Согласно Бесс (имя которой обладает в русском языке известным побочным значением), грудастой, но в остальном гнусноватой сиделке Дана, которую он предпочел всем остальным и даже притащил за собою в Ардис, - поскольку ей удавалось губами выдавливать из его бедного тела последние капли "play-zero" (как называла это одна старая шлюха), - он уже довольно давно, еще до внезапного отъезда Ады, жаловался, что некий бесенок, помесь лягушки с грызуном, норовит оседлать его, чтобы вместе скакать в застенок вечности. Доктору Никулину Дан описывал своего верхового как черного, с бледным пузом, с черным спинным щитком, сверкающим, точно спинка жука-навозника, и с ножом в воздетой передней конечности. Одним ледяным январским утром Дан неведомо как сумел через подвальный лабиринт и кладовку для инструментов ускользнуть в бурые заросли Ардиса; кроме красного купального полотенца, свисавшего с его зада наподобие чепрака, никакой одежды на нем не было, и хоть путь оказался труден, ему, ковылявшему на четвереньках, подобием покалеченного скакуна под невидимым всадником, удалось далеко углубиться в лесистый ландшафт. С другой стороны, попытайся он остеречь ее, она может вскрикнуть безошибочно Адиным голосом или выпалить что-нибудь необратимо интимное в тот миг, как он откроет глухую, надежную дверь.
   - Умоляю вас, сударь, - сказал Ван, - спуститесь вниз, я присоединюсь к вам в баре, как только оденусь. Ситуация до крайности щекотливая.
   - Да ладно тебе, - отмахнулся Демон, роняя и вставляя монокль, Кордула против не будет.
   - Это совсем другая, куда более впечатлительная девушка, - (и еще один нелепейший лепет!). - Какая к чертям Кордула! Кордула теперь госпожа Тобак.
   - Да, конечно! - возгласил Демон. - Что это я? Помню, Адин жених мне рассказывал - они с молодым Тобаком вместе работали в банке в Фениксе. Как же, как же. Такой шикарный, широкоплечий, синеглазый блондин. Байбак Тобакович!
   - Мне наплевать, - сказал сдавленный Ван. - Будь он даже распяленной, распятой жабой-альбиносом. Прошу тебя, папа, мне действительно необходимо...
   - Занятно, что ты выразился именно такими словами. Я, собственно, только и заскочил сказать, что бедный кузен Дан помер до странного босховской смертью. Его нашли слишком поздно, он отошел в клинике Никулина и все бредил как раз этой деталью картины. Черт его знает, сколько теперь времени придется потратить, чтобы согнать туда всю семью. Картина сейчас в Вене, в Академии художеств.
   - Папа, прости, но я пытаюсь тебе втолковать...
   - Если бы я владел пером, - мечтательно продолжал Демон, - я описал бы - разумеется, чересчур многословно - как страстно, как распаленно, как кровосмесительно - c'est le mot - искусство и наука спрягаются в дрозде, в чертополохе или в том герцогском боскете. Ада выходит за человека, который большей частью живет под открытым небом, но мозг ее - это закрытый музей, однажды она вместе с милейшей Люсеттой по жутковатому совпадению указала мне на некоторые детали того, другого триптиха, колоссального сада насмешливых наслаждений, год тысяча пятисотый, - а именно, на бабочек в нем - на бархатницу в середине правой доски и крапивницу на центральной, как бы присевшую на цветок, - заметь это "как бы", ибо мы здесь имеем пример точного знания, коим владеют две прелестных девицы, потому как они объяснили мне, что на самом-то деле букашка повернута к нам не той стороной: видимая, как на картине, в профиль, она должна была показать испод крыльев, однако Босх, скорее всего, нашел одно-два крыла в паутине, затянувшей угол его окошка, и изображая неправильно сложенное насекомое, показал лицевую сторону, ту что красивее. Мне, знаешь ли, наплевать на эзотерический смысл, на скрытый в бабочке миф, на потрошителя шедевров, нудящего Босха выражать какую-то дурь своего времени, у меня аллергия на аллегории, и я совершенно уверен, что он попросту забавлялся, скрещивая мимолетные фантазии единственно ради удовольствия, которое получал от красок и контуров, а вот что нам действительно следует изучать, я прямо так и сказал твоим двоюродным сестрам, так это упоение зрения, плоть и вкус земляничины, женственной вплоть до ее размеров, которую ты обнимаешь вместе с ним, или неизъяснимое диво нежданного устьица - но ты не слушаешь меня, ты ждешь, счастливое чудище, когда я уйду, чтобы тебе можно было прервать грезы твоей спящей красавицы! A propos, Люсетту, пребывающую где-то в Италии, мне огорчить не удалось, но Марину я выследил - она в Цицикаре, флиртует с епископом Белоконским, и объявится здесь под вечер, облаченная, вне всяких сомнений, в pleureuses, они ей к лицу, тогда мы a trois96 рванем в Ладору, потому как не думаю, чтобы...
   Возможно, он во власти какого-нибудь слепящего чилийского дурмана? Этот поток прервать невозможно - безумное привидение, болтливая палитра...
   - ...нет, право же, не думаю, чтобы нам стоило беспокоить Аду в ее Агавии. Он, - я про Виноземцева говорю, - является отпрыском, от-прыс-ком, одного из великих варягов, покоривших красных татар или медных монголов или кем они были? - которые еще до того покорили бронзовых всадников - до того, как мы в миг, счастливый для истории западных казино, ввели в оборот русскую рулетку и ирландскую мушку...
   - Мне до крайности, до безобразия жаль, - сказал Ван, - что дядя Дан скончался, и что вы, сударь, пребываете в таком возбуждении, но кофе моей подружки стынет, а тащить в нашу спальню всю эту инфернальную параферналию я не могу.
   - Ухожу, ухожу. Как-никак мы с тобой не виделись - с каких это пор, с августа? Во всяком случае, надеюсь, она красивей Кордулы, прежде жившей с тобою здесь, о ветреный юноша!
   Возможно, ветрилия? Или драконара? От него явно припахивает эфиром. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, уходи.
   - Мои перчатки! Плащ! Спасибо. Могу я воспользоваться твоим клозетом? Нет? Ну ладно. Найду другой. Приходи поскорее, около четырех мы в аэропорту встретим Марину, оттуда прямиком помчим на поминки и...
   И тут вошла Ада. Нет, не голая; в розовом пеньюаре, чтобы не шокировать Валерио - уютно поправляя волосы, сладкая, заспанная. Она совершила ошибку, воскликнув "Боже мой!" и отпрыгнув назад, в сумерки спальни. Звонкий обломок секунды - и все рухнуло.
   - А еще того лучше, приходите сейчас же, оба, потому что я отменяю все встречи и прямиком отправляюсь домой, - сказал он или подумал, что сказал с выдержкой и с четкостью выговора, которые так пугают и цепенят нерях, неумех, горластых хвастунов, провинившихся гимназистов. Особенно теперь, когда все полетело "к чертям собачьим", to the hell curs Йероена Антнизона ван Акена, к molti aspetti affascinati его enigmatica arte97, как объяснял находившийся при последнем издыхании Дан доктору Никулину и сестре Беллабестии (Бесс), которой он завещал сундук музейных каталогов и свой второй по доброте катетер.
   11
   Драконов наркотик выветрился: его последействие не отличалось приятностью, соединяя физическую усталость с некоторой оглушенностью мысли, - как если бы разум вдруг совсем перестал различать цвета. Демон, напялив серый халат, прилег на серый диванчик в своем кабинете на третьем этаже. Сын его замер у окна, спиною к молчанию. Этажом ниже, в обитой камкой комнате, прямо под кабинетом ждала Ада, несколько минут назад приехавшая сюда с Ваном. В точности насупротив кабинета, в открытом окне расположенного за проулком небоскреба, стоял, прилаживая мольберт, мужчина в переднике, склонял так и этак голову, отыскивая правильный угол.
   Первыми словами Демона были:
   - Я требую, чтобы во время разговора ты смотрел мне в глаза.
   Ван понял, что роковой разговор, должно быть, уже идет в сознаньи отца, ибо укоризненное требование прозвучало так, точно Демон сам себя перебил. Он слегка поклонился и сел.
   - Однако прежде чем я осведомлю тебя о двух обстоятельствах, я хотел бы узнать, как долго - сколько времени это... (надо полагать, "продолжается" или нечто столь же банальное, впрочем, конец всегда банален - виселица, железное жало Нюрнбергской Старой Девы, пуля в висок, последние слова в новой с иголочки Ладорской больнице, падение с тридцати тысяч футов, когда, отыскивая в самолете уборную, ошибаешься дверью, поднесенная собственной супругой отрава, крушенье надежд на крымское гостеприимство, сердечные поздравления господину и госпоже Виноземцевым...).
   - Скоро девять лет, - ответил Ван. - Я совратил ее летом восемьдесят четвертого. Если не считать одного случая, мы не обладали друг дружкой до лета восемьдесят восьмого. В общем и целом, она, я думаю, принадлежала мне примерно тысячу раз. В ней вся моя жизнь.
   Долгая пауза, создающая впечатление, что собрату по сцене нечего сказать в ответ на его хорошо отрепетированную речь.
   Наконец, Демон:
   - Второе обстоятельство, возможно, потрясет тебя сильнее первого. Я знаю, о чем говорю, оно доставило мне куда больше тягот - душевных, конечно, не денежных, - чем история с Адой, - о которой ее мать в конце концов рассказала Дану, так что в каком-то смысле...
   Тишина, потаенные переливы.
   - Когда-нибудь я расскажу тебе про Черного Миллера, не сейчас, это слишком пошло.
   Супруга доктора Лапинэ, урожденная графиня Альпийская, не только бросила в 1871-м мужа, чтобы сожительствовать с Норбертом фон Миллером, поэтом-любителем, русским переводчиком итальянского консульства в Женеве, основное занятие которого составляла контрабанда неонегрина, находимого только в Валлисе, - но и поведала своему любовнику о некоторых мелодраматических ухищрениях, которые, как полагал добросердый доктор, явились благодеянием для одной родовитой дамы и благословением для другой. Разносторонний Норберт говорил по-английски с экстравагантным акцентом, был без ума от богатых людей, и если имя кого-либо из них всплывало в разговоре, непременно сообщал, что его обладатель "enawmously rich"98, отваливаясь в благоговейной зависти на спинку кресла и разводя напряженно присогнутые руки как бы для того, чтобы объять незримое состояние. У него была круглая, лысая как колено голова, трупный носик кнопочкой и очень белые, очень вялые и очень влажные руки, на пальцах которых сверкали перстни с рутилом. Любовница вскоре его покинула. Доктор Лапинэ в 1872-м умер. Примерно в то же время барон женился на целомудренной дочке трактирщика и принялся шантажировать Демона Вина; это тянулось почти двадцать лет, к исходу которых престарелого Миллера пристрелил на одной малохоженной пограничной тропе, казавшейся с каждым годом все грязнее и круче, итальянский полицейский. По доброте ли сердечной или уже по привычке, но Демон распорядился, чтобы его поверенный продолжал ежеквартально высылать вдове Миллера сумму, которую вдова по наивности считала страховой премией и которая все возрастала с каждой беременностью дюжей швейцарки. Демон говаривал, что когда-нибудь непременно издаст четверостишия "Black Miller'а"99, украшавшие его писанные на календарных листках послания легким бряцанием рифм:
   My spouse is thicker, I am leaner.
   Again it comes, a new bambino.
   You must be good as I am good.
   Her stove is big and wants more wood.100
   Мы же можем прибавить, заключая это осведомительное отступление, что к началу февраля 1893 года, когда со смерти поэта прошло не так уж и много времени, за кулисами уже переминались в ожидании два новых, не столь удачливых шантажиста: Ким, который продолжал бы донимать Аду, если бы в некий день его - с одним глазом, болтавшимся на красной ниточке, и другим, потонувшим в крови - не выволокли из коттеджа, в котором он обитал; и сын одного из прежних служащих знаменитого агентства, занимавшегося доставкой тайной почты и упраздненного правительством США в 1928-м, когда прошлое перестало что-либо значить, а оптимизм второго поколения проказников вознаграждался лишь соломой из тощего тюремного тюфяка.
   Самая протяженная из нескольких пауз пришла к предназначенному ей концу, и вновь прозвучал голос Демона, на сей раз с силой, которой ему до сей поры недоставало:
   - Ван, ты принимаешь сообщаемые мною известия с непостижимым спокойствием. Я не могу припомнить ни единого случая в фактической или фантастической жизни, когда бы отец рассказывал сыну подобные вещи в подобных обстоятельствах. Ты же поигрываешь карандашом и выглядишь таким безмятежным, точно мы говорим о твоих карточных долгах или притязаниях девки, которую ты обрюхатил в придорожной канаве.
   Рассказать ему о гербарии на чердаке? О нескромности слуг (не называя, конечно, имен)? О подложной дате венчания? Обо всем, что так весело вызнали двое умных детей? Расскажу. Рассказал.
   - Ей было двенадцать, - прибавил Ван, - а я был самцом-приматом четырнадцати с половиною лет, и все это нимало нас не заботило. А теперь и заботиться поздно.
   - Поздно? - вскрикнул, садясь на кушетке, отец.
   - Пожалуйста, папа, не кипятись, - сказал Ван. - Природа, о чем я тебе уже докладывал, оказалась ко мне добра. Нам не о чем заботиться во всех смыслах этого слова.
   - Меня не волнует семантика - или осеменение. Важно одно и только одно. Еще не слишком поздно прервать эту грязную связь...
   - Давай без крика и без мещанских эпитетов, - перебил его Ван.
   - Хорошо, - сказал Демон, - беру прилагательное назад, а взамен спрашиваю тебя: еще не слишком поздно, чтобы не дать твоей связи с сестрой погубить ее жизнь?
   Ван знал, что дело идет именно к этому. Он знал, сказал он, что дело идет именно к этому. С "грязной" все ясно; не затруднится ли обвинитель определить смысл термина "погубить"?
   Разговор приобрел отвлеченный характер, гораздо более страшный, чем начальное признание в грехах, которые наши молодые любовники давным-давно простили своим родителям. Как представляет себе Ван продолжение артистической карьеры сестры? Понимает ли он, что карьеру эту ожидает конец, если их отношения сохранятся? Представляет ли себе их дальнейшую скрытную жизнь в изобильном изгнании? Неужели он в самом деле готов лишить ее нормальных человеческих радостей и нормального брака? Детей? Нормальных развлечений?
   - Не забудь прибавить, "нормальных измен", - обронил Ван.
   - Лучше они, чем это! - мрачно сказал Демон, сидевший на краешке кушетки, уперев локти в колена и подпирая ладонями щеки. - Весь ужас вашего положения в том, что это бездна, которая становится тем глубже, чем дольше я о ней думаю. Ты вынуждаешь меня прибегать к пошлейшим словам вроде "чести", "семьи", "общества", "закона"... Ладно, я за свою беспутную жизнь подкупил кучу чиновников, но ни ты, ни я не способны подкупить целую цивилизацию или страну. А эмоциональное потрясение, неизбежное, когда откроется, что ты и это очаровательное дитя десять лет морочили своих родителей...
   Тут Ван ожидал услышать нечто из разряда "убьет-твою-мать", но Демону достало ума обойтись без этого. "Убить" Марину было невозможно. Если до нее и дойдут какие-то слухи об их кровосмесительной связи, забота о "внутреннем мире" поможет ей оставить их без внимания - или по крайности романтизировать, выведя за пределы реальности. Оба это знали. На миг возникший образ ее покладисто растаял в воздухе.
   А Демон продолжал говорить:
   - Грозить тебе лишением наследства я не могу: "ridges" и недвижимость, оставленные Аквой, превращают эту трафаретную кару в ничто. Не могу я и выдать тебя властям, не запятнав дочь, которую я намерен защитить любой ценой. Единственный подобающий поступок, который мне остается, это проклясть тебя, сделать так, чтобы сегодняшний разговор стал нашей последней, последней...
   Ван, палец которого неустанно проскальзывал взад-вперед по безмолвному, но успокоительно гладкому краешку краснодеревного письменного стола, с ужасом услышал рыдание, сотрясшее тело Демона, и увидел потоки слез, затопляющие подтянутые загорелые щеки. В любительской пародии, разыгранной в день рождения Вана - пятнадцать лет назад, - отец, изображая Бориса Годунова, залился странными, угольно-черными слезами перед тем как скатиться со ступеней шутовского трона, знаменуя полную капитуляцию смерти перед силою тяготения. Не оттого ли и возникли в теперешнем представлении эти темные стрелы, что он чернил глазницы, ресницы, веки, брови? Гуляка-картежник... роковая бледная дева из другой прославленной мелодрамы... Из этой. Ван подал ему носовой платок на замену испачканной тряпки. Собственное мраморное спокойствие Вана не удивляло. Смехотворность общих с отцом рыданий надежно затыкала привычные протоки эмоций.
   Совладав с собой (хоть и не вернув былой моложавости), Демон сказал:
   - Я верю в тебя и в твой здравый смысл. Ты не позволишь старому развратнику отречься от единственного сына. Если ты любишь ее, ты должен желать ей счастья, а она не будет счастлива, пока ты ее не отпустишь. Иди. И когда сойдешь вниз, скажи ей, чтобы пришла сюда.
   Вниз. Мой первый слог - повозка, наматывающая на ступицы мертвые маргаритки; второй - "деньги" на староманхаттанском слэнге; мое целое делает дырки.
   Проходя площадкой второго этажа, он увидел за соединяющими две комнаты арками черное платье Ады, стоявшей спиной к нему у овального окна спальни. Он велел слуге передать ей просьбу отца и почти бегом пронизал знакомое эхо выложенной каменными плитками прихожей.
   Второй мой слог - это также место, где сходятся два косогора. Нижний правый ящик моего еще почти не использованного новенького стола - он у меня не меньше папиного, горячие поздравления от Зига.
   Поиски такси, счел он, отнимут в этот час столько же времени, сколько потребуется, чтобы пройти всегдашней машистой поступью десять кварталов до Алекс-авеню. Он был без плаща, без галстука, без шляпы; резкий ветер застил соленым ледком глаза, обращая в медузий хаос его черные кудри. В последний раз войдя в свое идиотски радостное жилище, он сразу сел за действительно превосходный стол и написал приводимую ниже записку:
   Сделай то, что он тебе скажет. Логика его выглядит предикой, предикатом [sic] невнятного рода "викторианской" эпохи, в которой, если верить "моему сумасшедшему" [?], сейчас пребывает Терра, но я, в пароксизме [неразборчиво], внезапно понял, что он прав. Да, прав и здесь, и там, хоть и не здесь, и не там, как большинство вещей. В последнем окне, которое мы с тобой разделили, мы оба видели пишущего [нас?] человека, но твой второэтажный уровень обзора, скорее всего, не позволил тебе заметить, что на нем был фартук вроде мясницкого, сильно заляпанный. Всего хорошего, девочка.
   Ван запечатал письмо, нашел - в том месте, которое зримо представил, автоматический "громобой", вставил в патронник один "cartridge"101 и перевел его в ствол. Затем, вытянувшись перед зеркалом гардеробной, приложил пистолет к голове на уровне птериона и надавил на удобно изогнутый курок. И ничего не случилось - или, быть может, случилось все, и судьба его в этот миг попросту разветвилась, что она, вероятно, делает время от времени по ночам, особенно когда мы лежим в чужой постели, испытывая величайшее счастье или величайшую безутешность, от которых умираем во сне, но продолжаем ежедневное существование без мало-мальски заметного перебоя подложной последовательности - на следующее, старательно заготовленное утро, к коему деликатно, но крепко приделано подставное прошлое. Как бы там ни было, то, что Ван держал теперь в правой руке, было уже не пистолетом, а карманным гребнем, которым он приглаживал волосы на висках. Им предстояло поседеть ко времени, когда тридцатилетняя Ада сказала в разговоре об их добровольной разлуке:
   - Я бы тоже покончила с собой, застань я Розу рыдающей над твоим телом. "Secondes pensees sont les bonnes", как говаривала в своем миленьком патио другая твоя bonne, белая. Что до фартука, ты совершенно прав. Зато как раз ты и не разглядел, что живописец почти закончил большую картину, на которой твое покладистое палаццо стоит между двух исполинских стражей. Может быть, для обложки журнала, который картинку не принял. Но знаешь, прибавила она, - об одном я все-таки сожалею: о том, что ты, облегчая животный гнев, воспользовался альпенштоком, - это был не ты, не мой Ван. Напрасно я рассказала тебе про ладорского полицейского. Напрасно ты открылся ему, подговаривая спалить те папки - с половиной Калуганских сосновых лесов в придачу. Это унизительно.
   - Я возместил причиненный ущерб, - со смешком раздобревшего человека сказал раздобревший Ван. - Ким живет в благополучном и благостном Инвалидном доме для лиц свободной профессии, куда я охапками посылаю ему превосходно набранные брайлевским шрифтом книги по новым процессам в цветной фотографии.
   Сонному человеку приходят на ум и другие ветвления с продолжениями, однако хватит и этого.
   Часть третья
   1
   Он путешествовал, он учился, он учил.
   Стоя под полной луной, серебрившей пески, переложенные острыми черными тенями, он озирал пирамиды Ладора (посещенного в основном из-за его названия). Он охотился на озере Ван с британским правителем Армении и его племянницей. Хозяин гостиницы в Сидре указывал ему с балкона на кильватерный след оранжевого солнца, обращавшего морскую лавандовую зыбь в чешую золотых рыбок, - зрелище, искупавшее романтические неудобства маленьких, узких комнатушек, которые он делил со своей секретаршей, юной леди Свалк. Еще на одной террасе, глядящей на еще один сказочный залив, Эбертелла Браун, любимая танцовщица местного шаха (наивное маленькое существо, полагавшее, будто "умерщвление плоти" означает нечто сексуальное), расплескала утренний кофе, завидев шестивершковую гусеницу с поросшими лисьим мехом сегментами, qui rampait, которая ползла по балюстраде, а затем обомлела и свернулась, схваченная Ваном, - он оттащил диковинное животное в кусты и несколько часов потом мрачно выдергивал позаимствованным у девушки пинцетом щекотные рыжие ворсинки, впившиеся в подушечки пальцев.
   Он научился ценить сладкую дрожь, какую испытываешь, углубляясь в глухие улочки чужих городов, и хорошо сознавая, что ничего ты на них не найдешь кроме грязи, скуки, брошенных мятых жестянок и звероватых завоев завозного джаза, несущихся из сифилитичных кафэ. Нередко ему мерещилось, что прославленные города, музеи, древние пыточные застенки и висячие сады это всего лишь метки на карте его безумия.
   Он любил сочинять свои книги ("Невнятные подписи", 1895; "Clairvoyeurism"102, 1903; "Меблированное пространство", 1913; "Ткань Времени", начата в 1922-м) в горных приютах, в гостиных великих экспрессов, на открытых палубах белых кораблей, за каменными столиками римских публичных парков. Выходя из неведомо сколько продлившегося оцепенения, он с изумлением замечал, что корабль плывет в другую сторону, или что порядок пальцев на его левой руке заместился обратным и открывается, если считать по часовой стрелке, большим, как на правой, или что мраморного Меркурия, который заглядывал ему через плечо, сменила внимательная восточная туя. И он мгновенно уяснял, что вот уже три года, семь лет, тринадцать в одном цикле разлуки, а следом четыре, восемь, шестнадцать - в другом, минуло с той поры, как он в последний раз обнимал, стискивал, оплакивал Аду.
   Числа, ряды, последовательности - бред и проклятие, опустошающие чистую мысль и чистое время, - казалось, склоняли его разум к автоматизму. Три природных стихии - огонь, вода и воздух, именно в этом порядке уничтожили Марину, Люсетту и Демона. Терра пока ждала.
   В течение семи лет, после того как мать Вана отрясла с ног своих никчемный прах жизни с мужем, успешно и окончательно обратившимся в труп, и удалилась на все еще ослепительную, все еще волшебно наполненную прислугой виллу на Лазурном берегу (некогда подаренную ей Демоном), она страдала от разного рода "загадочных" болезней, которые все полагали придуманными или даровито разыгранными, а сама она - излечимыми, хотя бы отчасти, простым усилием воли. Ван навещал ее не так часто, как добросовестная Люсетта, с которой он мельком видался там два или три раза; и лишь однажды, в 1899-м, столкнулся он, вступив под лавры и арбутусы виллы "Армина", с бородатым, одетым в простую черную рясу старым священником из православных, отъезжавшим на велосипеде с моторчиком в свой приход, расположенный по соседству с теннисными кортами Ниццы. Марина беседовала с Ваном о вере, о Терре, о театре, но никогда об Аде, и точно так же, как он не подозревал, что она все знает о страшных страстях Ардиса, никто не заподозрил, какую боль своего кровоточащего чрева она пытается умерить заклинаниями, "самососредоточением" или обратным приемом "саморассосредоточения". Со странноватой и слегка самодовольной улыбкой она признавалась, что сколь ни приятны ей ритмические голубые клубы ладана, густой рык диакона на амвоне и маслянисто-коричневые иконы, укрытые филигранными окладами от поцелуев молящихся, душа ее, наперекор Даше Виноземцевой, остается безвозвратно отданной конечной мудрости индуизма.
   В начале 1900 года, за несколько дней до того, как Ван в последний раз увидел Марину в клинике Ниццы (где в первый раз услышал название ее болезни), ему приснился "словесный" кошмар, порожденный, быть может, мускусными ароматами "Виллы Венус" в Мирамасе (Буше-Руж-дю-Рон). Чета бесформенных, толстых, сквозистых существ о чем-то спорила, и одно повторяло: "Не могу!" (разумея "не могу умереть", что действительно трудно сделать по собственной воле, не прибегая к посредству кинжала, пули или чаши), а другое твердило: "Можете, сударь!" Ровно через две недели она умерла, и тело ее, как она того пожелала, сожгли.
   Ван, человек честно мыслящий, считал, что моральной отваги в нем меньше, чем физической. Он всегда (то есть до своего девяносто седьмого года) с неохотой, словно желая изгнать из сознания мелочный, трусливый, глупый поступок (ибо кто знает, быть может, уже в тот раз, в зеленом свете фонарей, зеленящем зеленую поросль перед отелем, в котором стояли Виноземцевы, ему удалось бы наставить отросшие гораздо позже рога), вспоминал, как ответил Люсетте на присланную ею из Ниццы в Кингстон каблограмму ("Мама умерла нынче утром похороны тире кремация тире завтра на закате") просьбой сообщить ("сообщи пожалуйста"), кто там еще будет, и, получив ответ, что Демон, Андрей и Ада уже приехали, каблографировал: "Desole de ne pouvoir etre avec vous".