Ван, встав за монастырский налой, приобретенный им для вертикального изложения мыслей, рождаемых становым хребтом, написал нижеследующее:
   Бедная Л.
   Обоим нам жаль, что ты нас так скоро покинула. Еще пуще того нам жаль, что мы втянули нашу нереиду и Эсмеральду в нечистые шалости. Милая жар-птица, мы никогда больше не станем играть с тобой в подобные игры. We apollo [apologize]84. Разбудораженная память, разворошенные угли и разоблаченные покровы прекрасного (Remembrance, embers and membranes of beauty) отнимают у художников и умалишенных способность владеть собой. Известны случаи, когда пилоты гигантских воздушных кораблей и грубые, вонючие кучера теряли рассудок, завидев пару зеленых глаз под медными локонами. Мы хотели лишь подивить и позабавить тебя, РП (райская птица). Мы слишком далеко зашли. Я, Ван, зашел слишком далеко. Мы сожалеем об этой постыдной, хоть в сути своей и невинной сцене. Каждому человеку выпадают минуты эмоциональной подавленности и выздоровления. Истребить и забыть.
   Любящие тебя А & В
   (в алфавитном порядке)
   - По-моему, это высокопарная пуританская чушь, - просмотрев записку Вана, сказала Ада. - С какой стати должны мы apollo за то, что она испытала сладкую спазмочку? Я люблю ее и никогда не позволила бы тебе причинить ей боль. И знаешь - странно, но что-то в тоне твоей записки вызывает во мне настоящую ревность, впервые in my fire85 [именно так в рукописи - вместо "life86". Изд.]. Ах, Ван, Ван, когда-нибудь - после пляжа или танцев ты переспишь с ней, Ван!
   - Только если у тебя иссякнут любовные зелья. Так ты позволишь отослать ей эти строки?
   - Позволю, только добавлю несколько слов.
   В ее P.S. читаем:
   Приведенная выше декларация составлена Ваном, я подписываю ее без малейшей охоты. Она высокопарна и отдает пуританством. Я обожаю тебя, mon petit87, и никогда не позволила бы ему мучать тебя, все равно как - из нежности или безумия. Когда тебя начинает мутить от Куина, почему не слетать в Голландию или в Италию?
   А.
   - А теперь давай глотнем морозного воздуха, - сказал Ван. - Я распоряжусь, чтобы оседлали Пардуса и Пег.
   - Прошлым вечером меня узнали сразу двое мужчин, - сказала она. - Двое калифорнийцев, но поклониться они не посмели - испугались моего спутника, bretteur'а в шелковом смокинге, с надменным вызовом озиравшегося кругом. Одним был Анскар, продюсер, а другим, сопровождавшим кокотку, Поль Уиннер, лондонский приятель твоего отца. А я-то думала, мы вернемся в постель.
   - Мы отправимся в Парк на верховую прогулку, - твердо сказал Ван, но первым делом позвонил, вызывая воскресного казачка, чтобы тот доставил письмо в Люсеттин отель - или в Вирма, на курорт, если она уже уехала.
   - Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь? - поинтересовалась Ада.
   - Да, - ответил он.
   - Ты разбиваешь ей сердце, - сказала Ада.
   - Ада, милая, - воскликнул Ван, - я не что иное, как блистательная пустота. Я оправляюсь от долгой и опасной болезни. Ты плакала над моим дурацким шрамом, но отныне жизнь у нас будет состоять лишь из любви, веселья и консервированной кукурузы. Где мне печалиться о разбитых сердцах, если мое только что склеилось? Тебе придется надеть голубую вуаль, а я приклею усы, придающие мне сходство с Пьером Леграном, моим учителем фехтования.
   - Au fond, - сказала Ада, - двоюродные имеют полное право выезжать вместе верхом. И даже, если им захочется, танцевать или кататься на коньках. В конце концов, что такое кузены? - почти что брат с сестрой. Сегодня синий, льдистый, бездыханный день.
   Вскоре Ада была готова, они нежно расцеловались в прихожей, между лифтом и лестницей, прежде чем расстаться на несколько минут.
   - Башня, - в ответ на его вопрошающий взгляд негромко сказала Ада совсем как в медовые утра прошлого, когда он таким же взглядом спрашивал, счастлива ли она. - А ты?
   - Сущий зиккурат.
   9
   После некоторых розысков им все-таки удалось выследить "Юных и окаянных" (1890) - повторный показ производился в маленьком театрике, узкой специальностью которого были "лубочные вестерны" (как назывались эти пустыни социально-значимого неискусства). Вот во что в конце концов выродились "Enfants Maudits" мадемуазель Ларивьер (1887)! В ее произведении двое подростков, живших во французском замке, изводили отравой свою вдовую мать, которая совратила молодого соседа, любовника одного из двойняшек. Писательница пошла на множество уступок как допустимой в ту пору свободе, так и нечистому воображению сценаристов, но и она, и исполнительница главной роли отреклись от итога обильных злоупотреблений сюжетом, обратившимся под конец в рассказ об убийстве в Аризоне, жертвой коего стал вдовец, как раз собравшийся жениться на спившейся проститутке, которую Марина играть отказалась, что было вполне разумно. Бедная Адочка, напротив, крепко держалась за свою крохотную роль - двухминутный эпизод в придорожном трактире. Во время репетиций ей чудилось, будто она неплохо справляется с образом змеи-барменши, - до тех пор пока постановщик не изругал ее, заявив, что она движется, как "недоразвитая недотыка". До просмотра конечного продукта она не снизошла, да и не очень стремилась к тому, чтобы Ван теперь его увидел, однако он напомнил ей, как тот же самый постановщик, Г.А. Вронский, когда-то сказал, что она достаточно красива, чтобы со временем стать дублершей Леноры Коллин, бывшей в двадцатилетнем возрасте такой же обаятельной gauche88, точно так же задиравшей и напряженно сутулившей, пересекая комнату, плечи. Пересидев предваряющую основной показ короткометражку, снятую департаментом общественных работ, они дождались наконец "Юных и окаянных", но лишь для того, чтобы увидеть, что барменшу из эпизодов в забегаловке вырезали, - осталась только, как уверял добрый Ван, замечательно четкая тень Адиного локтя.
   Назавтра, сидя в их маленькой гостиной с черным диваном, палевыми подушками и эркером, новенькие стекла которого, сдавалось, увеличивали медленно и отвесно падавшие снежные хлопья (стилизованные, по случайному совпадению, картинкой с обложки валявшегося на подоконнике свежего номера "The Beau & the Butterfly"89), Ада разговорилась о своей "актерской карьере". Тема эта вызывала у Вана тайную тошноту (отчего ее страсть к "естественной истории" по контрасту приобретала ностальгическую лучезарность). Для Вана написанное слово существовало лишь в его отвлеченной чистоте, в неповторимой притягательности для столь же идеального разума. Оно принадлежало только своему творцу, произнести его или сыграть мимически (к чему стремилась Ада) невозможно было без того, чтобы смертельный кинжальный удар, нанесенный чужим сознанием, не прикончил художника в последнем приюте его искусства. Написанная пьеса по внутренней своей сути превосходит лучшее из ее представлений, даже если за постановку берется сам автор. С другой стороны, Ван соглашался с Адой в том, что говорящий экран определенно предпочтительнее живого театра по той простой причине, что с помощью первого постановщик имеет возможность, производя неограниченное число повторных представлений, воплотить и утвердить собственные стандарты совершенства.
   Ни один из них не способен был вообразить, каких разлук могло потребовать ее профессиональное пребывание "на натуре", как не способен был представить совместных поездок к этим многоочитым местам и совместной жизни в Холливуде, США, или в Плющевом Доле, Англия, или в сахарно-белом отеле "Конриц" в Каире. Правду сказать, они вообще не могли представить какой-либо жизни, кроме теперешней tableau vivant90 на фоне чарующе-сизого неба Манхаттана.
   Четырнадцатилетняя Ада твердо верила, что ей предстоит ворваться в звездный круг и, величаво воссияв, рассыпаться радужными слезами блаженства. Она училась в специальных школах. Актриса столь же неудачливая, сколь даровитая, и с нею Стэн Славски (не родственник и не сценический псевдоним) давали ей уроки актерства, отчаяния, упований. Ее дебют стал маленьким тихим крушением, последующие ее появленья на сцене исторгали аплодисменты лишь у близких друзей.
   - Первая любовь, - говорила она Вану, - это первая, выпадающая человеку стоячая овация, она-то и создает великих артистов - меня уверяли в этом Стэн и его подружка, сыгравшая Стеллу Треугольникову в "Летучих кольцах". Подлинное признание приходит порою лишь с последним венком.
   - Bosh!91 - сказал Ван.
   - Да, конечно, ты прав, - ведь и его ошикали в старом Амстердаме наемные писаки в клобуках, а посмотри, как триста лет спустя его кропотливо копирует каждый пупсик из "Poppy Group"92! Я по-прежнему думаю, что талантлива, хотя, с другой стороны, я, может быть, смешиваю правильность подхода с талантом, попросту плюющим на всякие правила, выведенные из искусства прежних времен.
   - Что ж, - сказал Ван, - по крайней мере, ты это сознаешь; вообще-то ты довольно подробно обсуждала эту тему в одном из твоих писем.
   - Я, например, всегда, как мне кажется, понимала, что на сцене главное не "характер", не "тип" или что-то подобное, не фокусы-покусы социальной тематики, но исключительно личная и неповторимая поэзия автора, потому что драматурги, как доказали величайшие из них, все-таки ближе к поэтам, чем к романистам. В "подлинной" жизни мы лишь творения случая, играющего в полной пустоте, - разумеется, если и сами мы не художники; между тем как в хорошей пьесе я ощущаю себя созданной по определенному замыслу, допущенной к существованию цензурным комитетом, я ощущаю себя защищенной, видя перед собой только черную, дышащую тьму (вместо "четырех стен" нашего Времени), я ощущаю себя свернувшейся в объятиях недоумевающего Вила (он-то думал, что я - это ты) или куда более нормального Антона Павловича, всегда питавшего слабость к длинноволосым брюнеткам.
   - И про это ты тоже когда-то писала.
   Вышло так, что начало сценической жизни Ады (1891) совпало с концом двадцатипятилетней карьеры ее матери. Больше того, обе появились в чеховских "Четырех сестрах". Ада на скромненькой сцене Якимской театральной академии сыграла Ирину в слегка урезанной версии пьесы - сестра Варвара, говорливая "оригиналка" ("странная женщина", называла ее Марина) в ней только упоминалась, а все сцены с ее участием были исключены, так что пьеса вполне могла называться "Три сестры", как, собственно, и окрестили ее наиболее шаловливые из местных рецензентов. Марина же исполнила в солидной экранизации пьесы как раз эту (отчасти растянутую) роль монашки; и картина, и исполнительница получили изрядное количество незаслуженных похвал.
   - С тех самых пор, как я решилась пойти на сцену, - говорила Ада (мы используем здесь ее записки), - меня преследовала и угнетала Маринина посредственность, au dire de la critique, которые либо не замечали ее, либо валили в общую могилу "недурных исполнителей"; если же роль оказывалась достаточно велика, игра Марины оценивалась по шкале, простиравшейся от "безжизненной" до "прочувствованной" (высшая из похвал, каких когда-либо удостаивались ее достижения). И полюбуйся, чем она занялась в самый деликатный миг моей карьеры! Размножением и рассылкой по друзьям и врагам таких, способных довести до отчаяния отзывов, как "Дурманова превосходно сыграла невротичку-монашку, превратив статичную в сущности, эпизодическую роль в et cetera, et cetera, et cetera".
   - Конечно, в кино нет языковых проблем, - продолжала Ада (Ван между тем скорей проглотил, чем придушил зевок). - Марине и еще трем актерам не потребовался искусный дубляж, без которого не смогли обойтись остальные, не знающие языка исполнители; а в нашей несчастной Якиме постановщик мог опереться только на двух русских - на протеже Стэна, Альтшулера в роли барона Николая Львовича Тузенбаха-Кроне-Альтшауера, да на меня, игравшую Ирину, la pauvre et noble enfant93, которая в первом действии работает телеграфисткой, во втором служит в городской управе, а под конец становится школьной учительницей. Остальные сооружали сущий винегрет из акцентов английского, французского, итальянского, - кстати, как по-итальянски "окно"?
   - Finestra, sestra, - откликнулся Ван, изображая свихнувшегося суфлера.
   - Ирина (рыдая): "Куда? Куда все ушло? Где оно? О Боже мой, Боже мой! Я все забыла, забыла... У меня перепуталось в голове... Я не помню, как по-итальянски потолок или вот окно..."
   - Нет, окно в ее монологе идет первым, - сказал Ван, - потому что она сначала оглядывается вокруг, а потом поднимает глаза кверху: естественный ход мысли.
   - Да, конечно; еще борясь с "окном", она поднимает взгляд и упирается им в столь же загадочный "потолок". Право же, я уверена, что сыграла ее в твоем, психологическом, ключе, но что толку, что толку? - режиссура была хуже некуда, барон перевирал каждую вторую реплику, - зато Марина, Марина была marvelous94 в своем мире теней! "Десять лет да еще годок пролетели, как я уехала из Москвы - (Ада, играя уже Варвару, копирует отмеченный Чеховым и с таким раздражающим совершенством переданный Мариной "певучий тон богомолки"). Нет больше Старой Басманной улицы, на которой ты (к Ирине) родилась годков двадцать назад, теперь там Бушменная, по обеим сторонам мастерские да гаражи (Ирина с трудом сдерживает слезы). Зачем возвращаться туда, Аринушка? (Ирина рыдает в ответ)". Естественно, мать, пошли ей небо всего самого лучшего, чуточку импровизировала, как любая хорошая актриса. Да к тому же и голос ее - молодой, мелодичный, русский! - заменил сентиментальный ирландский лепет Леноры.
   Ван видел эту картину, она ему понравилась. Ирландская девушка, бесконечно грациозная и грустная Ленора Коллин
   Oh! qui me rendra ma colline
   Et la grand chene and my colleen!
   - мучительно напоминала Аду Ардис, сфотографированную вместе с матерью для фильмового журнальчика "Белладонна", который прислал ему Грег Эрминин, посчитавший, что Вану приятно будет увидеть тетушку и кузину, снятых в калифорнийском патио перед самым выходом фильма. Варвара, старшая из дочерей покойного генерала Сергея Прозорова, в первом действии приезжает из далекого монастыря, Обители Цицикар, в Перму, укрывшуюся средь глухих лесов, которыми поросли берега Акимского залива (Северная Канадия), на чаепитие, устроенное Ольгой, Маршей и Ириной в день именин последней. К великому огорчению монашки, все три ее сестры мечтают лишь об одном оставить промозглый, сырой, изнемогающий от комаров, но во всех иных отношениях приятный и мирный "Перманент", как шутливо прозвала городок Ирина, ради светских увеселений далекой греховной Москвы, штат Идаго, прежней столицы Эстотии. В первой сценической редакции, ни у кого не смогшей исторгнуть нежного вздоха, каким встречают шедевры, "Tchechoff" (так он, живший о ту пору в Ницце, в мизерном пансионе на улице Гуно 9, писал свое имя) втиснул в занявшую две страницы нелепую вступительную сцену все сведения, которые ему хотелось поскорее сбыть с рук, - комья воспоминаний и дат, груз слишком невыносимый, чтоб взваливать его на хрупкие плечи трех бедных эстоток. Впоследствии он перераспределил эти сведения по сцене гораздо более длинной, в которой приезд монашки Варвары дает повод рассказать все потребное для удовлетворения неуемного любопытства публики. Изящный образчик драматургического мастерства, но, к несчастью (нередко навлекаемому на автора персонажами, порожденными лишь желанием как-то вывернуться), монашка застряла на сцене до третьего, предпоследнего действия, в котором только ее и удалось спровадить назад в монастырь.
   - Полагаю, - сказал знающий свою девочку Ван, - ты не просила Марину помочь тебе с ролью Ирины?
   - Это привело бы лишь к ссоре. Ее советы всегда были мне неприятны, потому что она подавала их оскорбительно саркастическим тоном. Говорят, будто птицы-матери заходятся в нервных припадках, гневно издеваясь над своими бесхвостыми беднячками, когда тем не удается быстро выучиться летать. Сыта по горло. А кстати, вот и программка моего провала.
   Проглядев список персонажей и перемещенных лиц, Ван отметил две забавных подробности: роль Федотика, артиллерийского офицера (единственный комедийный орган которого составляла вечно щелкающая камера) исполнял Ким (сокращенное от Яким) Эскимосов, а некто по имени "Джон Старлинг", фамилия которого происходила от слова "starling" - "скворец", играл Скворцова (секунданта в довольно-таки дилетантской дуэли последнего действия). Когда он сообщил о своем наблюдении Аде, та залилась краской на свойственный ей старосветский манер.
   - Да, - сказала она, - он был очень милым мальчиком, я чуть-чуть пофлиртовала с ним, но переутомление и раздвоенность оказались для него непосильными, - он еще с отрочества состоял в puerulus у жирного учителя танцев по фамилии Данглелиф и в конце концов покончил с собой. Как видишь ("румянец сменяется матовой бледностью"), я не скрываю от тебя ни единого пятнышка того, что рифмуется с Пермой.
   - Вижу-вижу. А Яким...
   - Ну, Яким - пустое место.
   - Нет, я не о том. Яким, по крайней мере, не делал, как наш рифмоименный знакомец, фоточек твоего брата, обнимающегося со своей девушкой? В роли девушки Зара д'Лер.
   - Точно сказать не могу. Помнится, наш режиссер считал, что несколько смешных эпизодов не повредят.
   - Зара en robe rose et verte, конец первого действия.
   - По-моему, за одной из кулис что-то щелкало и в доме смеялись. А у бедного Старлинга всей и роли было - крикнуть за сценой из плывущей по Каме лодки, подав моему жениху знак, что пора отправляться к барьеру.
   Но перейдем лучше к дидактической метафористике друга Чехова, графа Толстого.
   Кому из нас не знакомы старые гардеробы в старых гостиницах субальпийской зоны Старого Света? В первый раз их открываешь с особенной осмотрительностью, очень медленно, в пустой надежде приглушить раздирающий скрежет, нарастающий стон, который их дверцы испускают на середине пути. Вскоре, впрочем, понимаешь, что если открывать или закрывать дверцу проворно, одним решительным рывком, беря проклятые петли врасплох, то наградой тебе служит победная тишина. При всем изысканном, изобильном блаженстве, переполнявшем Вана и Аду (мы говорим здесь не об одном только росном соре Эроса), оба сознавали, что некоторые воспоминания лучше оставить закрытыми, чтобы страшные стенания их не вымотали одну за другой каждую жилку души. Но если производить операцию быстро, если поминать неизгладимое зло между двух бурливых каламбуров, тогда, быть может, сама жизнь, рывком закрывая дверь, изольет утоляющий боль бальзам и умерит неизбывную муку.
   Время от времени она отпускала шуточки насчет его любовных грешков, хотя, вообще говоря, имела склонность закрывать на них глаза, как если бы сам разговор о них неявно подразумевал, что и ей следует быть откровеннее в описании собственной слабости. Ван проявлял пущую любознательность, однако получил из уст Ады едва ли больше сведений, чем из ее писем. Прошлым своим поклонникам Ада приписывала все уже знакомые нам черты и недочеты: вялость исполнения, ничтожество и пустопорожность, а самой себе - ничего, кроме легкого женского сострадания да кое-каких гигиенических и оздоровительных соображений, ранивших Вана сильнее откровенных признаний в страстной неверности. Внутренне Ада решила махнуть рукой на его и свои чувственные прегрешения: последнее прилагательное, являясь почти синонимом "бесчувственного" и "бездушного", тем самым лишается существования в неизъяснимой потусторонности, в которую безмолвно и робко верили и он, и она. Ван старался следовать той же логике, но не мог забыть позора и муки, даже когда достигал высот счастья, каких не ведал и в самые яркие минуты, предварившие мрачнейшие из часов его прошлого.
   10
   Они прибегали к множеству предосторожностей - совершенно напрасных, поскольку ничто не могло изменить окончания (уже написанного и уложенного в папку) этой главы. Одна лишь Люсетта да еще агентство, доставлявшее письма ему и Аде, знали адрес Вана. У услужливой дамы, приемщицы в банке Демона, Ван выведал, что отец не вернется в Манхаттан до 30 марта. Они никогда не выходили из дому вместе, договариваясь встретиться в начале дневных трудов в Библиотеке или в большом магазине, и надо же было случиться, чтобы в тот единственный раз, когда они отступили от этого правила (Ада на несколько панических мгновений застряла в лифте, а Ван беспечно спускался с их общей вершины по лестнице), оба попались на глаза старенькой госпоже Эрфор, проходившей со своим крошечным, шелковистым, желтовато-серым йоркширским терьером мимо их парадных дверей. Старушке не составило труда мгновенно и уверенно их припомнить: многие годы она была вхожа в обе семьи и теперь с удовольствием узнала из трепета (скорее, чем лепета) Ады, что Ван случайно оказался в городе как раз в тот день, когда она, Ада, случайно приехала с Запада; что у Марины все хорошо; что Демон теперь в Мексике то ли Емкиске; и что у Леноры Коллин точь-в-точь такой же чудный песик и с таким же чудным проборчиком вдоль спины. В тот же день (3 февраля 1893 года) Ван вторично подкупил уже лопавшегося от денег швейцара, дабы тот на любой вопрос, который задаст ему относительно Винов любой посетитель - особенно дантистова вдовушка с гусеничного обличия собачонкой, - отвечал коротко: знать, мол, ничего не знаю. Единственным персонажем, которого Ван не принял в расчет, был старый прохвост, изображаемый обыкновенно в виде скелета, а то еще ангела.
   Отец Вана как раз покидал один Сантьяго, желая взглянуть, что учинило с другим землетрясение, когда из Ладорской больницы пришло каблограммой известие о близкой кончине Дана. Сверкая очами, свистя крылами, Демон немедля ринулся в Манхаттан. Не так уж и много развлечений оставила ему жизнь.
   Из аэропорта в залитом луною городе северной Флориды, который мы зовем Тентом, а заложившие его тобаковские матросы назвали Палаткой, и в котором из-за неполадок с двигателем ему пришлось пересесть на другой самолет, Демон заказал разговор дальнего следования и получил от редкостно обстоятельного доктора Никулина (внука великого родентолога Куникулинова никак нам не избавиться от латука) исчерпывающий отчет о кончине Дана. Жизнь Данилы Вина представляла собой мешанину общих мест и гротесков, но смерть обнаружила в нем артистические черты, отобразив (как в два счета смекнул его двоюродный брат, но не доктор) обуявшую Дана под самый конец страсть к полотнам, большей частью поддельным, связанным с именем Иеронима Босха.
   На следующий день, 5 февраля, в исходе восьмого утреннего часа по манхаттанскому (зимнему) времени Демон, направляясь к поверенному Дана, приметил на своей стороне улицы - Алексис-авеню, которую он совсем уж было собрался перейти, - давнюю, но малоинтересную знакомую, госпожу Эрфор, приближавшуюся к нему со своим той-терьером. Ни минуты не колеблясь, он соступил на мостовую, и поскольку шляпы, которую можно было бы приподнять, у него не имелось (шляп никто с плащами не носит, к тому же Демон, чтобы справиться с трудностями этого, завершавшего бессонный полет дня, только что принял весьма экзотическую, мощную пилюлю), ограничился - и правильно сделал - приветственным взмахом узкого зонта; в красочном озарении припомнил полоскательных девушек ее покойного мужа и гладко промахнул перед мерно цокающей, запряженной в тележку зеленщика кобылкой, навсегда разлучившей его с госпожой R 4. Но как раз на случай такой незадачи Рок и подготовил альтернативное продолжение. Пролетая (верней проплывая пилюля!) мимо "Монако", где он нередко завтракал, Демон внезапно сообразил, что сын (с которым ему никак не удавалось "связаться"), надо быть, по-прежнему живет с маленькой, снулой Кордулой де Прей в пентхаузе, венчающем это приятное здание. Он еще ни разу там не бывал - или бывал? Какое-то деловое свидание с Ваном? На затянутой солнечной мутью террасе? Погружавшейся в облако хмеля? (Все так, бывал, только Кордула снулостью не отличалась и к тому же отсутствовала.)
   С простой и, говоря комбинационно, опрятной мыслью, что в конце-то концов, под небом (белым, сплошь в многоцветных опаловых посверках) места хватит всем, Демон впорхнул в вестибюль и запрыгнул в лифт, куда как раз перед ним погрузился рыжий лакей с сервировочным столиком на вихлястых колесах, содержавшим завтрак на двоих и манхаттанскую "Times" поверх сияющих, хоть и слегка поцарапанных серебряных куполов. А что, сын его так здесь и живет? - машинально осведомился Демон, помещая меж куполами кусочек благородного металла. Si95, - согласился осклабленный идиот, всю зиму так и прожил со своей хозяйкой.
   - Ну, значит, нам по пути, - сказал Демон и не без гурманского предвкушения потянул ноздрями аромат монакского кофе, усиленный тенями тропических, волнуемых бризом лиан в его голове.
   В то незабываемое утро распорядившийся о завтраке Ван вылез из ванны и уже влезал в землянично-красный махровый халат, когда из ближней гостиной послышался голос Валерио. Туда Ван и зашлепал, напевая беззвучно, чая провести еще один день все возраставшего счастья (который сгладит еще одну неприятную грань, вправит еще один болезненный вывих прошлого, принимавшего ныне покрой, сливавшийся с новым светозарным узором).
   Демон, весь в черном, в черных гетрах, в черной нарукавной повязке, с моноклем на черной, шире обычного, ленте сидел за завтраком - чашка кофе в одной руке, удобно сложенная финансовая страница "Times" в другой.
   Он вздрогнул и резковато поставил чашку на стол, отметив совпадение цвета с одной неотвязной деталью, которая светится в левом нижнем углу некоей картины, воспроизведенной в богато иллюстрированном каталоге его поверхностной памяти.
   Ван сумел только выдавить: "Я не один" (je ne suis pas seul), но Демона слишком распирала принесенная им печальная весть, чтобы он стал обращать внимание на намек дурака, которому довольно было попросту выйти в соседнюю комнату и через минуту вернуться (замкнув за собою дверь - замкнув годы и годы впустую потраченной жизни), чего он не сделал, застыв взамен вблизи отцовского стула.