Ветер рвал на мне куртку, бросал в лицо пригоршни воды, и изумление мое было столь велико, что я даже не замечал этих вынужденных неудобств.
   — Не может быть, — пробормотал я, стирая с совершенно мокрого лица потоки воды. — Этого просто не может быть.
   Удивлению моему не было предела, когда я, уже почти преодолев две трети расстояния, разделявшего Крылатское и Серебряный Бор, понял, что не удалился от офиса и на треть. Моя машина стояла на улице Нижние Мневники, и из последнего следовало, что я только что приехал туда, откуда начинал свой путь. То есть пересек последний из мостов в направлении к своему офису в Крылатском.
   — Как же так, — пробормотал я, моргая и тем самым смахивая с ресниц тяжелые капли дождя. Я всматривался в расстилающуюся передо мной панораму, пытаясь убедиться в том, что ошибся, что нахожусь не в Крылатском, откуда выехал, а в Серебряном Бору, где должен был закончиться мой путь, но каждый раз, находя взглядом едва видимые в шторме очертания знакомых мест, бормотал, словно пораженный сумасшествием: — Вот улица Крылатская, вот остановка, где люди садятся в 243-й автобус, чтобы доехать до церкви… а справа… я ничего не понимаю… Олимпийский спортивный центр «Крылатское»… А как же Нижние Мневники, которые я проехал?.. Как же «Мерседес», подрезавший мой «Кайен» на Карамышевской, в пяти километрах от Брониного дома?.. Я же почти до него доехал…
   Решив, что в дороге вышел из темы и где-то ошибся, а я действительно однажды разворачивался на сто восемьдесят градусов в районе Карамышевской набережной — там перекопали улицу, я вернулся в машину и, отягощенный смутными думами, снова поехал повторять только что преодоленный, по моему мнению, путь.
   — Не исключено, что я просто ошибся, — повторял я, вглядываясь в едва видимую часть дороги, появляющуюся передо мной в стекле. — Проехал я не мост в Серебряном Бору, а мост в Крылатском, дважды. В такую погоду заплутать немудрено. Развернулся, из-за плохой видимости выехал не на ту дорогу и поехал в обратную сторону. И крестился я не на церковь в Хорошеве, а на купола прихода в Нижних Мневниках.
   Я бормотал, успокаивая взволнованную душу, понимал, что всему виной непогода, однако вместе с этим отдавал себе отчет в том, что крестился на купола, глядя налево, а приход, которым себя успокаивал, должен был находиться справа по ходу движения.
   — Ну, конечно, — обрадовался вдруг я, когда понял несостоятельность своих подозрений, — я же видел крышу прихода, когда уже ехал обратно. Что за напасть… Впервые в жизни вижу в Москве такой шторм.
   Этим и успокаивался дополнительно, поскольку находился в тех молодых летах, когда упоминание о собственном возрасте не свидетельствует о давности событий.
   Я снова повторил свой маршрут и, когда, казалось бы, до Брониного дома оставалось чуть менее пяти километров хорошей ровной дороги, снова выехал на набережную в Крылатском.
   Выйдя из машины, я даже позабыл захлопнуть дверцу. И потоки воды, рвущейся со всех направлений, ринулись внутрь. Они заливали коврики в салоне, гепардовые чехлы на сиденьях, рулевое колесо и приборный щиток, но я, выразивший столь небрежное к личному имуществу отношение, смотрел прямо перед собой и, уже не отмахиваясь от слепящих потоков дождя, стоял посреди дороги, пустой и безжизненной. Обувь моя уже давно пропиталась влагой, ступни холодила сентябрьская вода, а я стоял на разделительной полосе широкой трассы и осматривался.
   В моей жизни бывали и более необъяснимые случаи. Я, дипломированный историк, до сих пор не могу понять, почему мироточит Богородица, а потому относил это за счет явления святых сил. Удивлялся, как дочь соседа, несмышленыш совсем еще, научилась совершенно четко и правильно разговаривать в два года, а в четыре уже читала. Но сейчас, не наблюдая жизни не только в Крылатском — дорога, доселе изобилующая пролетающими мимо машинами, была пуста, словно речь шла об улице Крылатской, расположенной в штате Невада, но и во всей Москве — то ли из-за ливня, то ли по другой причине, я не видел ни единого огонька московских окон и рекламы, я оцепенел, словно пораженный молнией.
   Дважды проделав длинную дорогу, я не приблизился к дому президента в Серебряном Бору ни на километр. Все, что мне было позволено созерцать, это не вековые сосны подле особняка, а пустынную дорогу в Крылатском.
   — Господи, — бормотал я непослушными серыми губами. Уж не знаю, кто меня подучил, но шептал я быстро и без задержек, как читала смешная дочка соседа: — На всякий час этого дня во всем наставь и поддержи меня…
   Я вглядывался в кромешный мрак, расстилающийся передо мной, и в душе моей зазвенела струна дурного предчувствия.
   — Дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне этот день, господи. Я еду к президенту компании, и если я не доеду, то потеряю если не все, то многое, от этого мне хорошо не будет, а потому может ли быть такое, что это именно ты сворачиваешь меня с пути?
   Я сказал и не поверил своим ушам. Оказывается, бывает… Хотел сказать — «черт возьми», но вовремя остановился.
   И тут я поднял глаза к небу… И сердце мое почти остановилось, когда небеса распахнулись и свинцовые тучи, скомкавшись в оскаленную морду с кровоточащими деснами, бросились на меня с высоты…
   И страшный грохот разрезал и без того бушующий шум урагана…
   Закрыв в первый момент голову, я с побледневшим лицом опомнился и без намека на вызов поднял взгляд.
   Но дикого оскала не было, словно его не было вовсе. Небо было прежним, и лишь короткие, разрезающие сразу в нескольких местах небесную твердь молнии убедили меня в том, что мне, видимо, нездоровится.
   Догадавшись, что простыл и нервничаю от собственных ошибок, я покачал головой, позвонил Брониславу и, сказав, что заболел, поехал домой.
   В тот вечер мне привиделось страшное, не видимое другим. Но как тогда быть с мертвенным запахом, который донесся до моего обоняния в момент обрушения на меня пасти, запахом, который не исчезает до сих пор?..
   Я лежал на кровати, закинув руки за голову.
   Почему эта история всплыла сейчас в моей памяти и куда запрятал свои роковые сто баллов Журов — вот вопросы, которые мучили меня на удивление изощренно. Кажется, мне и самому недалеко до того момента, когда часы пробьют, а я даже не успею в последний раз повязать галстук. Я закрыл глаза. Перед глазами моими стояли отчеты, накладные и финансовые строки. Они упорядоченно уплывали вверх в надежде на то, что я успею запомнить все до последней цифры. В ушах гудел омерзительный звук, собравший воедино стук клавиш сотен клавиатур, стон десятков принтеров. И мелькали, мелькали резиновые, лишенные чувств лица сотрудников компании, и из задниц их, оборудованных гнездами, тянулись разноцветные провода, ведущие к единому пульту управления…
   А за строками, лицами и звуками со знанием великой тайны в глазах стоял человек в заношенном пальто, который спрашивал меня: «На кого?»
   Я хотел вспомнить, что он сказал мне напоследок, но у меня не получилось.
   Не заморачиваясь вопросами о том, куда ехать, я нашел в своем доме самый скромный по виду, зато самый вместительный чемодан. Загрузил его до отказа вещами, преимущественно спортивного толка, и купил билет на поезд. В том, что дальнейшая моя жизнь зависит именно от этой поездки, я не сомневался. Тихое помешательство и потеря облика — вот что гарантировала мне Москва, отмахнись я от идеи бросить все и остаться наедине с миром. Моя поездка к Брониславу в Серебряный Бор, самоубийство Журова, разговор с нищим и бессонница, воспоминания об этом — не самые лучшие воспоминания — уводили меня от Москвы все дальше и дальше. Я понимал, что еще один месяц работы в компании, и меня можно будет списывать в архив. Наживший полтора миллиона долларов молодой человек, имеющий квартиру на Кутузовском, «Кайен», счет в банке и авторитет в бизнесе, вдруг стал ненужным самому себе.

Глава 3

   Как это ужасно, я понял, когда лежал ночью на кровати и перед глазами моими, словно перед окнами, пробегали колонки цифр и изувеченные корпоративными улыбками рожи сотрудниц и сотрудников. Прочь! Прочь от сумасшествия!
   Во мне не жила уверенность в том, что нужно все бросить по социальным мотивам, нет! Если честно, то людей, оставляющих бизнес из протеста против детского труда в Юго-Восточной Азии или в пику фастфуду, я не понимаю. Не хочешь жрать холестерин — не жри, черт тебя побери! Не хочешь носить шубу из шкуры меньшого брата — не носи! Занимайся делом, которое не будет провоцировать открытие рабочих мест для детей в Лаосе и Мьянме! Не выступай ради идеи, тебя все равно никто, кроме тебя и тебе подобных роботов, не поймет. Обрыдло чудить с андроидами на совещаниях и демонстрировать пошлый джинсовый демократизм по пятницам — гони себя прочь. Уже ничего не исправить. Система вросла в мозг каждого корнями. А потому, если тебе не нравится режим, не вселяй в себя еще большее сумасшествие — не революционерь. Уйди. Вот эти casual Fridays, педерастические приветствия ладошками по утрам, доклады, отчеты и планерки, акции, ориентированные на дефективного потребителя, — если обрыдло все это, уйди ниже, сними печать проклятья со спины, но только не бастуй.
   Но я уйти ниже уже не могу. Меня уберут по всем правилам бизнеса. Несмотря на то что я вице-президент, уже на следующий день, после того как будет известно о моей просьбе спуститься в стан топ-менеджеров, меня выдавят из команды. Руководители и кадровики на дух не переносят тех, кто сбрасывает скорость на поворотах. В их головы никогда не втиснется идея о том, что человек просто устал или пересмотрел свое отношение к жизни. Они будут свято убеждены, что им под брюхо сполз товарищ, который имеет свой план и знает что-то, чего не знают они. А руководители крупных компаний не держат рядом людей, которые имеют план. И плевать на то, что никакого плана нет. Вышибут.
   А потому уходить нужно сразу и навсегда. У меня был выбор. Я его сделал.
   На следующий день после того как мое заявление об увольнении было подписано, я уехал. Шок, потрясший компанию, был столь велик, что на описание его уйдет не менее пятисот страниц огнедышащей прозы, а у меня, признаться, нет желания даже на секунду вспомнить лицо Бронислава и этих девок из аналитического отдела, разговаривающих посредством междометий.
   Я не мог сыграть на понижение, потому что уже через месяц мой натренированный мозг придумал бы новую схему движения товара и сокращения рабочих мест. Я точно знаю, что это привело бы, как и все мои начинания, к росту прибыли. Через месяц мне предложили бы подняться, а еще через месяц я выглядел бы невероятно глупо, продвигая идеи уровня президента компании, находясь на должности заместителя начальника отдела. Все закончится еще более тяжким кризом, чем в Нижних Мневниках. Зверь, напавший с неба, сожрет меня, уже не тратя сил на предупреждения.
   Я должен был оставить все и сразу. В Москве остался счет в банке, квартира стояла под охраной, и я хотел, чтобы она не видела меня, а я ее как можно дольше. Будет хорошо, если мы вообще никогда не встретимся. «Кайен» я загнал приятелю, и эти деньги были моим единственным капиталом, с которым я отправился на Алтай. Наверное, я дерьмовый раскольник, раз везу с собой один миллион и сто тысяч рублей, но я понятия не имею, как нужно вести себя в такой ситуации. Я отдам их с радостью, если выяснится, что они не нужны.
   Почему Алтай? Спрашивать себя, почему Алтай, столь же глупо, сколь объяснять, почему воняет чеснок. Он просто воняет, и все, не нужно выдавливать из него теоретические выкладки о ферментах. То же самое и решение об Алтае — там хорошо, и все. Не нужно, верно, убеждать себя в том, что там я обрету душевное равновесие, поскольку там девственные леса, чистый воздух, ведущие постную жизнь раскольники и шаманы. Хороводить с бубнами я не собирался, становиться членом общины тоже. Туда вело меня сердце — я говорю это искренне, несмотря на резонерский оттенок получившегося заявления. Впервые в жизни меня куда-то вел не мозг, а сердце. Быть может, потому, что сердце не умеет считать и распознавать в окружающих потенциальных покупателей никому не нужного товара. Потому Алтай, что я там ни разу не был, и еще я точно знаю: горы, водопады и тайга — это то, что нужно. Билет куплен до Барнаула, но выйду я раньше. Понятия не имею где, но это должна быть станция, на которой мне захотелось бы выйти. Глянуть в окно, услышать звуки, свойственные перрону, пропустить их через себя и почувствовать присутствие неподалеку места, которое пустует в ожидании меня вот уже двадцать восемь лет. Я был уверен, что не промахнусь с выбором — слишком долго я носил в себе мысль, чтобы ошибиться теперь. Я видел на карте в своей московской квартире Алтай. Городок в двухстах километрах западнее Барнаула. Попробую прислушаться там.
   Вдыхая на Казанском вокзале сладкий воздух новой жизни, я устроился на перроне и без намека на скуку дождался поезда. Единственное, что омрачило предвкушение невесомости, было появление передо мной, сидящим на лавке, тучного майора. Собственно, что это майор, я узнал потом, когда поднял взгляд. А в то мгновение, когда я, нежившийся под солнцем, вдруг оказался в тени, взору моему предстали лишь запыленные ботинки (ненавижу неухоженную обувь!) и мятые брюки серого цвета с красным кантом. Не нужно, верно, упоминать о том, как я отношусь и к мятым брюкам.
   Посмотрев на предмет, загородивший мне доступ к свету, я прищурился и тут-то увидел, что передо мной майор. Ситуацию я понял так: идет человек на службу, а по пути ему встречается сидящий на лавке с раздутым чемоданом тип, который жмурится, аки кот, и по всему видно, что жизнью доволен. Я знаю многих милиционеров, и на примере наших с ними знакомств знаю, что блаженную улыбку девять из десяти из них понимают как приход после приема психоделиков. Этот, что попросил у меня документы, был из тех девяти. На что он рассчитывал, было непонятно. Видимо, на отсутствие московской регистрации. Но она была.
   — Куда следуем, гражданин? — продолжил он допрос, не сводя взгляда с чемодана.
   — На другой конец света.
   — Шутим, гражданин.
   — На Алтай.
   — Алтай велик.
   Это была единственная умная мысль из всех, что он сказал до и после.
   — Пока до Барнаула, а там видно будет.
   — Билетик покажем.
   Мне нравится этот сленг. Чтобы не унижаться и не разговаривать с людьми на «вы», эти ребята в погонах выдавливают из себя такое «вы», словно вас действительно несколько.
   — Можно, я покажу, а он нет?
   — Кто — он? — напрягся майор.
   — Да ладно, пошутил… — И я отдал ему купейный билет.
   Он читал, а я думал о том, насколько хрупок наш мир и насколько уязвима наша общественная безопасность, покуда защитой ее занимаются такие вот парни. Вернув билет, скотина последовала дальше, даже не попрощавшись.
   Через час с небольшим я забросил чемодан на полку купе и едва не рассмеялся от легкости, с какой это сделал. Кожаный чемодан, в котором помимо вещей находились любимый шотландский плед и ноутбук, стал моим единственным спутником…
   Почему я прожил на земле двадцать восемь лет и меня ни разу не посетила мысль о том, что есть что-то чище и приятнее Куршавеля и Ниццы? Черт бы меня побрал…
   До Омска я добрался без приключений, потому что был в полной нирване. Мысли струились, и я смаковал их с полузакрытыми глазами. Со мной в купе катились на восток молодая мама с ребенком, занимавшие первый ярус купе, и надоедливый ублюдок лет сорока, инженер, как выяснилось. Последний первые часы знакомства присутствия своего ничем не выдавал, как и положено командированным, вырвавшимся из семейного и корпоративного плена дрессированным подонкам. Он привыкал и принюхивался. Но потом его, как и положено, прорвало. Такие фрики, оставив дома ошейники и не чувствуя контроля со стороны бдительного комсостава, через двадцать четыре часа начинают превращаться в малых с распахнутой настежь душой. Не задумываясь о том, что души эти чаще всего напоминают интерьер незакрытого хозяином деревенского туалета, малые приступают к интеллигентному, как им кажется, веселью. Накопив за годы верной службы и безупречной семейной жизни немалое утомление, они сначала проверяют, действительно ли за ними утерян контроль, и, когда в оном убеждаются, трансформируются в самых настоящих сволочей. Им кажется, что вот эта жизнь, когда никто не давит на плечи и не пинает по заднице, — жизнь и есть. И он обязательно жил бы ею, не женись когда-то в спешке и по залету и признай его талант в более известной инстанции, чем в той, в которой он вынужден тянуть лямку сегодня. Для таких снобов перестают существовать правила нормального поведения, едва мысль о том, что скоро закончатся двое суток, прижмет их к полке купе. Залив сверх нормы не контролируемые отсутствующей супругой двести граммов, младшие научные сотрудники приступают к исповеди. И их решительно не волнует, что, имей их биография даже грохочущие факты, она здесь все равно никому не интересна. Что может рассказать о себе неудачник, у которого на спине потертости от седла и который приличествует в своих манерах только до двух рюмок водки? Две рюмки — норма, контролируемая женой во время похода в гости, и контролируемая лично во время рабочих вечеринок. Переход через эту границу даже посредством лишних пятидесяти граммов означает потерю приличий. Природа берет свое, и если в течение двадцати лет безупречной службы и быта, но при противоположных тому мыслях тренировать организм на двести граммов, то нет ничего удивительного в том, что двести граммов перестают оказывать на организм какое-либо влияние. Розовеет лицо, речь становится мягче и яснее, но это не есть опьянение. Скорее — это верность себе, легкое отдохновение, которое поощряется руководством во время празднования дня рождения директора предприятия и против которого не восстанет жена. Но едва граница перейдена хотя бы на шаг, природа реагирует немедленно. Но именно к этому и стремится фрик, почувствовав свободу. Ему кажется, что он по-прежнему легок в общении и приятен, но этим видением он лишь усугубляет негативное отношение к себе, поскольку приятен он не был изначально, а после и вовсе превращается в свинью. Принцип поведения таких ответственных командированных мне хорошо известен, а поэтому я ничуть не удивился, когда через пятнадцать минут после толчковой тяги состава он сообщил, что хочет со всеми познакомиться, ребенку подарил конфету (я слышал, как он долго вынимал ее из чемодана из припасенных для дома гостинцев), а мне предложил выпить.
   Через пару часов, когда состоялось вынужденное в таких случаях знакомство, женщина успокоилась и приложила к имеющейся на столике закуске инженера несколько пакетов провизии, я вдруг решил изменить свое решение и присоединился к компании. Эта встреча и предстоящий, точнее сказать, уже начавшийся без меня разговор показались мне возможностью еще раз убедиться в том, насколько проклят мир, который я оставляю без тени сожаления.
   Отнекиваться от водки я счел ненужным, но вынул из чемодана свою бутылку. Пить выкупленный у проводника этил мне не улыбалось. При виде огромной бутыли «Смирновской» с прилагаемым к ней насосиком мой собеседник осел, и в глазах его я увидел уважение и страх. Боже правый, эти неразлучные симптомы я видел в глазах входящих ко мне каждый день в течение многих лет… Но желание выпить настоящего спиртного, как я и предсказывал, перебороло в нем опаску, и вскоре мы сидели друг против друга, и я ощущал, как подкатывает приятное желание сделать напоследок хорошее дело.
   Перекинув через плечо полотенце, я вышел из купе и направился в конец вагона. Мне было приятно делать эти простые вещи: войти в тамбур, постоять в очереди, поздороваться с угрюмым мужчиной в сером свитере лет сорока, дымящим и нервно покашливающим, мылить под неудобным соском руки, а потом выйти из пахнущего креозотом туалета. Откуда появилось это эфирное, подогревающее мозг настроение? Мужик в тамбуре скучал, и я подумал, что он уезжает от жены. Серый свитерок, добротные джинсы, сигареты «Парламент» и угрюмый вид — свидетельство отъезда скорого, домашнего. Никаких проблем — оделся и уехал. Он показался мне родным.
   После значительного понижения уровня жидкости в бутылке, представлявшейся мне старинной, лесной бутылью из романа Печерского, молодая мама в нашем купе отчего-то не взволновалась, а, напротив, успокоилась. При этом я заметил, что чувство странной неприязни к нашему соседу у нее не улетучилось, а чувство успокоения в отношении меня, хотя я едва ли перекинулся с ней больше чем десятком слов, увеличилось. Видимо, в глазах моих стояла спокойная вода, в которой отражались вековые сосны. В глазах же моего собеседника мерцала рябь, и чувствовалось, что дело идет к непогоде. Алкоголь в силу крепости моего организма на меня действовал слабо, а из-за ожидания нового он, казалось, и вовсе утратил свои промилле. Она присоединилась к нам и даже выпила граммов пятьдесят, а после отдала на растерзание свою курицу, которую с удовольствием инквизитора разломал инженер.
   Вскоре он почувствовал непреодолимое желание поговорить за жизнь.
   — Вот ты кто? — жуя и глядя на меня внимательным взглядом, свойственным очумевшим от спиртного людям, поинтересовался он.
   Я терпеть не могу такие взгляды. Мне кажется, что они оставляют на моей одежде ласы.
   — Человек.
   — Человек… — повторил он со вздохом и наклонил голову, чувствуя явное свое превосходство в возрасте, а следовательно, и в умении жить. — Это звучит, хочу заметить, не очень-то и гордо. Людям свойственно называть себя человеками, но откуда ты знаешь, что человек? Что есть такое вообще — человек? Человек — существо биологическое, на восемьдесят процентов состоящее из воды, а потому суть его — вода. Прежде чем называть себя человеком, следует убедить в этом окружающих, ибо не вода есть главенствующее начало в существе полезном, а то, что прячется в оставшихся двадцати процентах.
   — В двадцати оставшихся процентах прячутся кости, кожа, фекалии, подготавливаемые к выходу, а также содержащие их кишки — механизмы для нормального обеспечения жизни главенствующих восьмидесяти процентов. — Если он решил поговорить со мной о философии, то я тоже не прочь узнать, где он прячет свою душу.
   Такой прыти от пьющего с ним на равных водку представителя нового поколения он не ожидал, однако виду не подал. Ему по-прежнему хотелось убедить меня в том, что я есть вода и ничего больше. Мама между тем собрала ребенка, улыбнулась мне и сказала, что уйдет в соседний вагон поболтать с женщиной, с которой познакомилась на вокзале.
   — Важно ковырнуть в себе утрамбованный дерн, обнажить суть и убедить не только себя, но и весь мир, что ты человек.
   — А ты, понятно, уже ковырнул? — предположил я.
   — Понимаешь ли, в чем дело… — Он поднес свой стаканчик к насосу. — Жизнь человека — борьба за существование. Мы обязаны трудиться, чтобы приносить пользу, обязаны зарабатывать, чтобы кормить семью. И чем выше мы поднимаемся, тем крепче в нас вера в собственную полезность. Вот, к примеру, я. Инженер, каких немало. Нас роится в НИИ страны тысячи, если не сотни тысяч. Но выпади из строя хотя бы один винтик, и механизм разладится. Я несу в себе неповторимую в природе информацию, уникальность, позволяющую использовать меня по назначению. Два часа назад мне было неинтересно, кто ты. Но сейчас, когда в силу определенных причин мы вынуждены с приятностью осознавать общение друг с другом, мне не так уж безразлично, с кем я пью.
   Первые триста граммов водки — я чувствовал — смыли с языка налет приличия. Дело не в том, что мне вдруг захотелось запеть или начать ругаться матом, просто теперь можно было говорить правильные вещи.
   — Два часа назад, не подозревая, человек ли я, ты предложил мне выпить, — сказал я. — Минуту назад ты назвал себя винтом, заявляя при этом, что ты есть человек, существо с уникальным генокодом. А две минуты назад сообщил, что тебя можно использовать по чужому усмотрению. Не слишком ли много противоречий для организма, свидетельствующего о главенстве в нем не восьмидесяти процентов воды, а души?
   Ему не понравилось то, что я сказал, потому что из сказанного мною бесспорно следовало, что он мудак. Но сдаваться без боя он не собирался, поскольку пил мою водку и уже только за это меня ненавидел и презирал. А еще за то, что я через два часа после знакомства сообщил ему же о главной трагедии его бытия, тайне, которую он прятал даже от себя во глубине своей души или где-то во глубине другого места, которое он считает своей душой.
   — Скажи мне, у тебя есть образование?
   — Я историк, если речь о картонной книжке красного цвета с гербом.
   — Ты преподаешь?
   Мне вдруг подумалось, что этот зашитый в мешок обстоятельств, приговоренный жизнью к смерти человек только что подсказал мне неплохую идею.
   — Нет, я вице-президент крупной компании.
   Инженер уважительно кивнул, но вскоре по маслено заблестевшим глазам я сообразил, что это не что иное, как пьяная ирония.
   — Почему же ты едешь в загаженном поезде, а не летишь самолетом?
   Поезд не был загажен. Я повидал всякие, и сейчас могу с уверенностью заявить, что поезд ухожен и чист. При этом я убежден, что мой сосед это знает, поскольку уж кому-кому, а ему-то должно быть хорошо известно, что такое загаженный состав, похожий больше на товарняк.
   — Мне нравится, как за окном меняется природа, — ответил я, и мне вдруг показалось, что это правда.