— Нет, знаю! — негромко, но сильно и уверенно, сказал Семенов.
   Софья Дмитриевна посмотрела на него и дружественно взяла его за локоть.
   — Вот вы сейчас работу ей предоставили! — зачем-то понизила она голос. — Очень вы хорошо это сделали! И уж так она, моя голубенькая, размечталась: и пальтецо-то она Шурику купит, и перчаточки, и ботиночки… Маслицем и яичками, говорит, будут теперь сыночка кормить. Мечтает, а у самой глазки так и светятся тихой радостью. А раньше эти глазки ее только плакали, так, знаете ли, тихо-тихо плакали. Не навзрыд или захлебываясь, как бывает, а совсем, можно сказать, бесшумно. Смотрит только голубенькая, а слезки и катятся. Катятся они, катятся, а вытереть их и некому!
   — Вытрем! — совсем неожиданно сказал Семенов.
   Софья Дмитриевна поверила сразу. Что есть силы заморгала она глазами, скривила старушечий рот и безо всякой церемонии схватила Семенова за плечи, повернув прямо к себе.
   — Да если бы… — прерываясь от волнения, сказала она. — Да если бы только вы хоть половину ее слез вытрете, так., так…
   Она не знала, чем заключить.
   — Так ежели за вами перед Богом есть какие грехи, то смело на суд Его идите: простит! — с убежденной верой сказала она.
   Семенов оперся кулаками в колени. Брови его сдвинулись, и желваки под скулами начали тяжело ходить.
   — Да, грехи!… — глухо сказал он. — Грехи… Но тут же нашел что-то в себе, поднял голову и усмехнулся.
   — Грехи? А может быть, никаких грехов совсем и нету, а это одна только наша выдумка, а? Понавыдумывали мы разных выдумок и ходим с ними, словно бы связанные. Так?
   — А это уж пускай душа вам ваша скажет! — с мягкой и осторожной наставительностью ответила Софья Дмитриевна. — Есть грехи или нет? Это дело души нашей!
   — Души! — усмехнулся Семенов. — Да ведь никакой души в человеке нет совсем! Какая такая душа? Где? В чем она? Нету ее, мамаша, твердо я в том уверен. Но вместе с тем… — вдруг дрогнул он, — вместе с тем скажу только, что… Вот знаю я, уверенно знаю, по всему своему правильному рассуждению знаю: никакой души нету в человеке. Но чуть только, — словно говоря о какой-то тайне, понизил он голос, — чуть только я подумаю, что никакой души нет, так сейчас же душа моя во мне криком и закричит: «Врешь ты, сукин сын! Есть я, есть!» А? Что оно такое? Как его понять это самое?
   — То-то же! — очень раздельно сказала Софья Дмитриевна и убедительно потыкала его раза два-три пальцем в грудь. — То-то же! Вот это оно самое и есть.
   Она не сказала, что именно «оно самое», но Семенову показалось, что он и без того все понял. Дело в том, что он начал чувствовать себя очень хорошо в этой маленькой комнатушке. Если бы его спросили, нравится ли ему здесь, он, пожалуй, пожал бы плечами: чему же здесь нравиться? Но тут все было очень просто, а поэтому легко и понятно. А кроме того, было здесь и другое: здесь можно было не понимать, а можно было чувствовать. А чувствовать Семенов не то отвык, не то разучился.
   Здесь, в этой маленькой комнатке, у этой совсем незнакомой старушки, все было ясно легкой, простой и задушевной ясностью: и то, что она «очень» в Бога верит, и то, что она любит свою «голубенькую», а не любит ее отца, и то, что «голубенькой» тяжело жить, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Здесь можно было думать свое и хотеть своего. Слова, которые говорила Софья Дмитриевна и которые говорил сам он, не заключали в себе ничего значительного, но в них была великая для него прелесть:
   они были его собственными, своими словами. Могли быть вот эти слова, а могли быть и другие, но все равно — каждое слово было на месте, как на месте стояла кружка на подоконнике и как на месте висела на своем гвоздике сковородка у табуретки. И оттого, что вещи в комнате были на месте, комната была опрятной, и оттого, что все слова были тоже на месте, он (с великим отдохновением в душе) стал ощущать и внутри себя такую же опрятность. А опрятность приводила с собой то, чего так давно, так много лет подряд не знал он: мир и покой. И маленькая, почти незаметная, радость теплой капелькой задрожала в нем. «Словно бы от сердца что-то отходит! — подумал он. — Словно я тесные сапоги снял!»
   — А слезки вытрем! — повторил он. — Все не все, а парочку вытрем!
   — Вытрите! — из самой глубины попросила Софья Дмитриевна. — Уж если таким в поддержке отказывать, так кому ж тогда и помогать? Хоть в наше время о помощи ближнему и мало думают, но…
   — Мало? — весело переспросил Семенов. — Неужто мало? Почему это вы думаете, будто мало?
   — Люди какие-то другие стали…
   — Люди? Люди действительно другие стали!
   — И не поймешь их!…
   — Понять бывает трудно. Вот я, — вспомнил и немного заторопился он, — вот я несколько дней тому назад паренька одного видел. Вздор, пустяк, ничего особенного, а… а понять его я никак не могу. Можно рассказать?
   — А, конечно! Что такое за паренек такой?
   — Был я, знаете ли, в одном учреждении! — слегка наклонился к ней Семенов. — Ну, кончил дела, спускаюсь по лестнице. А там внизу, у раздевалки, какой-то паренек стоит, а около него двое или трое… И он им что-то такое очень радостное рассказывает: руками размахивает, глаза блестят и, одним словом, в восторге парень. И слышу я, что он, значит, хвастается: купил он себе в универмаге новые ботинки. Ну, понятно, радость: редко ведь бывает, чтобы в магазине обувь была. Этот случай, сами знаете, не так-то легко ухватить и поймать. И он эти ботинки не только в руках держит, а гладит их, щупает, нюхает, чуть ли не целует. Обалдел, видимое дело, от радости малость. Я его и спрашиваю: «Очередь-то большая была? Трудно было до ботинок-то добраться?» А он даже загорелся весь от восторга: «Да нет! — говорит, — совсем легко! Часа в четыре ночью встал в очередь, а сейчас вот и получил уже!» А был тогда, надо вам сказать, третий час уже.
   — Ну? — не поняла Софья Дмитриевна: окончил свой рассказ Семенов или хочет добавить еще что-нибудь?
   — Все! — простодушно развел руками Семенов. — Больше ничего.
   — Так что же?
   — Очень даже «что же»! — изумился ее непониманию Семенов и слегка вскинулся. — Посмотрел я тогда на этого паренька и… и ничего не понял! Ведь не врал же он мне, не притворялся же, а сказал, как понимает и чувствует, даже с восторгом сказал: «Совсем легко!»
   — Так что ж такого? — все еще не понимала Софья Дмитриевна.
   — А такое, что это даже удивительно! Что же, хочу я знать, что в мозгу и в понимании этого паренька, если он совсем искренно восхищается? Месяца два, а то и три, поди, ждал, пока в универмаг ботинки доставили, сотни раз бегал справляться, привезли ли их, все боялся, что прозевает и упустит, потом в четыре часа ночи в очередь стал, часов десять в ней простоял, и… «совсем легко»! И вместо Torot чтобы от злобы матом всех крыть, что вот, мол, сколько труда надо положить, чтобы такую ерундовую вещь сделать, паршивые ботинки себе купить, он совершенно искренно в восторг приходит: «Совсем легко!» А? Еще, чего доброго, кричать начнет: «Спасибо товарищу Сталину за легкую жизнь!» Начнет ведь? А? Начнет? — со внезапным напором несколько раз спросил Семенов.
   — А почему же нет? — резонно рассудила Софья Дмитриевна. — Очень даже просто, что и кричать начнет. Если из человека одно понимание вынули, а совсем другое в него вложили, так он по-другому и понимает.
   Софья Дмитриевна, кажется, хотела что-то еще добавить, но вдруг насторожилась и прислушалась. Семенов тоже поднял голову, хотя и не знал, к чему прислушивается она. А Софья Дмитриевна как-то очень мило подмигнула ему («Сейчас обрадую!») и, по-старушечьи быстро, пошла к двери, шаркая по полу стоптанными шлепанцами. Приоткрыла дверь и заглянула в коридор.
   — Пришла, кажись! — заговорщицким шепотком шепнула она и повернулась к Семенову. — Дверь-то эта в их комнату хлопнула.
   Семенов встал со стула.
   — Евлалия Григорьевна?
   — Не заметила… Или она, или Григорий Михайлович. Да, должно быть, что она, ей уж время вернуться. Вот я сейчас посмотрю.
   — Нет, уж я сам! — двинулся с места Семенов.
   — Ну, сами так сами… Вот это ихняя дверь: третья налево.
   — Я знаю. Ну, до свиданья. Софья Дмитриевна, кажись? — своей улыбкой улыбнулся Семенов.
   — Софья Дмитриевна! — словно чем-то хвастаясь, сказала та. — Софья Дмитриевна Дивилькова. Будем знакомы, коли довелось уж… А вы, я так понимаю, товарищ Семенов будете?
   — Он самый! И… и…
   Он, кажется, хотел еще что-то сказать, но оборвал и даже отчего-то нахмурился на секунду. Возможно, что он и не знал, что именно он хотел сказать, а потому и нахмурился.
   Он вышел в коридор, подошел к двери и стукнул. И тотчас же, не дожидаясь ответа, вошел, готовясь увидеть Евлалию Григорьевну. Но ее не было: у окна стоял Григорий Михайлович. Увидев Семенова, он весь расплылся в улыбке и, словно и вправду радуясь его приходу, пошел навстречу.
   — Очень приятно! Оч-чень приятно! — еще на ходу сказал он, протягивая руку. — А мы с Лалой даже еще сегодня вспоминали вас. Ее, к сожалению, нет сейчас дома, но…
   Он с изящным вывертом ловко пододвинул стул и, сияя улыбкой, заколыхался.
   — Да нет! — нахмурился Семенов. — Коли нет дома, так я уйду.
   — Помилуйте! Она с минуты на минуту придет! — взмолился Григорий Михайлович, хотя он совсем не знал, куда пошла Евлалия Григорьевна и когда она вернется. — А работа ваша уже готова! — сладко добавил он, расплываясь в улыбке, в которой видна была неприкрытая угодливость. — День и ночь, можно сказать, мы с дочерью работали, лишь бы не запоздать, и… Вот даже немного до срока, как видите! — не снимая с лица улыбки, поклонился он.
   — А вы… что же? Вы тоже работали? — немного неприязненно спросил Семенов и сел на стул.
   — Ну, я… — скромно потупился Григорий Михайлович, тоже садясь, но садясь как-то осторожно. — Помогал ей, чем мог… — неопределенно пояснил он, не зная, чем он мог помочь. — Помогал ей и… диктовал, знаете ли! — вспомнил он, что Евлалия Григорьевна несколько раз намекала ему, что под диктовку писать легче и быстрее.
   Семенов смотрел куда-то в сторону, но время от времени вскидывал глаза и мимолетно, но очень пытливо вглядывался в Григория Михайловича, как вглядывался в него при первой встрече с ним. И видно было, что ему что-то неприятно.
   — Я бы, конечно, отдал вам вашу работу, но, к сожалению, совсем не знаю, куда Лала положила ее! — сказал Григорий Михайлович, хитро догадываясь, что Семенову надо дать предлог повидаться с Евлалией Григорьевной. — Она сейчас придет и… и сама вам даст ее. Ей, знаете ли, будет даже приятнее самой отдать вам! — с намекающей многозначительностью улыбнулся он, давая понять, что у него есть сладкая, невысказываемая мысль. — Она так благодарна вам за помощь, что, право, и сказать трудно. В наше время редко встречается отзывчивое отношение к людям, а поэтому…
   — Какое ж такое наше время? — пытливо спросил Семенов. Григорий Михайлович смутился и спохватился.
   — Нет, нет! — быстро стал поправляться он. — Я ведь в каком смысле? Я ведь в том смысле, что наше время деловое, рабочее, время великого строительства сталинских пятилеток, так тут уж не до отзывчивости. Тут надо выполнять и перевыполнять планы грандиозных задач, а не душевной лирике предаваться! — вывернулся он и очень приятно осклабился. — Сталинская эпоха! — чуть ли не восторженно добавил он и зачем-то слегка поднял руку кверху.
   — Вы что же: партиец? — издеваясь и поддразнивая спросил Семенов.
   — Нет, я… Куда уж мне! И годы мои не такие и здоровье! А дочери я много раз советовал — запишись в партию! С ее взглядами и с ее убеждениями, знаете ли… Но она несколько робка!
   — Ну, уж куда ей в партию! — нахмурился Семенов. — Этого даже и представить себе нельзя, чтобы такая, как Евлалия Григорьевна, и вдруг — в партию!
   — Вот именно! Вот именно! — подхватил Григорий Михайлович, с удовольствием сразу соглашаясь. — Не из того она теста. Но зато она — славный человек. Уж я-то ее знаю, мы ведь с нею всегда душа в душу, как говорится, жили. Семейная жизнь ее сложилась неудачно, мужа сослали, но ведь она еще молода, — перешел он на доверительно интимный тон, — ее жизнь еще впереди. И если встретится человек, то я уверен, что он не ошибется, если выберет именно ее. Ласкова, нежна, преданна, — немного умиленно стал сюсюкать он, — а главное — искренна! И удивительно нетребовательна!… Женщины любят всякие тряпки и побрякушки, а ей всего этого совсем не надо: она в человеке человека ценит. И, — чуть-чуть хихикнул он, — и странно даже: ее совсем не тянет ни к молодежи, ни к сверстникам. Ей, как я вижу, больше нравятся вполне зрелые мужчины, солидные, крепкие, волевые… Оно и понятно: слабость к силе тянется! — вздохнул он. — И я знаю: человеческим отношением, заботливостью, лаской и добротой ее легко победить, а уж тогда она… вся!
   Семенов ничего не ответил, а только очень быстро и неприязненно глянул на Григория Михайловича, а потом посмотрел на часы и поднялся со стула.
   — Ну, я пойду!
   — Подождите! — взмолился Григорий Михайлович, быстро вскакивая с места. — Она буквально с минуты на минуту вернется! И она будет так жалеть, что вы ее не застали, так будет жалеть… Она, надо вам сказать, — очень понизил он голос, словно доверял тайну, — она вас очень-очень часто вспоминает и часто говорит о вас со мною. И такой-то вы, и разэтакий!… Ведь знакомых у нее никого нет, а человек, который отнесся к ней вот так, как вы отнеслись…
   — Я пойду! — резко и бесцеремонно перебил его Семенов и, не подавая руки, повернулся к двери.
   — Но когда же вы придете? Когда же вы придете? — засуетился Григорий Михайлович, подбегая к нему со спины то справа, то слева. — Я ей скажу, и она вас ждать будет. Работу передать вам и… Она так будет жалеть, что вы ее не застали, так жалеть будет!
   — На днях зайду! — не поворачиваясь к нему, буркнул на ходу Семенов и вышел в коридор.
   — Но когда? Когда именно? — почти вприпрыжку бежал за ним Григорий Михайлович. — Ведь это же будет ужасно, если вы придете и опять не застанете ее дома…
   Семенов не отвечал и быстро шел по коридору. Сам отворил дверь и вышел на лестницу.
   — До свиданья! Так я ей скажу, она вас ждать будет! — крикнул ему вслед Григорий Михайлович.
   Семенов спустился вниз на один пролет и остановился. Минуту подумал и с омерзением плюнул. «Прямо на кровать ко мне дочку-то подсовывает!» — подумал он и, злым рывком нахлобучив кепку, стал быстро спускаться по лестнице, все время настойчиво повторяя: «Сволочь! Сволочь! Сволочь!»
   И вдруг на следующем повороте увидел Евлалию Григорьевну. Она поднималась по лестнице, держа за руку Шурика, а тот с очень озабоченным видом старался ступать через ступеньку. Евлалия Григорьевна глянула, узнала и смутилась.
   — Здравствуйте! — сказал ей Семенов. — А я у вас был.
   — Да, я… Я ходила в лавку, но вот — задержалась.
   Она стояла на две ступеньки ниже его и поэтому смотрела снизу, а Семенов смотрел сверху, и в этом было что-то, что оба они чувствовали.
   — Я в другой раз зайду, сейчас мне уж и некогда! — с некоторым сожалением, которого он не скрывал, сказал Семенов. — Я ведь вас больше получаса ждал: сначала у Софьи Дмитриевны, а потом вот с папашей вашим разговаривал. Время и ушло. Пора мне.
   — А может быть, вы все-таки зайдете? — неуверенно предложила Евлалия Григорьевна, не зная, имеет ли она право настаивать.
   — Времени нет. В другой раз.
   — Ваша работа готова! — вспомнила Евлалия Григорьевна, опять не зная, можно ли говорить о работе на лестнице.
   — Знаю. Ничего, я потом за нею зайду. Ну, до свиданья.
   — До свиданья, Павел Петрович!
   — Ага! Запомнили? — рассмеялся Семенов. — По царю запомнили?
   — Нет, я… так! — совсем смутилась Евлалия Григорьевна. Семенов вздохнул и посмотрел на нее.
   — Я завтра… Нет, послезавтра приду. Вечером. Можно?
   — Ну, конечно, можно! — подняла и открыла свои глаза Евлалия Григорьевна и ясно посмотрела на него снизу. И он почувствовал, что ему опять стало так хорошо, легко и просто, как тогда, у Софьи Дмитриевны.
   — Послезавтра! — повторил он. — До свиданья.
   — До свиданья.
   Он пожал ей руку и стал медленно спускаться, о чем-то раздумывая. Евлалия Григорьевна поднялась до площадки и собралась было уже завернуть на другой пролет, как Семенов окликнул ее.
   — Минуточку!
   Она остановилась и обернулась. Он быстро, через две ступеньки, поднялся к ней, но не приблизился, а спросил издали, снизу:
   — Я… Мне одну вещь знать надо. Вы с вашим отцом говорили обо мне?
   — Что… говорила? — не поняла Евлалия Григорьевна.
   — Вообще! Говорили? Когда-нибудь обо мне говорили? Хоть что-нибудь? Хоть одно слово?
   — Нет… — чуть растерянно ответила Евлалия Григорьевна. — С папой? Нет, нет, нет! Зачем?
   — Нет? Не говорили? Я так вот и знал! И, ни слова не говоря больше, твердо и быстро, почти бегом, стал спускаться вниз.

Глава XI

   Софья Дмитриевна, конечно, рассказала Евлалии Григорьевне о том, как она пригласила к себе Семенова «подождать», но про свой разговор о ней и о Григории Михайловиче не сказала ни слова. Но оттого, что Семенов побывал у Софьи Дмитриевны, Евлалии Григорьевне стало казаться, что он этим самым как-то прочнее вошел в ее жизнь. И это ее смущало. Кто такой Семенов, она не знала, но понимала, что он «важный партиец», то есть такой человек, каких она всегда побаивалась. Почему она должна побаиваться «важных партийцев», она понимала смутно, угадывая в них то, что они — особые существа, которые «все могут».
   Это «все могут» Евлалия Григорьевна понимала для себя очень ясно и точно, хотя оно и было довольно сложно. «Все могут» страшило ее не той фактической возможностью, которую давала этим людям их власть, а отсутствием в них внутренних преград. Всякий сильный человек, вооруженный ножом, практически может зарезать того слабого человека, у которого ножа нет, но все же он резать не станет: «не сможет» зарезать. У него внутри есть то, что не позволяет ему резать слабого и беззащитного. У этих же людей, у «важных партийцев», никакого запрета внутри нет, они в этом смысле свободны, и вот именно поэтому они «все могут». Они срывают кресты с церквей, отнимают хлеб у голодного и убивают каждого, кого им надо убить. Это страшно. Но еще страшнее то, что они не говорят себе «все позволено», потому что им даже и не нужно это «все позволено»: оно для них не имеет ни цены, ни смысла, ни цели.
   Каков бы ни был преступник и какое бы преступление он ни совершил, он всегда сознает, что он — преступник и что совершенное им есть преступление. И он старается скрыть совершенное им: не только оттого, что он боится суда и наказания, но и оттого, что совершенное им есть в его глазах преступление. Это сознание преступности есть всегда, даже тогда, когда у преступника нет ни раскаяния, ни угрызений совести. Не потому ли русский народ называет преступников «несчастненькими»?
   У большевика же сознания преступности нет. Нет у него даже противоположного: сознания права на преступление. Ни запрета, ни права он не ждет и не ищет: они ему не нужны. Он в себе ни через что не преступает. Преступление есть только акт, и в этом акте нравственная сторона отсутствует точно так же, как она отсутствует в ряде других актов: в обточке гаек или в сучении пряжи. И то, что большевики, «важные партийцы», ни через что в себе не преступают, Евлалия Григорьевна называла так: «они все могут». Внутри этих людей (как казалось Евлалии Григорьевне) нет человека. Это — особые существа. Какие? Евлалия Григорьевна не знала.
   Семенов был «важным партийцем». Но он принес Шурику коньки, прислал пишущую машинку и дал ей работу. Почему? Софья Дмитриевна и Григорий Михайлович говорили, будто он «влюбился», но Евлалия Григорьевна была женщиной, и «влюбился» она бы чувствовала. Семенов же настолько ничем не проявлял никакого «влюбился», что Евлалия Григорьевна без ошибки понимала: нет, это не «влюбился». Она несколько раз поймала в его взгляде что-то пытливое, но это не была пытливость любви, а была пытливость затаенной муки.
   Он пришел послезавтра, как обещал. Григорий Михаилович, зная, что он придет, ушел из дома часов в шесть, причем на его лице, когда он собирался и когда уходил, все время было выражение заговорщика. И, ухода, он поцеловал дочь в лоб, чего раньше никогда не делал.
   — Ну-ну! Будь умница, не глупи! — тихо, но многозначительно сказал он, почти проникновенно заглядывая ей в глаза.
   Евлалия Григорьевна посмотрела на него с тревожным непониманием: в его неожиданном поцелуе и в его странных словах ей почудилось что-то очень нехорошее. Но Григорий Михайлович ничего не заметил, зачем-то заботливо оглядел комнату, ненужно поправил скатерть на столе и вышел, ступая как-то по-необыкновенному. И даже в спине его, когда он выходил из комнаты, было что-то многозначительное, заговорщицкое.
   Семенов пришел часов в семь. Поставил свой тяжелый портфель и сел на стул: грузно, твердо, не смотря на Евлалию Григорьевну. А потом поднял на нее глаза, и в его взгляде опять был затаенный вопрос.
   — Переписали? — коротко спросил он.
   — Да, я… Только я оставляла немного шире поля, так удобнее, по-моему… И поэтому у меня вышло не четыреста одна страница, а четыреста семнадцать. Но… Но это моя вина, и вы считайте, как здесь: четыреста одна.
   — Глупости! — усмехнулся Семенов. — Пишите расписку на восемьсот тридцать четыре рубля. И отдельно счет за бумагу и за копирку. Сколько заплатили.
   — Нет, нет! — запротестовала Евлалия Григорьевна и даже положила руку на переписанную рукопись, словно защищала ее от чего-то. — Как можно! Бумага и копирка, это ж… Это ж на мой счет!
   Семенов пристально посмотрел на нее, вздохнул и покачал головой.
   — И как это вы до сих пор живы, если вы такая! — упрекнул он. — Зубатой надо быть, надо нигде своего не упускать, а вы… Вот уж подлинно: голубенькая! — усмехнулся он и посмотрел по-новому, приветливо.
   Евлалия Григорьевна никак не ожидала этого «голубенькая» и сразу же вся вспыхнула. Она жалостливо посмотрела на Семенова, словно умоляя его не говорить этого слова, и губы у нее слегка задрожали.
   — Почему вы… голубенькая? — невнятно спросила она.
   — А это вас та чудесная старушка так называет! — кивнул в сторону Семенов. — Софья Дмитриевна ваша. А мне и понравилось: уж подлинно — голубенькая! Ну, да не в этом суть, а пишите вот расписку: получила, дескать, за перепечатку рукописи… Как она называется? Получила восемьсот тридцать четыре рубля, а за бумагу и копирку шестьдесят шесть рублей. Всего — девятьсот.
   — Как так шестьдесят шесть? — испугалась Евлалия Григорьевна. — Рублей двадцать — тридцать, не больше!
   — Пишите! — с ласковой строгостью приказал ей Семенов.
   Он вынул из бумажника деньги, отсчитал и положил на стол. Потом достал из портфеля еще одну рукопись и, держа ее в руках, спросил:
   — А эту не перепишете? Тут, правда, меньше, страниц двести, но ведь это не последняя. Такого добра сколько хотите, хоть бюро переписки открывайте!
   — Я… — откровенно обрадовалась Евлалия Григорьевна. — Я, конечно, с удовольствием, но… но только я теперь не могу так скоро; мне теперь опять надо будет на службу ходить, и времени у меня будет уже меньше. И большое вам спасибо, Павел Петрович, но только…
   — Что еще за «только»?
   — Ведь это очень дорого, по два рубля. Я могу и дешевле! Семенов опять покачал головой: укоризненно, но ласково.
   — Эх вы, голубенькая! — и усмехнулся, и упрекнул он. — Этак вы мне всю коммерцию испортите, чего доброго! Я там хотел торговаться за вас, чтобы они вам по два с полтиной платили, а вы — дешевле! Дают, так бери, а бьют, так беги! — почти дружески подмигнул он. — А папаши-то дома нет, что ли? — резко переменил он разговор.
   — Да, он ушел. У него…
   — Какой он у вас…
   — Какой? — сразу насторожилась Евлалия Григорьевна.
   — А сынишка где же? — не ответил на ее вопрос Семенов.
   — Он у Софьи Дмитриевны. Он уж так к ней привык, что от меня даже отвыкать стал. Я вот эти две недели все время дома сидела, потому что…
   — Знаю. Чубук вам командировку дал.
   — Знаете?
   Евлалия Григорьевна насторожилась: ей показалось странным и неприятным то, что Семенов знает о ее «командировке». Почему-то получалось так, будто он к этой командировке причастен, чуть ли не сам ее добился. И она вспомнила, что у Чубука была острая лукавинка в глазах, когда он спрашивал ее о Семенове.
   — Так, стало быть, сынишка у Софьи Дмитриевны? — опять увильнул от ответа Семенов. — Она у вас старушка славная… тепленькая!
   — Она очень славная! — горячо подхватила Евлалия Григорьевна. — Она очень душевная и приветливая такая!
   — Да, тепленькая… — повторил Семенов и вздохнул. — Бедует?
   — Как… бедует?
   — Бедно живет?
   — Да, очень бедно.
   Семенов поджал углы рта, и что-то нехорошее, почти злое пробежало в глазах,
   — Как же это так — «очень бедно»? — чуть ли не вызывающе спросил он. — У нас — рост благосостояния трудящихся, у нас — зажиточная жизнь трудящихся, а вы — «бедно живет»! Мы же социализм построили и к коммунизму идем… Разве ж при социализме могут быть бедняки? — странным тоном, издеваясь над чем-то, спросил он.
   — Я не знаю… — немного растерялась Евлалия Григорьевна, слыша его тон, но не понимая его. — При социализме, конечно… Но она очень бедно живет, очень! — убедительно добавила она и так же убедительно посмотрела прямо в глаза.
   И ее ответ еще больше подмыл Семенова. Желваки под скулами разволновались и заходили.