадриде, а потом исчезнувшее среди толпы призраков, бледных от ламп дневного света. Лицо, случайно появившееся в столовой, где бродили те же призраки, теперь державшие в руках подносы с салатами, курицей в соусе и газированными напитками. Они демонстрировали самые учтивые и искусные улыбки в мире, ламинированные карточки на отворотах пиджаков, безупречно чистые, как хирургические пинцеты, пальцы и извинялись, едва коснувшись друг друга локтями. Выходит, человеческих рас не пять, а шесть, и шестую, бледную и гибридную, составляют участники конгрессов: их можно узнать по карточкам на пиджаках, черным пластиковым папкам под мышкой и любопытным аксессуарам, концы которых вставляются в уши. И вдруг, среди этой тоски и гула голосов, усыпляюще бормочущих на разных языках, – эти накрашенные губы и широкая, как развернутое знамя, улыбка. Он сразу же узнал эту блондинку – такую непринужденную и уверенную в себе, что она казалась даже выше ростом. Тот же запах духов, замеченный в первый раз, когда она появилась в коридоре – точнее, не духов, а туалетной воды. Он представлял, как она, еще не одетая, только после душа, красила губы в ванной. У нее в те дни были самые прекрасные и яркие губы во всем Мадриде, самые светлые волосы, самое счастливое тело, потому что именно в телах и лицах отражается счастье или горе, а не в словах и даже не в настроении. Можно чувствовать себя счастливым, но видеть, что в зеркале у тебя несчастное лицо. Можно умирать от отчаяния у телефона в номере гостиницы «Хоумстед», Эванстон, Иллинойс, а потом, войдя в ванную, чтобы почистить зубы, обнаружить на своем лице невольное упорство счастья или по крайней мере насмешки. Насмешки над собой, над этой ситуацией, будто из центрально-европейского романа, как из спокойного предисловия триллера. Тихий отель, затерявшийся путешественник, телефон, в который раз повторяющий сообщение автоответчика, а за окном, в глубине, семью этажами ниже, – сады за домами, склады или свалки шин. Низкое серое небо, сливающееся вдали с волнистой и туманной поверхностью озера, еще более серого, с темно-зелеными прожилками – такого же унылого, как Балтийское море зимним днем.
 
   Нужно действовать, и как можно скорее: хватит оставлять одежду мяться в чемодане и сумке, хватит валяться на кровати и смотреть рекламу и шоу по телевизору, время от времени поворачиваясь к ночному столику за сигаретой или останавливая руку, опять поднимающую телефонную трубку. Самое главное – ни в коем случае не говорить вслух, потому что в одиночестве и тишине собственный голос становится таким же странным, как и свое лицо. Нужно действовать, навести порядок: книга и плеер на ночном столике, снотворное в выдвижном ящике, фляга «Гленфиддич» на комоде – единственный небольшой глоток, чтобы согреться. Одежда в шкафу, костюм на вешалке, пена для бритья и безопасные бритвы на полочке в ванной, там же – зубная щетка, расческа, зубная паста. Порядок – прежде всего. Снова лосьон на лицо, чистая рубашка, шерстяной свитер, влажные волосы, зачесанные назад, тщательный осмотр расчески: какой ужас – первые признаки старения – волосы на расческе и фаянсовом умывальнике! Матовая занавеска в душе предательски наталкивает на воспоминание: светловолосая Эллисон стоит, приоткрывая глаза, под испускающей пар струей воды. Растекшаяся тушь на веках, лицо, неузнаваемое без обрамлявшей его шевелюры – более открытое и взрослое, широкий лоб, качающиеся груди и съежившиеся соски. Она слегка застыдилась и сжала ноги, инстинктивно прикрывшись рукой с куском мыла: этот стыдливый и почти беззащитный жест делал ее еще более желанной в то раннее утро в мадридской гостинице, уютной, как подземная автостоянка. А этот отель больше похож на викторианский дворец: белый матрас с вышивкой, буколические картины с видами Чикаго прошлого века, большая ванна с медными кранами, в которых вода булькала, как пораженные раком бронхи безупречного джентльмена. За окном с рамой из растрескавшегося дерева завывал и свистел ветер с озера, с каждой минутой все более устрашающий, как северный ветер, ломающий дикие оливковые деревья на мысе Креус, и восточный африканский ветер в Кадисском заливе. Горизонт и озеро исчезли в тумане, слышатся монотонная ярость волн и гудок судна, дрожат оконные стекла и скрипят створки окон, но телефон продолжает молчать и по-прежнему не слышно человеческих голосов. Уже вечер, наверное, придется пойти куда-нибудь поужинать, потому что из комнаты обслуживания не отвечают: может, объявили ядерную тревогу и второпях все забыли о негре-носильщике и единственном клиенте. Однако негра тоже уже нет в вестибюле: возможно, он скрылся в убежище в последний момент, волоча свои доисторические ботинки, хотя в его возрасте и состоянии ему, наверное, уже все равно. На стойке администратора до сих пор лежит второй конверт с ключами – значит, фанатик «Валькирии» и «Ассоциации разработчиков и производителей» все еще не прибыл. Наверное, он плутает по шоссе и пригородам, похожим на роскошные кладбища, сдавшись на милость таксиста – литовца или малайца, или, может быть, вовремя узнал о ядерной тревоге и произносит свою речь перед теми, кому посчастливится остаться в живых. Справа от вестибюля находится зал в стиле начала XIX века, с неоклассическим камином, белой лепниной на потолке, мебелью из красного дерева и фортепьяно с поднятой крышкой и открытой партитурой над клавишами: Шуберт, «Смерть и девушка». Кажется, будто это не зал отеля, а гостиная дома, чьи хозяева ушли за несколько минут до прихода неосторожного гостя, возможной жертвы. На камине даже стоит овальная фотография девушки с локонами на висках, в обтягивающем декольтированном платье – чахоточной барышни, более века назад игравшей Шуберта на фортепьяно, умолкнувшем с тех пор и звучащем, хотя к нему никто не прикасается, в грозовые ночи.