Такова была предыстория коронации Ивана IV, которую Э. Радзинский, вслед за Е.А. Соловьевым объяснил исключительно тем, что «Иоанн… любил парады, пышность, торжественность, любил показывать себя многочисленной толпе, всякий блеск привлекал его. В прочитанных книгах он, наверное, не раз встречал описания царских венчаний. Они льстили его тщеславию. Он задумал устроить то же самое и у себя в Москве… проникнутый мыслью о собственном величии»[119]. Столь же малопроницательным выглядит автор и когда говорит о женитьбе молодого царя. Жалко цепляясь за мелкие детали вроде того, сколько кроватей было поставлено в кремлевских покоях в момент выборов царской невесты, он по привычке ни словом не обмолвился о том, какая опять-таки сложная политическая игра развернулась за этими самыми «кроватями». Что «мудрый выбор Ивана» (который в действительности – почему бы и нет? – мог быть именно мудрым и мог счастливо совпасть с его личными вкусами, о чем неоспоримо свидетельствуют все последующие 13 лет совместной жизни молодой четы), его женитьба, в отличие от отца и деда, не на иностранке и даже не на представительнице какого-либо русского княжеского рода, а на дочери захудалого боярина Анастасии Романовне Захарьиной, «демонстрировала намерения Ивана (или, точнее говоря, советников молодого царя) к борьбе против наиболее реакционных княжеских кругов и вместе с тем свидетельствовала о его намерениях опираться в своей политике на иные слои»[120].
   Итак, Иван стал царем, уже первым своим шагом – актом женитьбы – вступив в негласный (до поры) конфликт с высшей аристократией, которая была крайне оскорблена его выбором и по привычке затаила злобу. Возможность каких-то ответных выпадов с ее стороны была очевидна. И все же главная опасность для молодого венценосца состояла тогда не только в этом. Главная опасность для Ивана заключалась в том, что с ним вместе у власти все еще оставались и Глинские. Умело воспользовавшись коронацией племянника для укрепления собственного положения, они не хуже прежних временщиков Шуйских продолжали разорять страну, облагая население непомерными податями, чиня «черным людям насильство и грабеж»[121], из-за чего во многих городах уже в 1546 г. произошли волнения и бунты. Таким образом, Глинские своими действиями бросали тень прежде всего на самого царя, сковывали его волю, и даже митрополит оказывался бессильным в сложившейся ситуации…
   Ивана спас народ. Как пишет историк,«то, что Макарий и его группировка пытались провести легальным путем, сверху – ликвидация боярского правления – было достигнуто снизу в результате восстания 1547 г.».
   Весна и лето в тот год выдались на редкость знойными, стояла засуха, отчего в Москве начались страшные, по словам летописца, небывалые дотоле пожары. Именно им и суждено было ускорить развязку событий. В июне выгорел весь посад. Едва не погиб сам митрополит – его на веревках спустили из горящего Успенского собора. Тысячи людей лишились крова и имущества. И в неслыханном этом бедствии народная молва сразу же обвинила тех, кто был наиболее ненавистен для нее, обвинила Глинских. Молниеносно распространился слух о том, что город «зажгла» бабка царя – Анна Глинская, колдунья, которая будто бы вынимала сердца из людей, мочила их в воде, а потом, обернувшись сорокой, летала над Москвой, кропила город этим жутким настоем, чем и вызывала пожар…
   Восстание началось в воскресенье 26 июня (хотя Эдвард Радзинский относит эти события почему-то уже на июль). Восставшие горожане пришли в Кремль и потребовали выдать им Глинских на расправу. Попытка властей успокоить народ оказалась безуспешной. Напротив, сотни разгневанных людей, ворвавшись в Успенский собор, в присутствии митрополита и самого Ивана схватили там дядю царя Юрия Глинского, выволокли его на площадь и тут же забили каменьями[122]. После этого были совершенно разграблены все дворы Глинских и перебиты все их слуги. Ради безопасности Ивану посоветовали уехать из мятежной столицы в подмосковное село Воробьево.
   Однако спустя три дня восставшие пришли и туда. 29 июня там появилось целое воинство хорошо организованных и вооруженных посадских людей, которые снова потребовали выдать им Глинских. Сопоставляя данные самых разных летописей, исследователь утверждает, что пришли эти люди по решению веча, «скликанного» (созванного) в мятежной столице московским палачом (!) – личностью для средневекового города весьма значительной, и факт этот уже сам по себе красноречиво говорит о размахе восстания. Равно как и факт прихода москвичей «в Воробьево в полном боевом снаряжении свидетельствует, что черные люди считались с возможностью» применения против них оружия и были готовы отстаивать свои требования[123]
   Но вопреки расхожему мнению о последовавшем жестоком разгоне и массовых казнях мятежных москвичей, сила тогда, как доказывает тот же исследователь, применена не была. Во-первых, будь у властей возможность бросить на восставший город достаточное количество войск, бунт был бы подавлен уже в первые дни (если не часы) после своего начала. Во-вторых, при соответствующем указании за три дня стянутые к Воробьево правительственные войска могли запросто не допустить восставших черных людей московского посада и туда. Однако по каким-то неизвестным причинам ничего подобного властями предпринято не было. Напротив, наиболее ранний исторический источник о тех событиях – Летописец Никольского, – на который опирается И.И. Смирнов, свидетельствует, что в момент, когда войско восставших москвичей явилось в загородную царскую резиденцию, «князь же великий того не ведая, узрев множество людей, удивися и ужасеся, и обыскав, (по чьему) повелению приидоша (они), и не учини им в том опалы, и положи ту опалу на повелевших кликати»[124], остальные же могли беспрепятственно вернуться в Москву.
   Иными словами, можно предположить,что действительно потрясенный постигшим его столицу страшным бедствием, а затем зрелищем огромной массы людей, пришедших к нему, и только к нему одному, искать правды и защиты, семнадцатилетний Иван дрогнул и ужаснулся. Ужаснулся, ибо, как писал известный церковный публицист митрополит Иоанн (Снычев), «в бедствиях, обрушившихся на Россию, он увидел мановение десницы божией, карающей страну и народ за его, царя, грехи и неисправности», за то, что вольно или невольно, но именно он, царь, попускал своим вельможам творить зло и насилие, а значит, виновен вместе с ними. Ибо получивший власть над людьми от бога, он и ответствен перед ним за этих людей всегда и во всем, независимо от обстоятельств. Именно огненная реальность этой ответственности с особой силой пронзила тогда все существо юного Ивана, обожгла его совесть и разум, заставила до конца осознать свой долг. Потому отнюдь не случайно он сам уже много позже напишет о тех днях: «И вниде страх в душу моя, и трепет в кости, и смирился дух мой»[125] – ведь смирение для христианина как раз и означает прежде всего глубокое осознание им своих грехов и своего долга перед богом и людьми…
   Но те же грозные московские события, под влиянием которых свершился столь важный нравственный перелом в Иване, стали одновременно и его окончательным освобождением от сковывающей опеки именитого боярства. Ведь народ, пришедший в Воробьево, желал тогда не просто одной расправы с Глинскими, люди хотели видеть законного государя, требовали его справедливого суда. И, в конечном счете, именно их глаза – гневные, ждущие, но и верящие в него глаза простых москвичей, – подвигли его оставить все сомнения и действительно взять власть в свои руки, действительно стать царем. Зарвавшихся родичей он хотя и не выдал, но от управления государством отстранил навсегда.
   А что же Сильвестр? – спросит читатель, где же его «устрашающие речи», которые, по версии г-на Радзинского, оказали на «молодого тирана» действие, подобное чуть ли не грому небесному?.. В том-то и дело, что ни один из современных тем событиям исторических источников не упоминает даже имени благовещенского «попа». Легенда о могучем и бесстрашном «духовном наставнике», пришедшем к Ивану в «дни огня», всецело принадлежит князю Курбскому, который писал об этом (кстати, крайне предвзято, но о чем речь ниже), почти 20 лет спустя и сильно исказил многие факты. В действительности Сильвестра еще не было тогда в числе приближенных к царю лиц[126]. Придворная карьера его, выходца из Новгорода Великого[127], несомненно талантливого церковного писателя, автора не одного лишь «Домостроя», но и «Жития княгини Ольги», – в те времена только начиналась. А посему говорить о каком-то «благотворном» влиянии его на Ивана именно в момент пожара по меньшей мере безосновательно…
   Вряд ли г-н писатель-историк, собирая материалы о знаменитом благовещенском иерее, хотя бы мельком ничего не читал об этом. И все же предпочел и здесь пройти старой дорожкой, проложенной еще Курбским. Между тем давно известно, что «образ» «всемогущего и бесстрашного» духовного поводыря царя, впервые начертанный князем-изменником, «опровергается прямыми показаниями источников, позволяющими определить степень влияния Сильвестра и составить реальное представление о его деятельности». Так же, как давно известна и «общая незначительность количества сведений о Сильвестре. Слишком уж мало для «всемогущего» правителя государства отложилось в источниках следов его»[128] труда.
   Увы и увы. При всех своих литературных способностях, при знании греческого, а возможно, и латинского языка, за тринадцать лет службы при дворе Сильвестр не смог стать даже официальным духовником царя, а не то что главным его «советником», «царской Мыслью», как это пытается показать Э. Радзинский, развивая наброски Курбского. В действительности достоверные исторические документы рисуют Сильвестра (на начальном этапе деятельности) в качестве довольно сведущего, расторопного, но, говоря современным языком, лишь – секретаря-исполнителя при Иване, его доверенного лица, проводника его, государя, воли, к тому же определенного на сию должность не кем иным, как митрополитом Макарием уже после памятного московского пожара 1547 г.[129]. Ведь именно тогда, в 1548—1549 гг., впервые непосредственно появился Сильвестр на исторической сцене – как назначенный царем и митрополитом руководитель работ по восстановлению росписей внутренних помещений кремлевского дворца, сильно пострадавшего от пожара. (Кстати, что-то напутал, в чем-то ошибся иерей, руководя этими самыми работами… так ошибся, что думный дьяк И. Висковатый без всякого страха и почтения обвинил благовещенского попа не больше и не меньше как в ереси. Дошло до того, что пришлось Сильвестру даже объяснительную записку составлять по сему поводу церковному собору, в коей он, старательно оправдываясь, писал, что, мол, делал все так, как указали то государь с владыкой Макарием… Да ведь обвинение в ереси, известно, – самое ужасное для времен Средневековья. Только явное покровительство Макария спасло тогда бывшего новгородца в худшем случае от смертной казни, в лучшем – от тюрьмы в дальнем монастыре. Сильвестра оставили при дворе…)
   Но пойдем дальше. А дальше, после «неожиданного чуда преображения» молодого царя, которое мы уже рассмотрели, в тексте Эдварда Радзинского следует новое «чудо» – столь же дивное и внезапное, словно по мановению волшебной палочки: «Вокруг Ивана собрался кружок совсем молодых людей… «Избранная Рада». В Раде и были задуманы великие реформы…» Что же, и впрямь чудесно. Чудесно, как сам себя выдает достопочтенный «историограф».

Глава 5
Миф об «Избранной Раде». Начало реформаторской деятельности Ивана Грозного

   Дело в том, что звучный термин «Избранная Рада», вкупе с мифом о «царском наставнике Сильвестре», пришел в нашу литературу прямиком из сочинений князя Курбского. Это именно он первый «несколько на литовский манер», как сообщает г-н Радзинский, назвал так правительство молодого Ивана IV. Только… только если уж быть до конца точным, то скорее не «на литовский», а на польский, западнорусский, украинский, в конце концов, «манер» – князь ведь писал свои «мемуары» на Волыни… Слово в слово за Курбским называет автор и основных участников сей «рады» («думы», «совета» по-русски) – Сильвестр, Алексей Адашев, наконец, сам славный потомок древнего рода князей ростовских – Андрей Михайлович Курбский. Вот кто, выходит, по их общему мнению – то бишь по мнению Радзинского и Курбского, – встал тогда во главе России, вот кто думал о реформах, о будущем! Вовсе ни к чему здесь ни какие-то еще другие людишки, ни сам царь – мальчишка, осиновым листом дрожащий перед попом!..
   А может быть, красочная, будоражащая воображение легенда о громогласном попе как раз и была выдумана в свое время Курбским для того, чтобы ярко, убедительно обосновать необходимость и «выдающееся значение» той «Избранной Рады», которая будто бы возникла при «усмиренном» Сильвестром государе? Для того, чтобы затемнить, а еще лучше, на веки вечные исказить для потомков память о подлинной роли Ивана и вместе с тем сделать героями совсем не тех, кто являлся таковыми на самом деле? Наконец, для оправдания своей собственной политической деятельности и, прежде всего, своей измены, бегства из действуюшей армии?.. Была ли «Избранная Рада» действительно стихийно сформировавшимся кружком великих реформаторов, как вслед за Курбским старательно убеждает нас Эдвард Радзинский? Какие цели ставила она? Кого объединяла? Кому служила? Да и существовала ли вообще?..
   Надо признать: талантливая мистификация князя Курбского полностью выполнила свое назначение – спор об «Избранной Раде», причине ее появления, составе, характере деятельности не утихает по сей день. Именно участников Рады считают непосредственными авторами реформ, осуществленных в России в первое десятилетие царствования Грозного. Правда, если раньше наиболее распространенным было мнение о том, что Рада – исключительно детище княжеско-боярских кругов, сумевших с помощью Сильвестра вновь получить власть над царем (Соловьев, Ключевский, Платонов. Кстати, эти историки, аргументируя указанную позицию, ссылались не только на Курбского, но и на слова самого Ивана IV, который в своих посланиях резко характеризовал Сильвестра как верного пособника именно князей и бояр), то нынче наши исследователи в основном склоняются к тому, чтобы считать «Избранную Раду» неким «правительством компромисса», преобразования которого отвечали «пожеланиям дворянства и дальновидных кругов боярства»[130]. Более того, в последних работах Р.Г. Скрынников даже уточняет, что реформы начали родственники жены царя Ивана – не слишком родовитые бояре Захарьины, «а закончила враждебная им Рада во главе с князем Д. И. Курлятевым-Оболенским»[131]
   Таким образом, налицо потрясающе живучее стремление поставить во главе реформ (да и во главе всего государства в целом) кого угодно, но только не самого Ивана Грозного – точь-в-точь по «идее», запущенной в оборот еще Курбским. Лишь бы не отступить от сего основополагающего догмата, допускается вполне явный абсурд в смысле того, что преобразования, направленные прежде всего на дальнейшее развитие единого централизованного Русского государства, могли «начать» и «закончить» представители таких различных по положению и идеологии социальных групп, представителями каковых были нетитулованные бояре Захарьины и знатнейшие князья Курлятевы.
   Тогда как… тогда как еще в 1885 г. по сему поводу было высказано и совсем другое мнение. Полемизируя с той чрезмерно высокой оценкой, даваемой в исторической литературе «кружку мудрецов» при молодом Иване, русский историк К. Бестужев-Рюмин указывал на весьма ничтожную вероятность в те времена того, «чтобы много могли сделать какие-либо советники без полного убеждения со стороны царя в необходимости» преобразований[132], без его личной на то воли.
   Тогда как потом, более полувека спустя, уже советский историк И.И. Смирнов, говоря об этом же известном, в сущности, факте быстрого роста и укрепления в XVI столетии самодержавной царской власти в России – власти московского правителя – вполне резонно отмечал, что «усиление роли царской власти в делах руководства государством выражается как непосредственно в усилении личной власти государя, так и в такой форме, как появление особого типа политиков-временщиков, размеры влияния и власти которых определялись личным доверием к ним государя, чьим именем они и действовали». Взгляд на проблему именно с такой стороны позволил исследователю совершенно иначе подойти и к вопросу о так называемой «Избранной Раде». Проследив по документам постепенное изменение в 50-х годах состава боярской Думы, историк доказал: «Избранной Рады» во главе с Сильвестром, Адашевым и Курбским при Иване IV никогда не было[133].
   Реальное русское правительство вовсе не представляло собой «узкий кружок» каким-то случайным образом сошедшихся «мудрых советников». Его состав был строго продуманным, менялся по мере необходимости на всем протяжении 50-х годов, пополняясь как членами боярской Думы (родовитой аристократии), так и путем все более активного привлечения к управлению государственными делами представителей служилого дворянства. Как говорили современники, «великие роды» все явственнее оттеснялись от власти людьми «молодыми», незнатными, и, разумеется, этот сложный, во многом болезненный процесс не мог осуществиться без твердой политической воли самого государя, без его ощутимой поддержки именно тех людей, которых он сам выбирал себе в помощники независимо от происхождения, но в первую очередь оценивая их личные деловые качества. Именно они и составили «ядро» правительства 50-х гг., «ближнюю думу» при государе. Почти с самого начала наиболее значительными участниками этой «ближней думы» были митрополит Макарий, двое братьев царицы Анастасии – нетитулованные бояре Захарьины, благовещенский протопоп Сильвестр, А.Ф. Адашев и думный дьяк И.М. Висковатый; что же касается князя А.М. Курбского (почти ровесника 18-летнего царя!), то он вошел в нее уже значительно позднее – таковы исторические факты.
   Эти упрямые факты снова и снова обнажают не одну лишь неосведомленность автора, но выдают его логическую непоследовательность, внутреннюю противоречивость рисуемого им «образа» молодого царя, который, с одной стороны, вроде бы находится в полной духовной зависимости от своих «советников» и фактически полновластных правителей государства, а с другой – сам же набирает сих «советников», руководствуясь лишь исключительно своей прихотью, своим стремлением приблизить «новых людей, обязанных не знатности и славе рода, но безвестных, вознесенных его милостью людишек».
   А ведь столь легко и беззастенчиво извращая историческую действительность касательно «Избранной Рады», пытаясь представить молодого Ивана этаким малодушным и мстительным сатрапом, только для внешнего эффекта лично призвавшим народ на Земском соборе 1550 г. «простить друг другу все», что совершилось плохого и несправедливого за годы боярского правления, но сам, однако, ничего не забывший и не простивший, потому что «не умел забывать», с «документальной точностью» передавая даже, как в момент произнесения той соборной речи «горели бешено глаза царя… и голос срывался от волнения», сам Э. Радзинский «позабыл» сказать вот о чем…
   Первый Земский собор, или, как его еще называют некоторые исследователи, собор Примирения, открылся не в 1550 г., а 27 февраля 1549 г. и представлял собой даже не Земский собор в полном составе – т.е. с участием представителей высшей аристократии, дворянства и посадского населения страны, как это будет принято немного позже, а только крупное расширенное совещание митрополита, бояр и дворян под председательством самого царя[134]. Царя, который, по словам летописца, «видя государство свое в великия тузе и печали от насилья сильных и от неправды… умысли смирити всех в любовь; и советовав со отцом своим Макарием митрополитом, како бы оуставити (остановить) крамолы и вражду оутолити, повеле собрати… всякого чину» людей[135], с тем чтобы совместно обсудить и наметить пути разрешения сих давно наболевших вопросов. Вероятно, во время одного из заседаний этого совещания восемнадцатилетний Иван действительно счел нужным выйти на площадь, дабы именно там произнести главную речь, в которой он открыто, как перед богом, испросил у своего народа прощения за все насилия и преступления, совершенные боярами за время его малолетства. «Люди божие и нам богом дарованные! – глубоко поклонившись во все четыре стороны, говорил царь. – Молю вашу веру к нему и любовь ко мне, будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла: могу только спасать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду, соединимся все любовью христианскою. Отныне я судья вам и защитник!..»[136]
   И это были не просто слова, не просто проявление склонности к показной «игре на публику», как пытается убедить читателя Эдвард Радзинский. Напротив, в том, что Иван, столь страстно и недвусмысленно осудив боярский произвол, все-таки призвал народ не к мести, но к прощению и примирению, непредвзятому взгляду, скорее видны глубокий разум, сила духа молодого государя, понимавшего (пусть не без совета митрополита Макария) необходимость такого шага ради успокоения в стране, без чего невозможным стало бы и сколько-нибудь успешное проведение уже готовившихся преобразований…
   Ведь ярко повествуя о том знаменитом обращении Ивана, наш уважаемый автор поведал лишь об одной части этого обращения, где говорилось о прошлом, но из поля зрения рассказчика совершенно выпала другая, не менее важная часть выступления государя перед народом. Между тем профессиональный исследователь доказывает: речь, произнесенная Иваном 27 февраля 1549 г., содержала в себе краткую программу реформ, которые намеревался он осуществить и которые острием своим направлены были как раз на преодоление негативных последствий периода боярского правления[137], а значит, именно на защиту самых насущных интересов всего народа, на решение общих его проблем.
   Ввиду того, что больше всего беззаконий творилось во времена боярщины в судах, где пышным цветом расцвело мздоимство, хронологически первым преобразованием, осуществленным правительством Ивана IV, стала судебная реформа. В строгом соответствии с заявлением царя от 27 февраля 1549 г., провозгласившим, что отныне он сам будет главным «судьей и защитником» своим подданным, уже 28 февраля вышел его указ о новых формах суда, резко ограничивших влияние старой аристократии. Очень примечательно: этим указом под особое покровительство государь брал мелких помещиков – «детей боярских», дворян, – костяк вооруженных сил страны, основу ее безопасности от нашествий, следовательно, безопасности всего населения… С момента издания указа только царь мог судить дворян, по всем делам, кроме уголовных, боярский суд для них отменялся[138].
   Понятно, такой шаг потребовал грандиозной работы по пересмотру всего действовавшего до этого времени Судебника 1497 г., «который более не соответствовал требованиям централизованной монархии»[139]. И новый свод законов Русского государства, известный в истории как Судебник Ивана Грозного, подготовленный в кратчайшие сроки, был представлен на утверждение Земского собора уже в июне 1550 г.
   Да, читатель, именно новый свод законов, а не первый, как изволил выразиться г-н Радзинский, что является уже не простой оговоркой или опечаткой, но откровенной ложью, недопустимой для любого уважающего себя историка. Ибо, определяя Судебник, принятый Земским собором 1550 г. как первый на Руси, вряд ли не помнил автор ни знаменитую Русскую правду Ярослава Мудрого, ни вышеупомянутый Судебник Ивана Третьего, изданный в 1497 г., ни в целом о том, какое мнение существовало в те времена у европейцев о русской юриспруденции. А ведь «московские судебники производили на иностранцев, склонных вообще видеть во всем обиходе московитов только варварство, неожиданное впечатление большой культурной работы, отчетливой, ясной и продуманной. Герберштейн… приводя выдержки из Судебника Ивана III, забывает прибавить, что в это время ни на его родине, в Германии, ни вообще где-либо на Западе, не было ничего подобного. Судьи изнывали под тяжестью запутанных, не приведенных в систему правовых положений разных времен, которые они стремились напрасно связать и осмыслить своими университетскими воспоминаниями из области изучения римского права. Особенно поразительным казалось московское судопроизводство англичанам, у которых суд, построенный на прецедентах из старых решений, хранящихся в архивах, требовал огромной памяти от судей и адвокатов»[140]. Насколько «честны и справедливы» были выносимые таким образом приговоры – догадаться не трудно. Даже Вольтер писал в свое время, подчеркивая раздробленность и бессистемность законов средневековой Франции: «законы меняют, меняя почтовых лошадей, проигрывая по ту сторону Роны процесс, который выигрывается на этом берегу; если же и существует некоторое единообразие… то это – единообразие варварства»[141]. Но все это лишь к слову. Вернемся на Русь…