директора школы Св. Варфоломея, находящейся на побережьи Атлантики --
примерно в трех тысячах миль к западу от воображаемого Дворца. Обильный
весенний ливень хлестал по французским окнам, за которыми, куда ни глянь,
дрожала и дымилась зеленая молодая листва. Казалось, ничто, кроме пелены
дождя, не отделяет и не защищает Дворец от революции, которая вот уже
несколько дней сотрясала город. ... На самом деле отцом Виктора был
чудаковатый беженец-доктор, которого он никогда особенно не любил и которого
не видел теперь уже почти два года.
Король, его более приемлемый отец, принял решение не отрекаться. Газеты
не выходили. Восточный Экспресс со всеми его транзитными пассажирами застрял
на пригородной станции, картинные пейзане стояли на дебаркадере, отражаясь в
лужах и глазея на занавешенные окна длинных загадочных вагонов. Дворец с его
террасными садами и город под дворцовым холмом, и главная площадь города,
где, несмотря на погоду, уже рубили головы и плясал народ, -- все это
находилось в самом центре креста, поперечины коего обрывались в Триесте,
Граце, Будапеште и Загребе, как показывает "Справочный атлас мира" Рэнда
Мак-Нэлли. А в самом центре этого центра сидел Король, спокойный и бледный и
в целом довольно похожий на сына, каким этот подросток воображал себя в свои
сорок лет. Спокойный и бледный, с чашкой кофе в руке, Король сидел спиной к
изумрудово-серому окну и слушал не снявшего маски посланца -- дородного
пожилого вельможу в мокром плаще, сумевшего сквозь дождь и мятеж
проскользнуть из осажденного Государственного Совета в отрезанный от мира
Дворец.
-- Абдикация! Добрая треть алфавита! -- с легким акцентом холодно и
язвительно молвил Король.-- Я отвечаю -- нет. Предпочитаю неизвестную
величину изгнания.
Сказавши так, вдовый Король взглянул на настольную фотографию
прекрасной женщины (ныне покойной), на ее огромные голубые глаза, на
карминовый рот (фото было цветным, негоже для короля, ну да ладно). Ветви
сирени, расцветшей внезапно и преждевременно, буйно бились в обрызганные
дождем стекла, словно маски, не допущенные на бал. Старый посланец
поклонился и побрел по пустоши кабинета назад, втайне раздумывая, не умнее
ли будет оставить в покое историю и удрать в Вену, где у него имелась
кое-какая недвижимость. ... Конечно, мать Виктора на самом-то деле вовсе не
умерла; она разошлась с его отцом, доктором Эриком Виндом (ныне проживающим
в Южной Америке) и вот-вот собиралась выйти в Буффало замуж за человека по
фамилии Черч.
Ночь за ночью Виктор погружался в эти легкие мечтания, стараясь
приманить сон в свою холодную нишу, куда из неугомонного дортуара долетал
каждый звук. Обычно он не успевал добраться до решающего эпизода бегства,
когда Король, в одиночестве -- solus rex1 (как именуют одинокого короля
шахматные композиторы), -- мерил шагами берег Богемского моря на мысе Бурь,
где обещал ожидать его в мощной моторной лодке Персиваль Блейк, развеселый
американец-авантюрист. В сущности, сама отсрочка этого волнующего и
утешительного эпизода, само продленье соблазна, венчающего раз от разу
повторявшиеся фантазии, и образовывали основной механизм усыпительного
воздействия.
Снятый в Берлине для американской аудитории итальянский фильм, в
котором мальчишку с обезумевшим взором и в мятых шортах гнал по трущобам,
развалинам и борделям многократный агент; версия "Очного цвета", недавно
поставленная в соседней женской школе Св. Марфы; анонимный кафкианский
рассказ, напечатанный в журнале ci-devant avant-garde1 и прочитанный в
классе мистером Пеннантом, меланхолическим англичанином "с прошлым"; и не в
последнюю очередь обрывки семейных преданий о давнем (тому уже тридцать пять
лет) бегстве русских интеллигентов от ленинского режима; -- вот очевидные
источники Викторовых фантазий; одно время они сильно его волновали, но ныне
приобрели характер чисто утилитарный -- простого и приятного снотворного
средства.



    2



Ему уже исполнилось четырнадцать, но выглядит он на два-три года старше,
-- и не из-за высокого роста (в нем около шести футов), а вследствие
непринужденной легкости манер, выражения дружелюбной обособленности на
простом, но приятном лице и полного отсутствия неуклюжести или скованности,
что, отнюдь не исключая сдержанности либо скромности, сообщает нечто
солнечное застенчивой и независимой вежливости его спокойной повадки.
Сидевшая под левым глазом коричневая родинка размером почти в цент
подчеркивала бледность щек. Не думаю, чтобы он кого-то любил.
Страстная детская привязанность давно сменилась в его отношении к
матери нежной снисходительностью, и когда она на гладком и мишурном
нью-йоркском английском с металлически-резкими носовыми тонами и мягкими
провалами в пушистые руссицизмы потчевала при нем посторонних рассказами,
которые он слышал бессчетное множество раз, и которые были либо чересчур
приукрашены, либо весьма неточны, все, что он позволял себе, -- это тайный
вздох усмешливого смиренья. Хуже приходилось, когда доктор Эрик Винд,
напрочь лишенный юмора педант, веривший в безупречную чистоту своего
английского языка (усвоенного в немецкой гимназии), важно выкладывал перед
теми же посторонними замшелые остроты, именуя океан "бассейном" с убежденным
и лукавым выражением человека, в виде драгоценного дара подносящего
слушателю пикантный оборот. Родители изо всей их психотерапевтической мочи
изображали Лая с Йокастой, но мальчик оказался довольно посредственным
Эдипчиком. Дабы не усложнять модного треугольника фрейдистической любовной
интриги (мать-отец-дитя), первый Лизин муж не упоминался вообще. И только
когда супружество Виндов стало разваливаться, примерно в то время, как
Виктора записали в школу Св. Варфоломея, Лиза сообщила ему, что она, прежде
чем покинуть Европу, называлась госпожою Пниной. Она рассказала, что первый
ее муж также перебрался в Америку, что, фактически, Виктор скоро увидится с
ним, а поскольку все, о чем невнятно толковала Лиза (широко раскрывая
лучистые, в черных ресницах голубые глаза), неукоснительно приобретало налет
прелести и тайны, фигура великого Тимофея Пнина, ученого и джентльмена,
преподающего практически мертвый язык в знаменитом вайнделлском
университете, находившемся примерно в трехстах милях к северо-западу от Св.
Варфоломея, приобрела в гостеприимном сознании Виктора удивительное обаяние,
родовое сходство с теми болгарскими царями и средиземными принцами, что были
всемирно известными знатоками бабочек или морских раковин. Поэтому он
обрадовался, когда профессор Пнин вступил с ним в серьезную и чинную
переписку: за первым письмом, составленным на прелестном французском, но
очень неважно отпечатанным, последовала красочная открытка с изображением
"белки серой". Открытка принадлежала к познавательной серии "Наши
Млекопитающие и Птицы", которую Пнин приобрел целиком специально для этой
переписки. Виктор с удовольствием узнал, что название "squirrel" (белка)
происходит от греческого слова, означающего "тенехвостая". Пнин пригласил
Виктора на ближайшие каникулы в гости и проинформировал мальчика, что
встретит его на автобусной станции Вайнделла. "Чтобы быть признанным, --
писал по-английски Пнин, -- я появлюсь в темных очках и с черным портфелем в
руках с моей серебряной монограммой."



    3



ИЭрика, и Лизу Винд болезненно занимала наследственность и вместо того,
чтобы радоваться художественному дарованию Виктора, они cумрачно тревожились
по поводу ее родовых корней. Искусство и наука были довольно живо
представлены в унаследованном им прошлом. Следовало ли отнести пристрастие
Виктора к краскам на счет Ганса Андерсена (никакого родства со снотворным
датчанином), бывшего в Любеке витражным художником, пока он не спятил
(вообразив себя кафедральным собором) вскоре после того, как его любимая
дочь вышла за седого гамбургского ювелира, автора монографии о сапфирах и
деда Эрика по материнской линии? Или Викторова почти патологическая точность
во владении карандашом и пером явилась побочным продуктом боголеповской
учености? Ибо прадедом матери Виктора (и седьмым сыном деревенского батюшки)
был никто иной, как тот самый редкостный гений, Феофилакт Боголепов, у
которого один лишь Николай Лобачевский и мог оспорить звание величайшего
русского математика. Остается только гадать.
Гений -- это несхожесть. Двух лет от роду Виктор не чертил спиралистых
загогулин, пытаясь изобразить пуговицу или иллюминатор, как делают миллионы
детей, -- а у тебя почему не так? Он любовно выводил круги -- совершенно
круглые и совершенно замкнутые. Трехлетний ребенок, когда его просят
срисовать квадрат, изображает один сносный угол, а все прочее удовлетворенно
передает волнистой или скругленной чертой; Виктор же в три года не только с
презрительной точностью воспроизвел далеко не идеальный квадратик,
изображенный исследователем (д-р Лайза Винд), но и добавил рядом с копией
другой -- поменьше. Он так и не прошел той начальной стадии графической
активности, на которой дети рисуют "Kopffьssler'ов" (головастиков) или
шалтаев-болтаев с L-образными ножками и с руками, заканчивающимися
грабельными зубьями; собственно говоря, он вообще избегал изображать
человеческие фигуры, и когда папа (д-р Эрик Винд) заставил его нарисовать
маму (д-р Лайза Винд), он отозвался прелестной волной, сообщив, что это --
мамина тень на новом холодильнике. В четыре года он выдумал собственный
способ штриховки. В пять начал рисовать предметы в перспективе: точный
ракурс боковой стены, карликовое деревце вдали, один предмет полузаслоняет
другой. А в шесть Виктор уже различал то, чего многие взрослые так и не
научаются видеть -- оттенки теней, разницу в цвете между тенью от апельсина
и тенью от сливы или плода авокадо.
Для Виндов Виктор был трудным ребенком постольку, поскольку он таковым
быть отказывался. С точки зрения Винда каждому мальчику свойственны пылкое
стремление оскопить своего отца и ностальгическая потребность вновь войти в
материнское лоно. Однако Виктор не обнаруживал никаких поведенческих
отклонений -- в носу не ковырял, большого пальца не сосал и даже ногтей не
обкусывал. Д-р Винд, дабы избегнуть того, что он, будучи радиофилом,
именовал "статическими наводками личностного родства", подверг своего
неприступного сына психометрическому тестированию, проведенному в Институте
двумя сторонними лицами ґ молодым д-ром Стерном и его улыбчивой женой ("Я --
Луис, а это Кристина"). Результаты, впрочем, оказались не то пугающими, не
то нулевыми: семилетний субъект проявил в так называемом "Тесте на
изображение животных" Годунова сенсационное умственное развитие
семнадцатилетнего юноши, когда же ему был предъявлен так называемый "Тест
для подростков" Фэрвью, соответствующий показатель быстро съехал до уровня
двух лет. Сколько трудов, мастерства и выдумки потрачено на разработку этих
изумительных методов! А некоторые пациенты совсем не желают сотрудничать,
просто позор! Существует, к примеру, "Тест на абсолютно свободные
ассоциации" Кента-Розанофф, в котором малютку Джо или Джейн просят
откликаться на "стимулирующие слова", каковы "стол", "утка", "музыка",
"тошнота", "толщина", "низкий", "глубокий", "длинный", "блаженство", "плод",
"мать", "гриб". Существует очаровательная игра "Любопытство-Позиция" Бьевра
-- утеха дождливых вечеров, -- когда маленьких Сэма или Руби просят
выставлять закорючки против названий тех вещей, которых он (она)
побаивается, к примеру, "смерть", "падение", "сновидение", "циклоны",
"похороны", "отец", "ночь", "операция", "спальня", "ванная", "сливаться" и
тому подобное; существует "Абстрактный тест" Августы Ангст, в котором
малышке (das Kleine) приказывают изобразить не отрывая руки понятия из
заданного списка ("стоны", "наслаждение", "темнота"). И, конечно, есть еще
"Игра в куклы", где маленьким Патрику или Патриции предлагают чету
одинаковых резиновых куколок и хорошенький кусочек пластилина, -- который
Пат может приделать к одной из них перед тем, как она или он начинает игру,
-- а еще выдают красивенький кукольный домик, в котором так много комнат и
масса изящных крошечных вещиц, включая ночной горшок размером не более
желудевой чашечки и домашнюю аптечку, и кочергу, и двуспальную кровать, и
даже махонькие резиновые перчатки на кухне, и ты, детка, можешь быть совсем
нехорошим(-ей) и делать с куклой-папой все, что захочешь, если тебе
покажется, что она побила куклу-маму, когда в их спальне погас свет. Но
дурной мальчик Виктор не пожелал играть с Лу и Тиной, он пренебрег
куколками, он вычеркнул все перечисленные в списке слова (что вообще против
правил) и сотворил рисунки, не имеющие вовсе никакого недочеловеческого
значения.
Ничего, представлявшего хотя бы малейший интерес для терапевтов, не
смог обнаружить Виктор и в тех прекрасных, да, прекрасных! кляксах Роршаха,
в которых другие детишки видят (или обязаны видеть) самые разные вещи --
репки, скрепки и поскребки, червей имбецильности, невротические стволы,
эротические галоши, зонты или гантели. Опять-таки, и ни один из небрежных
набросков Виктора не представлял так называемой мандалы, -- термин,
предположительно означающий (на санскрите) магический круг, ґ д-р Юнг и с
ним иные прилагают его ко всякой каракульке, более-менее близкой по форме к
четырехсторонней протяженной структуре, -- таковы, например, ополовиненный
манговый плод или колесо, или крест, на котором эго распинаются, как морфо
на расправилках, или, говоря совсем уже точно, молекула углерода с четверкой
ее валентностей -- эта главная химическая компонента мозга, машинально
увеличиваемая и отображаемая на бумаге.
Стерны сообщали, что "к сожалению, психологическая ценность ментальных
картин и словесных ассоциаций Виктора полностью затемняется художественными
наклонностями мальчика". И с той поры маленькому пациенту Виндов, трудно
засыпавшему и страдавшему отсутствием аппетита, разрешили читать в постели
заполночь и уклоняться от утренней овсянки.



    4



Планируя образование своего сына, Лиза разрывалась между двух либидо:
потребностью оделить его новейшими благами современной детской психотерапии
и стремлением найти среди американских систем религиозного отсчета наилучшее
приближение к мелодическим и благотворным радостям Православия, этого
кроткого исповедания, чьи требования к личной совести столь малы в сравнении
с утешениями, которые оно предлагает.
Сначала маленький Виктор попал в прогрессивный детский сад в
Нью-Джерси, потом, по совету одних русских друзей он посещал там же школу.
Управлял школой священник епископальной церкви, зарекомендовавший себя
благоразумным и способным учителем, снисходительным к одаренным детям, как
бы ни были они чудачливы и скандальны; Виктор определенно был несколько
странен, но зато очень тих. В двенадцать лет он перешел в школу Св.
Варфоломея.
Внешне "Сен-Барт" представлял собой большую массу претенциозного
красного кирпича, воздвигнутую в пригороде Крэнтона, штат Массачусетс, в
1869 году. Главное здание образовывало три стороны большого прямоугольника,
четвертую составляла сводчатая галерея. Островерхую башенку над воротами,
покрытую с одного боку лоснистым пятилистным плющом, несколько тяжеловесно
венчал каменный кельтский крест. Ветер рябью бежал по плющу, как по конской
спине. Напрасно считают, что со временем тон красного кирпича становится
более сочным, -- в добром старом Сен-Барте он становился лишь более грязным.
Ниже креста и прямо над звучной на вид, но на деле совершенно лишенной эха
входной аркой было изваяно что-то вроде кинжала, -- попытка изобразить
мясницкий нож, который так неодобрительно держит (в "Венском Требнике")
святой Варфоломей, один из Апостолов, -- а именно тот, с которого содрали
заживо кожу, оставив его на съедение мухам летом 65 года по Рождеству
Христову или около того, в городе Албанополисе, ныне Дербенте, на
юго-востоке России. Гроб его, выброшенный гневливым царем в Kаспийское море,
мирно приплыл на остров Липари, что у берегов Сицилии, -- последнее, видимо,
следует счесть легендой, особенно если принять во внимание, что Каспийское
море еще со времен плейстоцена оставалось морем исключительно внутренним.
Под этим геральдическим орудием, напоминавшим скорее нацеленную ввысь
морковку, отполированные буквы английской готики выводили "Sursum"1. На
мураве перед воротами обыкновенно дремали в своей приватной Аркадии две
смирных английских овчарки, принадлежавших одному из учителей и нежно друг к
дружке привязанных.
Лизе при первом посещении школы все здесь очень понравилось, -- от
площадок для игры в "файвс" и часовни до гипсовых слепков по коридорам и
снимков соборов в классных. Спальни трех младших классов были поделены на
ниши, в каждой свое окно; в конце спальни располагалась комната воспитателя.
Не мог посетитель не восхититься и прекрасным гимнастическим залом. Весьма
также поражали воображение дубовые скамьи и подбалочный свод часовни,
полстолетия назад сооруженной в романском стиле на средства Джулиуса
Шонберга, шерстяного фабриканта и брата всемирно известного египтолога
Сэмюеля Шонберга, погибшего при землетрясении в Мессине. В школе служили
двадцать пять преподавателей и ректор -- преподобный Арчибальд Хоппер,
облачавшийся в теплые дни в элегантно-серое священническое одеяние и
выполнявший свои обязанности в лучезарном неведении интриги, которая вот-вот
грозила завершиться его низвержением.



    5



Хотя верховным органом Виктора были глаза, общее представление о
Сен-Барте проникло в его сознание большей частью через посредство обоняния и
слуха. Затхлый, унылый запах старого лакированного дерева стоял в дортуарах,
ночами звучали в нишах громкие гастрические взрывы, сопровождаемые нарочито
усиленными особого рода взвизгами кроватных пружин, а по утрам (в 6:45)
гудел в коридоре -- над пустырем головной боли -- звонок. Запах
идолопоклонства и ладана исходил от курильницы, свисавшей на цепях и на
цепных тенях с ребристого потолка часовни; звучал медовый голос преподобного
Хоппера, тонко сплетавшего изысканности с вульгаризмами, звучал Гимн 166
"Солнце души моей", который новичкам вменялось в обязанность заучивать
наизусть, и несло по раздевалке застарелым потом из большой корзины на
колесах, содержавшей общий запас гимнастических суспензориев, -- противный
серый клубок, из которого следовало выпутать для себя подвязку, надевавшуюся
в начале спортивного часа, -- и как печальны и резки казались вскрики,
гроздьями долетавшие с каждой из четырех спортивных площадок!
Обладая коэффициентом интеллектуального развития под сто восемьдесят
(при среднем в девяносто), Виктор легко стал первым из тридцати шести
учеников класса, собственно, -- одним из трех лучших в школе. Он не
испытывал особого уважения к большинству учителей, но почитал Лэйка --
чудовищно толстого, с кустистыми бровями и волосатыми руками, принимавшего в
присутствии спортивных, румяных мальчишек (Виктор не относился ни к тем, ни
к другим) вид угрюмого смущения. Похожий на Будду, Лэйк царил в удивительно
опрятной студии, схожей больше с приемной в художественной галерее, чем с
мастерской. Ничто не украшало ее бледно-серых стен, кроме двух картинок в
одинаковых рамках: копии фотошедевра Гертруды Кэзебайер "Мать и дитя" (1897)
с мечтательным, ангеловидным младенцем, смотрящим вверх и в сторону (на
что?), и точно так же тонированной репродукции головы Христа с рембрандтовых
"Паломников на пути в Эммаус" с таким же, лишь чуть менее небесным
выражением глаз и рта.
Он родился в Огайо, учился в Париже и в Риме, учил в Эквадоре и в
Японии. Был признанным художественным экспертом, и многие диву давались, --
что заставляло его на протяжении последних десяти лет хоронить себя в школе
Св. Варфоломея? Одаренный угрюмым темпераментом гения, он был лишен
оригинальности и сознавал это; его собственные полотна всегда казались
замечательно тонкими имитациями, хотя никто и никогда не сумел бы с полной
уверенностью сказать, чьей манере он подражает. Глубинное знание
бесчисленных технических приемов, безразличие ко всякого рода "школам" и
"течениям", отвращение к шарлатанам, убежденность, что не существует никакой
решительно разницы между жантильной акварелью прошлого века и, скажем,
условным неопластицизмом или банальной беспредметностью нынешнего, и что
ничего, кроме личного дара, в счет не идет, -- все это делало из него
недюжинного учителя. В школе не испытывали особенного восторга ни от методов
Лэйка, ни от результатов их применения, однако держали его, потому что
наличие в штате по крайности одного знаменитого чудака есть свидетельство
стиля. Среди множества утешающих душу вещей, которым учил Лэйк, было то, что
расположение цветов солнечного спектра образует не замкнутый круг, но
спираль оттенков -- от кадмиево-красного и оранжевых, через
стронциево-желтый и бледную райскую зелень, к кобальтово-синему и лиловым, и
здесь последовательность не переходит сызнова к красным, но вступает на
новый виток, который начинается с лавандово-серого и теряется в золушкиных
тенях, выходящих за пределы человеческого восприятия. Он учил, что не
существует ни Мусорной школы, ни Мизерной школы, ни школы Мазутной. Что
произведение искусства, созданное из веревки, почтовых марок, левой газетки
и голубиного помета, имеет своей основой набор смертельно скучных
банальностей. Что нет ничего пошлее и буржуазнее, чем паранойя. Что Дали --
это в сущности брат-близнец Нормана Рокуэлла, украденный в детстве цыганами.
Что Ван-Гог второсортен, а Пикассо велик, несмотря на его коммерческий
пунктик; и что если Дега сумел обессмертить calиche1, то почему бы Виктору
Винду не сделать того же для автомобиля?
Один из способов достичь этого состоял в том, чтобы заставить окрестный
пейзаж пронизать автомобиль. Тут сгодился бы полированный черный "Седан",
особенно припаркованный на пересечении обсаженной деревьями улицы с одним из
тех грузноватых весенних небес, чьи обрюзглые серые облака и амебные кляксы
синевы кажутся более вещественными, чем укромные ильмы и уклончивая
мостовая. Разоймем теперь кузов машины на отдельные линии и плоскости и
снова их сложим, переведя на язык отражений. Последние будут иными для
каждой из частей: крыша покажет нам перевернутые деревья со смазанными
ветвями, врастающими, подобно корням, в водянистую фотографию неба, где дом
проплывает, как кит, -- спохватной мыслью об архитектуре; одну из сторон
капота загрунтует полоска густого небесного кобальта; тончайший узор черных
веток отразится в заднем стекле; и замечательно пустынный вид --
растянувшийся горизонт, далекий дом и одинокое дерево, -- вытянется вдоль
бампера. Этот процесс подражания и слияния Лэйк называл необходимой
"натурализацией" рукотворных вещей. На улицах Крэнтона Виктор находил
подходящий автомобиль и несколько времени слонялся вокруг. Внезапное солнце
-- полускрытое, но слепящее -- присоединялось к нему. Для того воровства,
какое задумал Виктор, лучшего соучастника не найти. В хромированном
покрытии, в оправленном солнцем стекле головных фар он видел улицу и себя
самого достойными сравнения с микрокосмической версией комнаты (уменьшенные
люди -- вид сверху), возникавшей в особом, волшебно выпуклом зеркале, какими
полтысячи лет тому пользовались Ван-Эйк, Петрус Кристус и Мемлинг, вписывая
себя в подробные интерьеры за спиною кислого торговца или домашней Мадонны.
В последний номер школьного журнала Виктор представил стихотворение о
живописцах, подписанное псевдонимом "Муанэ" и с эпиграфом: "Следует вообще
избегать дурных красных цветов, даже старательно изготовленные, они остаются
дурными" (цитата из старой книги по технике живописи, неожиданно
обернувшаяся политическим афоризмом). Начиналось оно так:

Leonardo! Strange diseases
strike at madders mixed with lead:
nun-pale now are Mona Lise's
lips that you had made so red.1

Он мечтал смягчать (подобно Старым Мастерам) свои краски медом, фиговым
соком, маковым маслом и слизью розовых улиток. Он любил акварель и масло, но
побаивался слишком хрупкой пастели и слишком жесткой темперы. Он изучал свои
материалы с тщанием и терпением ненасытного ребенка -- одного из тех
подмастерий художника (это уже мечтается Лэйку!), коротко стриженного
парнишки с яркими глазами, проводившего годы и годы, растирая краски в
мастерской какого-нибудь великого итальянского небописца, в мире янтаря и
райской глазури. В восемь лет он как-то сказал матери, что хочет написать
воздух. В девять он познал чувственное наслаждение постепенной размывки. И
что ему было до того, что эта нежная светотень, отпрыск приглушенных красок
и прозрачных полутонов, давно уже померла за тюремной решеткой абстрактного
искусства, в богадельне прескверного примитивизма? Он по очереди помещал
предметы -- яблоко, карандаш, шахматную пешку, гребешок -- за стакан воды и
испытующе вглядывался в каждый из них: красное яблоко превращалось в