О чем бишь я? Да, мы с Джоном снова ныне, как в те дни, бродили по рощам Аркадии, под лососевыми небесами.

– Ну, Джон, – весело говорил я, – о чем это вы писали в прошлую ночь? Окно у вас в кабинете просто пламенело.

– О горах, – отвечал он.

Хребет Бера, нагроможденье прожилистых скал и косматых елей, вырос передо мной во всей его мощи и красе. От чудной вести сильнее забилось сердце, и я почувствовал, что могу теперь в свой черед позволить себе роскошь великодушия. Я попросил моего друга ничего мне более не открывать, если только он сам того не захочет. Он отвечал: да, ему не хотелось бы рассказывать ни о чем, и тут же стал сетовать на сложность задачи, которую сам перед собою поставил. Он высчитал, что за последние двадцать четыре часа его мозг работал, на круг, тысячу минут и произвел пятьдесят строк (скажем, 787–838), – это один слог за каждые две минуты. Он закончил третью, предпоследнюю, Песнь и начал Песнь четвертую и последнюю (смотри Предисловие, сразу же, сразу смотри Предисловие), и если я не очень против, может быть, мы повернем домой, хотя еще только около девяти, – чтобы ему снова зарыться в хаос и вытащить оттуда свой космос со всеми его мокрыми звездами?

Мог ли я ответить "нет"? Горный воздух ударил мне в голову: он заново творил мою Земблу!

Строка 801: опечатка

Переводчикам Шейда придется-таки повозиться с преображением – да еще в одно касание – слова mountain (гора) в слово fountain (фонтан, ключ, источник): такое не передашь ни по-французски, ни по-немецки, ни по-русски, ни по-земблянски, – переводчику останется прибегнуть к одной из тех сносок, что пополняют криминальный архив находящихся в розыске слов60. И все же! Сколько я знаю, существует все же один совершенно необычайный, замечательно изящный случай, в котором участвуют не два, а целых три слова. Сама история достаточно тривиальна (и всего скорее, апокрифична). В газетном отчете о коронации русского царя вместо "корона" (crown) напечатали "ворона" (crow), а когда на другой день опечатку с извинениями "исправляли", вместо нее появилась иная – "корова" (cow). Изысканность соответствия английского ряда "crown-crow-cow" русскому "корона-ворона-корова" могла бы, я в этом уверен, привести моего поэта в восторг. Больше ничего подобного мне на игрищах лексики не встречалось, а уж вероятность такого двойного совпадения и подсчитать невозможно.

Строка 810: паутина смысла

Одну из пяти хижин, образующих этот автодортуар, занимает его владелец, – слезоточивый семидесятилетний старик, хромающий с вывертом, напоминающим мне о Шейде. Он владеет еще маленькой заправочной станцией неподалеку, продает червей рыболовам и, как правило, не слишком мне досаждает, но вот на днях предложил "стянуть любую старую книгу" с полки в его спальне. Не желая его обидеть, я постоял у полки, задравши голову и склоняя ее то к одному плечу, то к другому, но там были все замызганные старые детективы в бумажных обложках, стоившие разве что вздоха или улыбки. Он сказал: "Погодите-ка, – и вытащил из ниши у кровати потрепанное сокровище в тканевом переплете. – Великая книга великого человека – "Письма" Фрэнклина Лейна. Я знавал его в Рейнир-парке, в молодости, когда был там объездчиком. Возьмите на пару дней, не пожалеете".

Я и не пожалел. В книге есть одно место, которое странно отзывается интонацией, усвоенной Шейдом в конце Песни третьей. Это из записи, сделанной Лейном 17 мая 1921-го года, накануне смерти после сложной операции: "И если я перейду в этот самый мир иной, кого я примусь там разыскивать?.. Аристотеля! Ах, вот человек, с которым стоит поговорить! Какое наслаждение видеть, как он, пропустив между пальцев, словно поводья, длинную ленту человеческой жизни, идет замысловатым лабиринтом этого дивного приключения... Кривое делается прямым. Чертеж Дедала при взгляде сверху оказывается простым, – как будто большой, испятнанный палец некоторого мастера проехался по нему, смазав, и разом придав всей путаной, пугающей канители прекрасную прямоту".

Строка 818: В игре миров

Мой блестящий друг выказывал совершенно детское пристрастие ко всякой игре в слова и особенно к той, что зовется словесным гольфом. Он мог оборвать увлекательнейшую беседу, чтобы предаться этой забаве, и конечно, с моей стороны было бы грубостью отказаться с ним поиграть. Вот некоторые из лучших моих результатов: "брак–вред" в три хода, "пол–муж" – в четыре и "родить–зарыть" (с "добить" посередке) – в шесть ходов.

Строка 821: А кто убил балканского царя?

Страх как хочется сообщить, что в черновике читается:


А кто убил земблянского царя? --

но, увы, это не так: карточки с черновым вариантом Шейд не сохранил.

Строка 830: Сибил

Эта изысканная рифма возникает как апофеоз, как венец всей Песни, синтезирующий контрапунктические аспекты ее "нездешнего колокола".

Строки 835–838: Теперь за Красотой следить хочу и т. д.

Песнь, начатая 19 июля на шестьдесят восьмой карточке, открывается образцовым шейдизмом: лукавым ауканьем нескольких фраз в дебрях переносов. На деле, обещания, данные в этих четырех строках, так и остались невыполненными, – лишь эхо ритмических заклинаний уцелело в строках 915 и 923–924 (разрешившихся свирепым выпадом в строках 925–930). Поэт, будто вспыльчивый кочет, хлопочет крылами, изготовляясь к всплеску накатывающего вдохновения, но солнце так и не всходит. Взамен обещанной буйной поэзии мы получаем парочку шуток, толику сатиры и, в конце Песни, чудное сияние нежности и покоя.

Строки 840–872: два способа писанья и т. д.

В сущности – три, если вспомнить о наиважнейшем способе: положиться на отблески и отголоски подсознательного мира, на его "немые команды" (строка 871).

Строка 873: лучший срок

В то время, как мой дорогой друг начинал этой строкой стопку карточек, которую ему предстояло исписать 20 июля (с семьдесят первой по семьдесят восьмую, последняя строка – 948), Градус всходил в аэропорту "Орли" на борт реактивного самолета, пристегивал ремень, читал газету, возносился, парил, пачкал небеса.

Строки 887–888: Коль мой биограф будет слишком сух или несведущ

Слишком сух? Или несведущ? Знал бы мой бедный друг загодя, кто станет его биографом, он обошелся бы без этих оговорок. На самом деле, я даже имел удовольствие свидетельствовать (одним мартовским утром) обряд, описанный им в следующих строках. Я собрался в Вашингтон и перед самым отъездом вспомнил, что он просил меня что-то такое выяснить в Библиотеке Конгресса. В моем сознании и посейчас отчетливо звучит неприветливый голос Сибил: "Но Джон не может принять вас, он сидит в ванне" – и хриплый рев Джона из ванной комнаты: "Да пусть войдет, Сибил, не изнасилует же он меня!" Однако ни я, ни он – не сумели припомнить, что именно мне надлежало узнать.

Строка 894: король

В первые месяцы Земблянской революции портреты короля частенько появлялись в Америке. Время от времени какой-нибудь университетский приставала, обладатель настырной памяти, или клубная дама из тех, что вечно привязывались к Шейду и к его чудаковатому другу, спрашивали меня с глуповатой многозначительностью, обыкновенной в подобных случаях, говорил ли мне кто-либо, до чего я похож на несчастного монарха. Я отвечал в том духе, что "все китайцы на одно лицо", и старался переменить разговор. Но вот однажды, в гостиной преподавательского клуба, где я посиживал в кругу коллег, мне довелось испытать особенно стеснительный натиск. Заезжий немецкий лектор из Оксфорда без устали твердил – то в голос, то шепотом, – об "абсолютно неслыханном" сходстве, а когда я небрежно заметил, что все зембляне, отпуская бороду, становятся похожи один на другого, – и что в сущности название "Зембла" происходит не от испорченного русского слова "земля", а от Semblerland – страна отражений или подобий, – мой мучитель сказал: "О да, но король Карл не носил бороды, и все же вы с ним совсем на одно лицо! Я имел честь [добавил он] сидеть в нескольких ярдах от королевской ложи на Спортивном фестивале в Онгаве в пятьдесят шестом году, мы там были с женой, она родом из Швеции. У нас есть дома его фотография, а ее сестра коротко знала мать одного из его пажей, очень интересная была женщина. Да неужели же вы не видите [чуть ли не дергая Шейда за лацкан] поразительного сходства их черт, – верхняя часть лица и глаза, о да, глаза и переносица?"

– Отнюдь, сэр, – сказал Шейд, переложив ногу на ногу и по обыкновению слегка откачнувшись в кресле перед тем, как что-то изречь, – ни малейшего сходства. Сходства – это лишь тени различий. Различные люди усматривают различные сходства и сходные различия.

Добрейший Неточка, во всю эту беседу хранивший на удивление несчастный вид, тихо заметил, как тягостна мысль, что такой "приятный правитель" скорее всего погиб в заключении.

Тут в разговор ввязался профессор физики. Он был из так называемых "розовых" и веровал во все, во что веруют так называемые "розовые" (в прогрессивное образование, в неподкупность всякого, кто шпионит для русских, в радиоактивные осадки, порождаемые исключительно взрывами, производимыми США, в существование в недавнем прошлом "эры Мак-Карти", в советские достижения, включая "Доктора Живаго", и в прочее в том же роде): "Ваши сожаления безосновательны, – сказал он. – Как известно, этот жалкий правитель сбежал, переодевшись монахиней, но какова бы ни была или ни есть его участь, народу Земблы она безразлична. История отвергла его – вот и вся его эпитафия".

Шейд: "Истинная правда, сэр. В должное время история отвергает всякого. Но мертв король или жив не менее вас и Кинбота, давайте все-таки с уважением относиться к фактам. Я знаю от него [указывая на меня], что широко распространенные бредни насчет монахини – это всего лишь пошлая проэкстремистская байка. Экстремисты и их друзья, чтобы скрыть свой конфуз, выдумывают разный вздор, а истина состоит в том, что король ушел из дворца, пересек горы и покинул страну не в черном облачении поблекшей старой девы, но, словно атлет, затянутым в алую шерсть".

– Странно, странно, – пробормотал немецкий гость, благодаря наследственности (предки его обитали в ольховых лесах) один только и уловивший жутковатую нотку, звякнувшую и затихшую.

Шейд (улыбнувшись и потрепав меня по колену): "Короли не умирают, они просто исчезают, – а, Чарли?"

– Кто это сказал? – резко, будто спросонья, спросил невежественный и оттого всегда подозрительный глава английского отделения.

– Да вот, хоть меня возьмите, – продолжал мой бесценный друг, игнорируя мистера Х., – про меня говорили, что я похож по крайности на четверых: на Сэмюеля Джонсона, на прекрасно восстановленного прародителя человека из Экстонского музея и еще на двух местных жителей, в том числе – на ту немытую и нечесанную каргу, что разливает по плошкам картофельное пюре в кафетерии Левин-холла.

– Третья ведьма, – изящно уточнил я, и все рассмеялись.

– Я бы сказал, – заметил мистер Пардон (американская история), – что в ней больше сходства с судьей Гольдсвортом ("Один из нас", – вставил Шейд, кивая), особенно когда он злобится на весь свет после плотного обеда.

– Я слышал, – поспешно начал Неточка, – что Гольдсворты прекрасно проводят время...

– Какая жалость, я ничего не могу доказать, – бормотал настырный немецкий гость. – Вот если бы был портрет. Нет ли тут где-нибудь...

– Наверняка, – сказал молодой Эмеральд, вылезая из кресла.

Тут ко мне обратился профессор Пардон:

– А мне казалось, что вы родились в России, и что ваша фамилия – это анаграмма, полученная из Боткин или Бодкин?

Кинбот: "Вы меня путаете с каким-то беглецом из Новой Земблы" (саркастически выделив "Новую").

– Не вы ли говорили, Чарльз, что kinbote означает на вашем языке "цареубийца"? – спросил мой дражайший Шейд.

– Да, губитель королей, – ответил я (страстно желая пояснить, что король, утопивший свою подлинную личность в зеркале изгнания, в сущности, и есть цареубийца).

Шейд (обращаясь к немецкому гостю): "Профессор Кинбот – автор замечательной книги о фамилиях. Кажется [ко мне], существует и английский перевод?"

– Оксфорд, пятьдесят шестой, – ответил я.

– Но русский язык вы все-таки знаете? – спросил Пардон. – Я, помнится, слышал на днях, как вы разговаривали с этим... как же его... о Господи (старательно складывает губы).

Шейд: "Сэр, мы все испытываем страх, подступаясь к этому имени" (смеется).

Профессор Харлей: "Держите в уме французское название шины – punoo".

Шейд: "Ну, сэр, боюсь, вы всего лишь пнули препятствие" (оглушительно смеется).

– Покрышкин, – скаламбурил я. – Да, – продолжал я, обращаясь к Пардону, – разумеется, я говорю по-русски. Видите ли, этот язык был в ходу par excellence61, и гораздо более французского, во всяком случае, среди земблянской знати и при Дворе. Теперь, конечно, все изменилось. Теперь именно в низших сословиях силком насаждают русскую речь.

– Но ведь и мы пытаемся преподавать в школах русский язык, – сказал "розовый".

Пока мы беседовали, в дальнем конце комнаты обыскивал книжные полки молодой Эмеральд. Ныне он воротился с томом "T-Z" иллюстрированной энциклопедии.

– Ну-с, – сказал он, – вот вам ваш король. Правда, он тут молодой и красивый. ("Нет, это не годится", – заныл немецкий гость.) Молодой, красивый и в сногсшибательном мундирчике, – продолжал Эмеральд. – Голубая мечта, да и только!

– А вы, – спокойно сказал я, – испорченный щенок в дешевой зеленой куртке.

– Да что я такого сказал? – воззвал к обществу молодой преподаватель, разводя руками совсем как ученик в "Тайной вечери" Леонардо.

– Ну будет, будет, – сказал Шейд. – Я уверен, Чарльз, что наш юный друг вовсе не желал оскорбить вашего государя и тезку.

– Да он и не смог бы, когда бы и пожелал, – безмятежно сказал я, все обращая в шутку.

Геральд Эмеральд протянул мне руку, – и сейчас, когда я пишу эти строки, она все еще остается протянутой.

Строки 895–900: Чем я тучней... подбрюдок

Вместо этих гладких и несколько неприятных стихов в черновике значится:


895 Что ж, я люблю пародию -- ведь тут
Последний остроумия приют:
"Когда Натуру Дух одолевает,
Натура вянет, -- Дух околевает".
Да, мой читатель, Поп.


Строка 920: Так дыбом волоски

Альфред Хаусман (1859–1936), чей сборник "Тhe Shropshire Lad" спорит с "In Memoriam" Альфреда Теннисона (1809–1892) за право зваться высшим, возможно (о нет, долой малодушное "возможно"), достижением английской поэзии за сотню лет, где-то (в Предисловии?) говорит совершенно противное: в восторге вставшие волоски ему бриться только мешают. Впрочем, поскольку оба Альфреда наверняка пользовались опасным лезвием, а Джон Шейд – ветхим "жиллетом", противоречие вызвано, скорее всего, различием в инструментах.

Строка 922: Наш Крем

Небольшая неточность. В известном рекламном мультфильме, о котором идет здесь речь, усы подпирает пузырящаяся пена, ничем на крем не похожая.

За этой строкой мы находим в черновике вместо строк 923–930 следующий, слегка затертый вариант:


Любой художник мнит ничтожным век,
В котором он рожден, мой -- хуже всех:
Век, мнящий, будто бомбу иль ракету
Лишь немец может сотворить, при этом
Любой осел тачает эту жуть,
Век, в коем селенографа надуть
Способен всякий хват, потешный век,
Где доктор Швейцер -- умный человек.

Перечеркнув написанное, поэт опробовал иную тему, но отставил также и нижеследующие строки:


Британия, где ввысь поэт взлетал,
Желает ныне, чтоб Пегас пахал,
Поэт -- ишачил. Нынешний пролаза,
Идейный сыч, прозаик пучеглазый,
"Романов социальных" подпевала
Пятнит страницы копотью и салом.


Строка 929: Фрейд

Мысленным взором я снова вижу поэта, буквально упавшего на газон, бьющего по траве кулаком, дергаясь и подвывая от хохота, – и себя, доктора Кинбота, – по бороде моей катятся слезы, но я все же пытаюсь внятно зачитывать разные лакомые кусочки из книги, которую я стянул в аудитории: это ученый труд по психоанализу, используемый в американских университетах, повторяю, используемый в американских университетах. Увы, в моей записной книжке сохранились лишь две цитаты:



"Заметив, что учащийся ковыряет в носу вопреки любым приказам противуположного толка или просовывает палец в пуговичную петлю... осведомленный в анализе педагог понимает, что аппетиты, которые проявляет в своих фантазиях этот сластолюбивый молодой человек, не знают границ".

(Цитируется проф. Ц. по книге д-ра Оскара Пфистера

"Психоаналитический метод", Нью-Йорк, 1917, с. 79)

"Шапка из красного бархата в немецком варианте "сказки о Красной Шапочке" символизирует менструацию".

(Цитируется проф. Ц. по книге Эриха Фромма

"Забытый язык", Нью-Йорк, 1951, с. 240)



Неужели эти шуты и впрямь верят во все, чему они учат?

Строка 932: грузовики

Я, должен признаться, не помню, чтобы мне часто случалось слышать "грузовики", проезжающие мимо наших домов. Шумные легковые машины – да, но не грузовики.

Строка 937: Старинной Земблы

Сегодня я – комментатор очень усталый и грустный.

На левом краю этой карточки (семьдесят шестой) поэт перед самой смертью записал строку из Второй эпистолы Попова "Опыта о человеке", которую он, вероятно, намеревался процитировать в сноске:


В Гренландии иль в Зембле -- Бог весть где...

Так это все, что смог сказать о Зембле – о моей Зембле! – вероломный старик Шейд? Сбривая щетину? Странно, странно...

Строки 939–940: Жизнь человека и т. д.

Коли я верно понял смысл этого брошенного вскользь замечания, наш поэт полагает, что жизнь человека есть лишь череда сносок к громоздкому, темному, неоконченному шедевру.

Строка 949: И всякий миг

Итак, в некоторый миг утра 21 июля – последнего дня его жизни – Джон Шейд начал последнюю свою стопку карточек (семьдесят седьмая–восьмидесятая). Две мертвых зоны времени уже слились, образовав поясное время одной человечьей судьбы, и не исключено, что поэт в Нью-Вае и бандит в Нью-Йорке пробудились тем утром от одного и того же глухого щелчка, с которым начал последний отсчет секундомер их общего Хронометриста.

Строка 949: и всякий миг

И всякий миг он близился.

Грозная гроза встретила Градуса в Нью-Йорке в ночь его прибытия из Парижа (понедельник, 20 июля). Тропический ливень затопил тротуары и рельсы подземки. В реках улиц играли калейдоскопические отражения. Сроду не видывал Виноградус такого обилия молний, тоже и Жак д'Аргус – да и Джек Грей, уж коли на то пошло (не забывайте про Джека Грея!). Обосновался он в третьеразрядной гостинице на Бродвее, спал крепко, лежал кверху брюхом прямо на одеяле в полосатой пижамной паре, – у земблян такая зовется rusker sirsusker (русский костюм в полоску), – и не стянув по обыкновению носков: с 11 июля, со дня помывки в финской бане в Швейцарии, не доводилось ему повидать своих босых ступней.

Настало июля 21-е. В восемь утра Нью-Йорк поднял Градуса стуком и ревом. Как обычно, мутная его дневная жизнь началась продуванием носа. Потом он извлек из ночной картонной коробочки и установил в пасть, в маску Комуса, набор крупных зверского вида зубов: единственный, в сущности говоря, изъян его во всех остальных отношениях безобидной наружности. Проделав это, он выкопал из портфеля пару бисквитиков, припрятанных про запас, и еще более давний, но по-прежнему довольно съедобный бутерброд из поддельной ветчины – обмяклый, смутно напоминающий о ночном субботнем поезде Ницца–Париж, – тут было не в бережливости дело (Тени снабдили его порядочной суммой), но в животной приверженности привычкам бедственной молодости. Позавтракав в постели всеми этими деликатесами, он начал готовиться к главному дню своей жизни. Он уже брился вчера, с этим, стало быть, кончено. Испытанную пижаму он уложил не в чемодан, а в портфель, оделся, отцепил снутри пиджака камейно-розовый гребешок с разной дрянью, навязшей в зубах, продрал им щетинистые волоса, старательно приладил мягкую шляпу, вымыл обе руки приятным, современным, жидким мылом в приятной, современной, ничем почти не пахнущей уборной на другой стороне коридора, помочился, ополоснул руку и, чувствуя, какой он чистый и опрятный, отправился прогуляться.

Прежде он никогда в Нью-Йорке не бывал, но, как и многие недоумки, полагал себя выше любой новизны. Вчера ночью он уже сосчитал восходящие строки освещенных окон в нескольких небоскребах и теперь, прикинув высоту еще кой-каких сооружений, почувствовал, что узнал все, достойное узнавания. Он выпил чашку кофе, полную до краев, и полное до половины блюдце у толкливой и мокрой стойки и скоротал остаток дымчатого и синего утра, переползая со скамьи на скамью и от газеты к газете в западных аллеях Центрального парка.

Начал он со свежего выпуска "The New York Times". Губы его извивались, словно драчливые черви, пока он вычитывал разные разности. Хрущев внезапно отсрочил визит в Скандинавию и взамен собирался прибыть в Земблу (тут подпеваю я: "Вы себя называете земблерами, а я вас – земляками!" Смех и аплодисменты.). Соединенные Штаты вот-вот спустят на воду первое атомное торговое судно (этим только бы рускеров позлить. Дж. Г.). Прошлой ночью в Ньюарке молния ударила в многоквартирный дом, No 555 по Южной улице, расколотила телевизор и покалечила двух человек, смотревших, как тает актриса в яростной студийной грозе (сколь ужасны мучения этих духов! К. К. К. по свидетельству Дж. Ш.). Компания "Драгоценности Рахиль" приглашала агатовым шрифтом шлифовщика драгоценных камней, который "должен иметь опыт работы с декоративной бижутерией" (о, Дегре этот опыт имел!). Братья Хелман сообщали о своем участии в переговорах относительно предоставления значительного кредита (11 млн. долларов) производственной компании "Деккерово стекло" с погашением задолженности 1 июля 1979-го года, и Градус, снова помолодев, перечитал это дважды не без задней мысли, возможно, что через 4 дня после этого ему исполнится 64 года (без комментариев). На другой скамье он нашел понедельничный выпуск той же самой газеты. При посещении музея в городе Белоконске (Градус лягнул подошедшего слишком близко голубя) королева Великобритании зашла в угол Зала животных-альбиносов, сняла с правой руки печатку и, повернувшись спиной к нескольким откровенным зевакам, потерла этой рукой лоб и один глаз. В Ираке вспыхнуло прокоммунистическое восстание. Отвечая на вопрос о советской выставке в нью-йоркском "Колизеуме", поэт Карл Сэндберг сказал: "Они аппелируют на высшем интеллектуальном уровне". Присяжный обозреватель новых туристских изданий, обозревая собственное турне по Норвегии, сообщил, что фьорды слишком известны, чтобы стоило (ему) их описывать, и что все скандинавы очень любят цветы. А на пикнике для детишек всех стран, одна земблянская малютка вскричала, обращаясь к своей японской подружке: "Ufgut, ufgut, velkam ut Semblerland!" (Прощай, прощай, до встречи в Зембле!) Признаюсь, восхитительная была игра – следить в БВК за суетою различных эфемерид, склоняясь над тенью подбитого ватой плеча.

Жак д'Аргус в двадцатый раз посмотрел на часы. Он выступал, похожий на голубя, сложив за спиною руки. Он навощил свои красноватые туфли и оценил щелчок, с которым натягивал тряпку чумазый, но миловидный мальчишка. В бродвейском ресторане он потребил большую порцию розоватой свинины с кислой капустой, двойной гарнир из жесткого, жаренного "по-французски" картофеля и половинку переспелой дыни. Из моего прокатного облачка я с тихим удивлением созерцаю его: вот она, эта тварь, готовая совершить чудовищный акт – и грубо смакующая грубую пищу! Я полагаю, нам следует предположить, что все воображение, каким он располагал, забегая вперед, как раз на акте-то и вставало, – как раз на грани всех его возможных последствий, последствий призрачных, сравнимых разве с фантомной ступней ампутанта или с веером добавочных клеток, которые шахматный конь (сей пожиратель пространства), стоя на боковой вертикали, "ощущает" в виде призрачного простора за краем доски, ни на действительные его ходы, ни на действительный ход игры отнюдь не влияющего.

Он вернулся и уплатил сумму, равноценную трем тысячам земблянских крон, за короткую, но приятную остановку в отеле "Беверленд". Плененный иллюзией практической предусмотрительности, он оттащил свой фибровый чемодан и – после минутного колебания – дождевой плащ тоже под анонимную охрану железной вокзальной ниши, там, полагаю, лежат они и сейчас так же укромно, как мой самоцветный скипетр, рубиновое ожерелье и усыпанная бриллиантами корона в... впрочем, неважно где. С собой, в зловещее путешествие, он прихватил лишь знакомый нам потасканный черный портфель, содержавший чистую нейлоновую рубашку, грязную пижаму, безопасную бритву, третий бисквитик, пустую картонку, пухлую иллюстрированную газету, с которой он не успел управиться в парке, стеклянный глаз, когда-то сделанный им для своей престарелой любовницы, и дюжину синдикалистских брошюр, по нескольку копий каждой, – многие годы тому он отпечатал их своею собственной рукой.