– Обыщи ее! – приказала Мадам Танк.
   Мерлуз не заставила себя долго просить. Ее гнусные лапы обшарили девушку, которая терпела, стиснув зубы. Дыхание надзирательницы отдавало холодной курятиной и майонезом. «Лишь бы в волосы не полезла…» – молилась про себя Катарина. Та не полезла.
   – Уведи! – отдала заключительный приказ Мадам Танк.
   И вновь началась безумная гонка по коридорам. Катарина шла почти вслепую, выставив перед собой руки, чтобы ни на что не натолкнуться, и сильно отставала. В конце концов Мерлузихе это надоело, она опять схватила пленницу за шиворот и больше уже не отпускала. С рекордной скоростью они достигли столовой. Странно было идти через нее среди ночи. Пустые громоздкие столы, казалось, спали, как какие-то большие животные. Каждый звук отдавался эхом. Мерлузиха открыла заднюю дверь, включила электрический фонарь, и они бок о бок стали спускаться по крутой лестнице. Они прошли несколько метров, справа остался обширный подвал, а они все продолжали спускаться. Ступеньки блестели от воды, как лакированные. Звуки здесь глохли; казалось, будто сходишь в могилу. Наконец винтовая лестница кончилась, и они оказались в галерее с земляным полом и кое-как укрепленным земляным же сводом. В конце этой десятиметровой примерно галереи и был карцер. Мерлузиха повернула в замке огромный ключ, толкнула дверь и обвела лучом фонарика «обстановку».
   – Это вам туалет! – объяснила она, посветив на жестяное ведро. – Выносят раз в день. Еду тоже будут приносить раз в день. А вот тут будете спать.
   «Небо! – твердила про себя Катарина, не сводя глаз с верха дальней стены, – ну посвети же на Небо, старая ты сволочь! Даже если я и не разгляжу ничего без очков! Фиг бы с ним, с ведром!» Но Мерлуз не стала задерживаться. Должно быть, ей не терпелось доглодать остатки за Директрисой. Она повернулась и вышла. В один миг все пространство стало одной сплошной чернотой. Слышно было, как ключ повернулся в замке, потом прозвучали удаляющиеся шаги надзирательницы, и наступила абсолютная тишина. Катарина на ощупь нашла топчан и села. Матраса не было, одни голые доски. Девушка выпутала из волос драгоценный коробок и бережно открыла. Три раза на ощупь пересчитала спички, следя, чтоб ни одна не упала на мокрый пол. Их было восемь. Скольким секундам света равняются восемь спичек, если дать каждой догореть до самых пальцев? Шестидесяти четырем? Семидесяти двум? Она вспомнила совет Мадам Танк насчет устного счета. Что эта ненормальная имела в виду? Во всяком случае, лучше терпеть до последнего, прежде чем воспользоваться ими. Расходовать бережливо, примерно как выходы к утешительнице… У Катарины сжалось сердце при мысли о своей милой «серенькой мышке». Как бы та страдала за нее, если б знала! Она нащупала одеяло, подтянула его к носу и обнаружила, что оно не так плохо пахнет, как можно было ожидать. Завернулась в него, легла и решила для начала поспать. По ее расчетам, было примерно десять часов вечера. Началась долгая, долгая ночь.
   Когда холод разбудил Катарину, она не смогла бы сказать, сколько проспала – считанные минуты или несколько часов. Все еще ночь или уже утро? Ей показалось, будто что-то ползет у самого ее уха. Паук? Она поплотнее закуталась в накидку, натянула одеяло и попыталась снова уснуть. Но безуспешно. Черные мысли лезли в голову, как полчища тараканов. Милена, где же ты? Когда ты вернешься? Заберите меня отсюда, кто-нибудь!
   Она сопротивлялась, как ей казалось, целую вечность, хотя, возможно, всего час, и решила зажечь-таки одну спичку. А дальше сжигать по одной после каждого посещения, это получится по одной в день, тогда их хватит надолго. Катарина встала и пододвинула топчан к задней стенке. Если встать на него, балка, про которую ей говорили, должна быть совсем близко… Уже приложив головку спички к шершавой стенке коробка, она вдруг впала в панику: а вдруг на балке ничего нет? Ни неба, ни облаков? Вообще никакого рисунка? Как она переживет такое разочарование? А если там что-то и есть, много ли она разглядит без очков? Еще несколько секунд она колебалась и наконец решилась. Спичка вспыхнула с первой попытки, озарив, к изумлению Катарины, весь карцер. Дрожащей рукой она подняла огонек к балке – и увидела.
   Да, на полусгнившем бревне был написан красками кусок неба. Картинка была маленькая, сантиметров тридцать на пятнадцать, и лазурь на ней, конечно, поблекла, но это и в самом деле было небо! А в левой его части – облако. Белое кучевое облако, громоздящееся, как кипа хлопка. В неверном свете спички оно словно двигалось, меняло форму: слон, гора, а вот дракон… Катарина смотрела как завороженная. На миг ей показалось, что один вид этих живых красок, даже сквозь туман близорукости, вынес ее из темных недр земли наверх, к жизни, что волосы ей треплет вольный ветер и кровь бежит по жилам… Внезапно обрушившийся мрак и боль в обожженных пальцах вернули ее к действительности: первая спичка догорела. Осталось семь.
   Ну и пусть. Она видела Небо, и Небо одарило ее силой. Катарина снова легла, преисполненная спокойного мужества.
   «Не переживай за меня, Милена! Иди, куда должна идти! Соверши то, что ты должна совершить! Я выстою – ради тебя, ради Хелен, ради всех нас! Не бойтесь, девочки: малышка Катарина Пансек видела Небо, теперь она выдержит все! Малышка Катарина вас здорово удивит!» Платок у нее стал мокрым от слез, но – не радуйтесь, Мадам Танк! – это не были слезы тоски или страха.
   Мерлуз не обманула. На следующий день Катарину навестили. Она так и подскочила, когда в замке заскрежетал ключ. В глаза ударил свет фонарика.
   – Ваш паек!
   Приземистая тетка поставила на топчан поднос с куском хлеба, миской, кувшином воды и стаканом.
   – Ешьте, пока я вынесу ведро!
   – Вы не скажете, который час?
   – Я не имею права с вами разговаривать, – сказала женщина и вышла, не забыв запереть за собой дверь.
   Катарина залпом выпила добрых полкувшина. Оказывается, она умирала от жажды. Нащупала ложку и попробовала содержимое миски. Вареная фасоль. Еле-еле теплая. Катарина проглотила несколько ложек, надкусила хлеб – он показался ей чуть ли не лакомством. «Хлеб оставлю, – подумала она, – буду отщипывать по крошке». Спрятала его под одеяло и заставила себя съесть всю фасоль.
   Уже через две минуты женщина вернулась. Поставила ведро на прежнее место и посветила на поднос:
   – Доели?
   – Да, – сказала Катарина. – А вы… вы работаете в интернате? Вы здесь недавно? Я вас раньше не видела…
   – Я не имею права с вами разговаривать, – повторила женщина. – До завтра.
   Она забрала поднос и ушла.
   Оставшись одна, Катарина долго лежала, уставясь в темноту, с каким-то странным ощущением сна наяву. Она могла бы поклясться, что голос этой женщины ей откуда-то знаком.
   Коротать время оказалось нелегкой задачей. Катарина перепробовала все способы. Восстанавливала в памяти все стихи, которые знала в детстве, выстраивала по алфавиту географические названия, имена мальчиков, имена девочек, названия деревьев, животных. Сколько это заняло времени? Два часа или несколько минут? Не поймешь… Заняться устным счетом… что ж, почему бы и нет? Она стала повторять таблицу умножения.
   На второй день опять пришла та же женщина, и все повторилось с той единственной разницей, что вместо фасоли в миске оказалась вареная картошка.
   На третий день Катарине почудилось – или это слух у нее так обострился? – что ей удается расслышать какие-то звуки, доносящиеся сверху, из столовой: шаги, звон посуды, скрежет отодвигаемых стульев, но так неясно, что она так и не поняла, примерещилось ей это или нет.
   На четвертый день она неудачно чиркнула спичкой, и та погасла, не успев загореться. Катарина была просто в отчаянии. И в этот же самый день тюремщица, уже выходя из карцера, обернулась в дверях и спросила:
   – Ваша фамилия – Пансек?
   – Да, – сказала Катарина.
   Женщина секунду-другую стояла, безмолвная и неподвижная, потом ушла.
   На пятый день у Катарины разболелось горло и начался сильный кашель. Она заметила, что ей все труднее становится вести счет дням. В голове все как-то путалось. Единственным, что позволяло ориентироваться во времени, было количество оставшихся спичек, поскольку она сжигала по одной в день и то и дело их пересчитывала. Три спички… Всего три… Еще три дня можно будет видеть Небо… А потом? Где найти сил, чтоб выстоять?
   На шестой день женщина снова остановилась в дверях и продолжила фразу, оборванную накануне. Как будто с тех самых пор ни о чем другом не думала:
   – Пансек… Катарина?
   – Да, – ответила Катарина, сидя на топчане и дрожа от озноба.
   Помолчав, женщина бросила:
   – Сейчас девять часов вечера. Я всегда прихожу в это время. Вот кувшин с водой, я оставляю вам около двери. До завтра.
   Этот голос… На какую-то долю секунды Катарине показалось, что она вот-вот вспомнит имя женщины, оно прямо-таки вертелось на языке. Вот-вот сорвется с языка, вот-вот всплывет со дна души. Но едва дверь закрылась, имя ускользнуло, и Катарина поняла, что не может его вспомнить. Ей не то снилось, не то виделось что-то запутанное, где были какие-то пожары, и звон ключей, и полчища насекомых, и Мадам Танк, орущая: «Простите, ЧТО?» Битый час она искала спички у себя в волосах и только потом вспомнила, что в первый же вечер переложила их в карман.
   Когда на седьмой день женщина вошла в карцер с подносом, Катарина не смогла встать. Женщина подошла, положила фонарь на топчан и помогла ей сесть.
   – Надо поесть, мадемуазель…
   Катарина сидела, и ее трясло так, что зубы стучали. Женщина напоила ее, потом вложила ей в руку ложку, но пальцы у девушки так дрожали, что она все разроняла. Тогда женщина стала кормить ее с ложки, как маленькую.
   Скормив все, она осталась сидеть рядом. И вдруг прошептала:
   – Так и не узнала меня?
   – Я узнала твой голос… – сказала Катарина, даже не удивившись, что тоже говорит ей «ты», – но это что-то такое далекое…
   Женщина взяла фонарик и посветила себе на лицо.
   – А так? Не узнаешь?
   Катарина прищурилась, всматриваясь. Нет, это печальное, грубое лицо ничего ей не напоминало.
   – Я хорошо знала твоего отца, – продолжала женщина, и голос ее дрогнул. – Его звали Оскар Пансек. Я у него работала. Прислугой…
   – У моего отца?
   – Да. Он был хороший человек. Сколько я от него добра видела…
   – Ничего не помню…
   – А вот так? – сказала женщина, повернувшись к ней в профиль. – Может, так вспомнишь?
   С правой стороны у нее было огромное темно-красное родимое пятно. Оно начиналось над бровью и захватывало щеку, угол рта и половину подбородка.
   – Тереза… – прошептала Катарина. Эти три слога вырвались у нее сами собой, и в карцере от них потеплело. Она повторила: – Тереза…
   Как будто распахнулась какая-то дверь или разошелся туман. Катарина увидела себя в просторной комнате, где витал душистый запах табака. Ветерок колыхал занавески приоткрытого большого окна. Кто-то играл на пианино – бородатый мужчина в бархатной куртке, его пальцы словно ласкали клавиши. Катарине был виден только его профиль. Она подошла и хотела забраться к нему на колени. «Катя! Оставь отца в покое!» – сказал чей-то голос, и Тереза наклонилась к ней, чтобы взять ее на руки.
   – Мой отец… он играл на пианино? – спросила Катарина, чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди.
   – Да, – сказала женщина и встала.
   В дверях она опять остановилась и добавила с несказанной грустью:
   – Играл, но только для удовольствия. А вообще он был… он был великий математик… И герой Сопротивления. Я не имею права с вами разговаривать. Вот ваши очки, часы и расческа. Я кладу их рядом с кувшином.
   Катарина подумала, что сейчас она уйдет, но женщина еще не договорила:
   – Этой ночью охраны не будет… С часу ночи во всем интернате не будет ни одной надзирательницы…
   Катарина долго еще сидела как оглушенная. Ей нужно было время, чтобы переварить все, что сказала ей женщина этими немногими словами, а главное, осознать тот факт, что скрежета ключа в замке не последовало. Она, шатаясь, добрела до двери, нашарила ручку и потянула. Дверь беспрепятственно отворилась. Это было такое чудо, что у Катарины подкосились ноги, и она упала на четвереньки. Нашарила кувшин, рядом с ним нашла расческу, часы и очки, которые тут же надела. «Я свободна, – стучало у нее в голове, и мысли метались и теснились. – Я свободна… у меня есть очки… и часы… сегодня ночью нет охраны… мой отец был великий математик… герой Сопротивления… у меня есть еще одна спичка, чтоб посмотреть на Небо…»
   Она прилегла на топчан, дрожа в ознобе, хоть и завернулась в накидку и одеяло. Засыпала и просыпалась раз пять, пока не спохватилась, что упустит время. Кое-как придвинула топчан под балку, влезла на него и чиркнула восьмой и последней спичкой. Часы показывали без чего-то два. Впервые она смотрела на Небо сквозь очки – и поразилась, какое же оно оказалось синее и яркое. Белое облако было как огромная пуховая перина.
   Она попила еще из кувшина, стуча зубами от озноба, и нога за ногу побрела по земляной галерее. «Утешительница… – думала она, – мне надо к утешительнице, я должна дойти…» Каждый шаг больно отдавался в голове. Она ощупью начала взбираться по винтовой лестнице. Поднялась уже до середины, как вдруг наверху скрипнула дверь. На ступеньки упал луч карманного фонарика. Кто-то спускался навстречу. Тереза? А вдруг кто-то другой? В панике Катарина едва успела отступить налево, где был вход в подвал. Она вжалась в стену и затаила дыхание.
   – Осторожно, тут скользко! – прошептал один голос.
   – Держись за мое плечо, – ответил второй. – Говоришь, под этим подвалом?
   – Да, дальше вниз! Надо спуститься до самого низа!
   Две тени прошли мимо Катарины, не заметив ее. Путь снова был свободен. Девушка вернулась на лестницу, но тут у нее закружилась голова, так что она чуть не кувырнулась вниз. Лихорадка трепала ее и отнимала последние силы. Катарина поняла, что одна отсюда не выберется. А эти двое, она готова была спорить на что угодно, ей не враги… Сейчас они увидят, что в карцере никого нет, и пойдут обратно. Еще несколько секунд, и они будут здесь. Катарина села на ступеньку и стала ждать.

VI
НА КРЫШЕ

   МОКРЫЙ шифер был черный и блестящий. Хелен и Милош, кутаясь в накидки, сидели на коньке крыши и смотрели на городок, дремавший между отливающей сталью рекой и темными холмами с северной стороны.
   – Господи, до чего же красиво! – сказала Хелен. – Ты там бывал?
   – Сколько раз! Я всегда туда хожу, когда бываю сопровождающим. Вместо библиотеки. Я вообще читать не очень люблю, сразу в сон клонит. Так что спускаюсь с холма, через мост – и уже в городе. Так большинство ребят делает.
   – И ты ни разу не попался?
   – Меня никому не поймать, я же сказал. Посмотри вон туда, видишь, дымки, фиолетовые такие. Это трущобы, где кабаки и всякое жулье. Туда ходят пьянствовать и драться.
   – Жуть какая… И ты ходишь?
   Милош рассмеялся.
   – Прохожу, если мне по пути. Не бойся, я не пью и никогда не дерусь. То есть дерусь, но не в кабаках.
   – Ах да, ты же занимаешься борьбой…
   – Греко-римской борьбой.
   – Это как?
   – Примерно как вольная борьба, только нельзя подставлять противнику подножку. И кусать нельзя. И душить.
   – А. И какая цель?
   – Одолеть противника, действуя руками и корпусом, и положить на лопатки.
   – Уж больно примитивно.
   – А я вообще примитивный.
   – Что-то не верится. И у тебя хорошо получается – ну, борьба эта?
   – Да неплохо…
   – Лучше всех в интернате?
   – Пожалуй, да.
   Милош не хвастался. Хелен спросила – он ответил, вот и все. Хелен оценила это по достоинству. И опять возникло знакомое чувство, что с ней ничего не может случиться, когда рядом этот почти незнакомый мальчик с большими надежными руками. Она запрокинула голову. Бесчисленные звезды горели как-то по-особому неистово. Далекие, безмолвные, они искрились и сияли в ледяном небе. Хелен поежилась.
   – Замерзла? Будем слезать?
   – Не раньше, чем ты скажешь мне все, что собирался. Ты обещал, Милош.
   Он колебался. Из-за трубы выглянула кошка, опешила, увидев здесь двух людей, пару секунд изучала это неожиданное явление, потом удалилась, бесшумная и гибкая.
   – Смешно, сидим тут на крыше, как две птички…
   – Говори, Милош.
   – Ну ладно. Слушаешь?
   – Слушаю.
   – Ну так вот. Начну с самого начала. Дело было нынешней весной. Появляется у нас в интернате новичок. чудной такой парень: лет этак семнадцать, высоченный, выше среднего роста, и при этом кряжистый такой, плечищи, как у грузчика, лицо длинное, тупое, на правой руке большой палец совершенно вывернут, нос сломанный, руки все в шрамах, волосы вихрами. В общем, крутой в самом худшем смысле, прежде чем выйти с таким один на один, я бы крепко подумал. В первый же вечер подходит он к нам во дворе, помялся и спрашивает Барта: «Ты, что ли, Бартоломео Казаль?» Барт на него поглядел и говорит: «Ну да, это я». Я было думал, сейчас он в драку полезет. А он рот свой разинул, руками вот так за щеки схватился и повторяет, а сам чуть не плачет: «Глазам не верю… Глазам не верю…» Вид такой безумный, что мы его от греха подальше увели в сторонку, чтоб никто не видел. «Ну, – говорит, – побегал же я за тобой! Три года тебя ищу! Три года в каждом интернате нарываюсь, пока меня не вышибут и не переведут в другой! Карцеров этих перевидал – не сосчитать! Метелили сколько! Видишь, какая рожа?»
   Говорит, а у самого аж дыхание сперло, плачет, вытащил грязный платок, вытирает слезы, сморкается. «Объясни хоть, в чем дело! – Барт спрашивает. – Ничего не понимаю! Кто ты такой хоть?» «Почтовая лошадь» – говорит. «Кто-кто?» «Коняга! Не слыхал про таких? Я из тех ребят, что лезут на рожон и получают по морде ради артистов вроде тебя. Нам говорят, надо передать письмо, и мы беремся и передаем, пусть хоть десять лет придется искать, даже если тот человек как сквозь землю провалился. Пусть нас хоть бьют, хоть что. Но имей в виду, для кого попало мы уродоваться не станем. Для этих гадов из Фаланги – ни за что! Мой отец их на дух не переносил, и я то же самое. Ну надо же, никто не мог тебя найти, а я нашел! Не верится даже! Ты правда Бартоломео Казаль? Поклянись!»
   Барт клянется, а самому смешно стало. «А зачем, – спрашивает, – ищешь-то?» «Я же тебе говорил! – парень ему с обидой. Ты что, глухой? Письмо у меня для тебя! За подкладкой куртки, вон оно, твое письмо! Двенадцать лет его зашивают в куртки! Я уже четвертый, кто таскает на себе это несчастное письмо! Зашивать, выпарывать всякий раз, как выдают новую одежу… Знаешь, какая морока! Я же почтовая лошадь, а не белошвейка. С моими-то лапами! Ладно, сейчас в туалете распорю подкладку и вручу его тебе. Жди меня здесь!»
   Мы с Бартом стоим как дураки и смотрим друг на друга. Минуты не прошло, парень бежит обратно. «Спасибо, – говорит Барт и прячет в карман конверт – мятый-перемятый, того гляди расползется в клочья. – А зовут-то тебя как?» «Василь, – говорит, – и знаете, что теперь будет делать Василь?» «Нет, – говорим, – не знаем». «Так вот, – говорит, – Василь будет теперь тише воды, ниже травы, Василь станет прямо ягненочком, ангелочком без крылышков. Вот так. А главное, отдохнет наконец, потому что Василь сделал свое дело!»
   Тут он пожимает нам обоим руки и удаляется своей медвежьей походочкой. Шмыгая носом так, что за десять метров слышно. Мы с ним потом подружились. Ему было что порассказать. Он успел побывать интернатах в шести, а то и больше, и много чего секретного прознал. Только спрашивай. Годовое собрание, Ван Влик – это все я от него узнал.
   – Я так и поняла. И потом, он же, наверное, читал то письмо. Три года таскать с собой письмо и не прочесть – на такое никто не способен.
   – Верно, никто. Кроме тех, кто не умеет читать…
   – Василь не умеет читать?
   – Не умеет. Люди-лошади не умеют читать.
   – Люди – кто?
   – Люди-лошади. Василь назвал себя «конягой», но это в насмешку, а вообще они – люди-лошади. Как-нибудь потом объясню. Короче, читать они не могут. Василь в первый же день в школе забился на заднюю парту, и с ним быстро все стало ясно. Учителя оставили его в покое.
   – Бедный мальчик. А что было в конверте?
   – Письмо для Барта.
   – Это я уже поняла. А от кого?
   – Погоди, слушай, что дальше было. Барт сразу же его прочел в туалете, а я у дверей сторожил. У нас ведь гак же, как у вас: больше никуда не спрячешься. Вышел бледный как смерть. Я спрашиваю: «Что с тобой? От кого письмо?» «От отца… – говорит. – Это письмо от моего отца… я его и не помню, как будто его вообще не было… это он мне написал пятнадцать лет назад…»
   С того дня Барта как подменили. Никогда он болтать не любил, а тут ко всем ребятам стал приставать с вопросами, то к одному, то к другому. И у всех спрашивал: «Ты помнишь своих родителей?» Другого бы с такими вопросами послали куда подальше, но Бартоломео Казаль – он такой, что его не пошлешь… Странно это было: подходит к какому-нибудь парню, с которым за три года словом не перемолвился, и с ходу: «Помнишь своих родителей?» Чаще всего ему отвечали «нет». Но если кто-нибудь говорил «да», он принимался его расспрашивать и расспрашивал часами.
   – Зачем?
   – Чтобы проверить одну вещь, которую он узнал из отцовского письма.
   – Что именно?
   – Барт мне в конце концов рассказал, и это и есть то важное, что я хотел тебе объяснить.
   – Ну?
   – Мы… как бы это сказать… мы не такие, как другие сироты.
   – Не такие?
   – Нет. У всех наших родителей было кое-что общее.
   – Что?
   – Они все боролись против Фаланги, когда она пришла к власти.
   У Хелен сжалось сердце. Все семнадцать лет своей жизни она пыталась представить себе родителей – и не могла. Воображение отказывало, и, несмотря на все ее усилия, они ускользали из памяти, как ускользает из пальцев рыба. Услышать про них, даже что-то неопределенное, было все равно что шагнуть за пределы реального. Ей показалось, что эти две тени, всегда такие неуловимые, – отец и мать –из дальнего, бесконечно дальнего далека, через столько лет ласково машут ей рукой. Она подвинулась вплотную к Милошу, чтобы убедиться, что все вокруг нее по-прежнему существует: мокрый шифер крыши под ногами, чистая, холодная ночь и этот мальчик, так спокойно открывающий ей невероятные тайны.
   – Я не поняла… Так нас тут собрали из-за наших родителей?
   – Да.
   – Почему?
   – Потому что все они умерли… ну, можно сказать, одной смертью.
   – Ты хочешь сказать, их…
   – Уничтожили.
   – Да кто уничтожил, кто?
   Милош помолчал, подыскивая слова.
   – Люди Фаланги. Отец Барта их называет просто: варвары. Они захватили власть пятнадцать с чем-то лет назад. Это называется «государственный переворот». Они тогда арестовали и убили всех, кто был против них. Стерли самую память о них, запретили произносить их имена, уничтожили их работы, у кого они были…
   – Но ведь отец Бартоломео уцелел, раз он смог написать это письмо…
   – Он был одним из главарей Сопротивления, и ему удалось бежать. В письме он пишет, что добрался почти до вершин северных гор, и Дьяволы – человекопсы Миллса – пока его не настигли. Но что дальше он не пойдет – обессилел, отморозил ноги. И что отдает это письмо одному из своих товарищей в надежде, что когда-нибудь оно дойдет до его сына Бартоломео.
   – Пятнадцать лет шло, и все-таки дошло! – восхитилась Хелен. – Благодаря Василю…
   – Да. А под конец, – продолжил свой рассказ Милош, – отец Барта пишет, что в своем бегстве он повстречал одну замечательную женщину, певицу, перед которой все преклонялись и оберегали ее как могли. Варварам никак не удавалось заткнуть ей рот. И пока она жила и пела, они не могли спать спокойно. Ее звали Ева-Мария Бах, и у нее была маленькая дочка, белокурая, вылитая мать.
   – Милена… – прошептала Хелен.
   – Да. Варвары настигли Еву-Марию в горах, где она скрывалась вместе с отцом Барта и горсткой его товарищей. Они спустили на нее человекопсов…
   Хелен содрогнулась:
   – Господи! Слушай, но не стал же Барт рассказывать про это Милене?
   – Не знаю…
   Они долго молчали, потом Хелен сказала:
   – И все эти люди, наши родители и других ребят, – они все-все умерли? И ничего от них не осталось?
   – Ничего, – печально подтвердил Милош, – ничего от них не осталось. – И вдруг сказал совсем тихо: – Только мы.
   Его слова отдались странной дрожью в прозрачном ночном воздухе. И ему, и Хелен показалось на миг, что они, сидящие бок о бок на темной крыше, – последние уцелевшие в давней и страшной трагедии, две чудом спасшиеся хрупкие птицы.
   – Я всегда знала, что Милена необыкновенная, – улыбаясь, сказала Хелен, – что есть в ней какая-то тайна, которой нам всем не постичь, какая-то особая сила. Стоит услышать, как она поет, и сразу это понимаешь. – Бартоломео тоже необыкновенный, – сказал Милош. – Их сама судьба свела. Помнишь, как мы тогда встретились на холме? Они глаз не сводили друг с друга! Когда мы подходили к интернату, Барт вдруг остановился как вкопанный посреди моста и говорит: «Ты слышал? Ее зовут Милена! Это она!» Я сразу понял, он идет к ней и ничто его не остановит, даже то, что из-за него другой попадет в карцер. Это было сильнее него. Мы и не говорили больше – без слов все было ясно. Обнялись на прощанье, и он пошел. Уже за мостом обернулся и крикнул мне: «Мы еще встретимся, Милош! Не знаю, где, но обязательно встретимся! Все встретимся, живые и мертвые!» И скрылся из глаз. А я стоял один на этом мосту, дурак дураком, в точности, наверно, как ты через несколько часов…