Итак, «шли реформы», пишет наш маститый популяризатор истории, отстраненно, невнятно, словно торопясь поскорее миновать сей (будто бы) скучный, малоинтересный вопрос и, в сущности, так и не объяснив, в чем же конкретно они заключались. Между тем даже известный западный исследователь Франк Кемпфер, которого весьма трудно заподозрить в симпатии к Грозному, вынужден признать, что первое десятилетие царствования Ивана IV было годами действительно «напряженной реформаторской деятельности»[142], когда «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований»[143].
   Молодой государь и правда хорошо запомнил все, что пришлось ему увидеть, испытать, будучи еще подростком, юношей, когда он многое уже понимал, но сделать не мог практически ничего. Он, наверное, помнил и гневные лица псковичей, и представителей других городов и волостей, некогда пробивавшихся к нему с челобитьями на своих наместников-воров… Теперь, взяв власть, Иван, наконец, смог ответить им всем. Одновременно с судебной реформой его правительство начало осуществлять коренную реформу управления, в том числе и местного, основу которого составляла власть присылаемых из центра представителей-наместников. С населения эти наместники собирали пошлины в свой карман и, таким образом, буквально кормились за его счет, нередко действуя в управляемых областях едва ли не как удельные князья, безнаказанно грабя народ (вспомним еще раз псковского наместника Андрея Шуйского).
   Для того чтобы пресечь подобное в будущем, Иван, во-первых, со своей стороны стал более жестко контролировать деятельность наместников, создав для этого специальные приказы. Во-вторых, Судебник 1550 г., еще сохраняя сам институт «кормлений», впервые четко поставил власть столь ненавистных кормленщиков-наместников и под контроль «снизу», со стороны народа, со стороны выборных земских старост и целовальников[144]. Их участие в местных судебных разбирательствах отныне было обязательным, а это открывало «возможность борьбы против произвола наместничьего суда прежде всего черному, посадскому и деревенскому населению»[145]. В перспективе же правительство Грозного явно стремилось к тому, чтобы постепенно полностью ликвидировать власть наместников, заменив, как писал Ключевский, «коронных областных управителей» «земским самоуправлением»[146]. Факт сей подтверждается, например, тем, что уже в 1555—1556 гг. в Устюге Великом и прилегающих к нему волостях специальной царской грамотой должность кормленщика была упразднена. Из-за поборов наместника, говорилось в грамоте, царю «от крестьян челобитья великие», а потому «мы (царь), жалуючи крестьянство… наместников и волостелей… от городов и волостей отставили»[147]. Такова была воля «тирана».
   Разумеется, это нововведение царя явилось жестоким ударом для родовитых княжат и бояр, в руках которых от века находились должности наместников. Теперь их своевольству был положен предел, а за взяточничество и волокиту любого из них просто могли привлечь к суду[148] – дело для средневековой Европы вовсе не слыханное. Противодействие высшей элиты было неминуемо. Но в те же 1549—1550-е годы Иван нанес своей аристократии и еще один страшный удар. Государем был издан указ об отмене местничества[149] – системы, чрезвычайно тормозившей развитие государства, но которую, ввиду ожесточенного сопротивления знати, удалось окончательно сломить только двести лет спустя Петру I. И цифра эта сама говорит, сколь тяжелой была начатая Грозным борьба…
   Решительно отвергнув прежний порядок распределения государственных должностей между претендентами в строгом соответствии со знатностью их фамилий, царь Иван запретил местничество прежде всего в армии, потребовав от своей аристократии служить «без мест». Таким образом, «монополия княжеско-боярской знати на занятие высоких постов в армии, исходя из местнических родословных счетов, ломалась, и правительство получало возможность назначать воеводами того, кого оно считало нужным»[150], что несомненно повлияло на качество командного состава русской армии.
   На укрепление армии, на поддержание ее основной боевой силы – дворянства были направлены и меры, предпринимаемые правительством по обеспечению дворян достаточным количеством земельных наделов, благодаря которым они могли нести свою службу. «Аргументируя необходимость земельного «передела» (в пользу дворян), Иван указывал на то, что в годы боярского правления многие… обзавелись землями и кормлениями «не по службе», а другие оскудели, «у которых отцов были поместья на сто четвертей, ино за детьми ныне втрое, а иной голоден». В вопросах митрополиту царь просил рассмотреть, каковы «вотчины и поместья и кормления» у бояр и дворян и как они «с них служат», и приговорить, как «недостальных пожаловати»[151]. Вот почему конкретно понадобились правительству земли и ради чего решился Иван на созванном 23 февраля 1551 г. церковно-земском соборе (получившем впоследствии название Стоглавого) прямо поставить вопрос об обширных земельных владениях церкви.
   Необходимо подчеркнуть: ему пришлось пойти на обсуждение этого вопроса в сложной обстановке, когда в самой русской церкви уже более полувека не затихал жаркий спор как раз о возможности или невозможности того, чтобы она владела землей. «Иосифлянам»(т.е. официальным церковным властям и прежде всего митрополиту Макарию), доказывавшим необходимость и законность существования церковного землевладения, противостояли так называемые «нестяжатели», «заволжские старцы», причем под личиной аскетической критики каковых со временем все больше стали вести проповедь люди, представлявшие интересы оппозиционной княжеско-боярской знати. Так что пожелай Иван действительно конфискации всех церковных владений, он неминуемо ослабил бы положение своего основного политического союзника.
   Но в том-то и дело, что, как верный сын матери-церкви, двадцатилетний царь вовсе не намеревался отнимать у нее кусок хлеба, коим она кормилась сама и кормила, по возможности, всех, кто в этом нуждался[152]. Нет, еще до собора обсуждая вместе с митрополитом земельную проблему (да и не только ее одну, о чем свидетельствует целый перечень «Царских вопросов», подготовленных им на рассмотрение Макария), Иван шел не на конфликт, а испрашивал совета – как быть[153], ждал от церкви прежде всего понимания и поддержки. Так же, как верил он в то, что с пониманием воспримет собор и его глубоко справедливую критику внутреннего состояния церкви, невежества, пьянства, воровства и разврата, в коем погрязли тогда многие ее служители и на что указывали в своих обличениях нестяжатели. Резкие реплики Ивана об этом, сохраненные в списках постановлений Стоглава, ярко передают, как искренне горела его душа над каждым вопросом, сколь еще юношески страстно стремилась ко «всеобщему исправлению»[154].
   И Ивана действительно поняли. Согласно общему приговору царя, митрополита и других архиереев от 1 мая 1551 г., включенному в перечень постановлений Стоглавого собора, архиепископы, епископы и монастыри обязывались передать государственной казне все земли, пожалованные им после смерти Василия III, т.е. во время хаоса и беззаконий боярского правления. Кроме того, они должны были вернуть старым владельцам – дворянам и крестьянам – поместья и черные земли, отнятые за долги или «насильством». Наконец, впредь закон запрещал церкви приобретать новые земли «без доклада», т.е. без согласования с властями[155]. Всем же остальным церковным владениям гарантировалась неприкосновенность. Так была решена острейшая проблема, решена совершенно без крови и без потрясений, совершенно парламентским, как сказали бы теперь, методом, с помощью объективного анализа и взаимных мудрых уступок…
   Но, стремясь выискивать лишь негативные моменты, Эдвард Радзинский, упоминая мельком о Стоглавом соборе, изобразил дело так, словно был это не большой, сложный и откровенный разговор-обсуждение царя со своим высшим духовенством наиболее животрепещущих вопросов светских и церковных, но всего только очередная стычка властолюбивого Ивана с иерархами, которые «изводили его уловками и, главное, не боялись его гнева». Сей эпизод книги «блещет» просто полным невежеством автора, особенно сцена, описывающая, как «царь потребовал у церкви отдать землю», а потом «в нетерпеливом бешенстве хотел обличить иерархов – Сильвестр не дал», стал отговаривать Ивана, призывать к терпимости… Да будет известно уважаемому писателю, что по своим взглядам, как явствует из документов, поп Сильвестр был близок как раз к нестяжателям, т.е. к противникам официальной церкви, резко критиковавшим ее и выступавшим за полный отказ ее от земельных владений. В силу именно таких убеждений Сильвестр вряд ли мог выступить в роли защитника церкви перед Иваном, как это нарисовано в тексте книги богатой фантазией автора. К сожалению, его яркие картинки, подающие Сильвестра чуть ли не главным деятелем собора, который будто бы вновь «смирил» (пока!) Грозного царя, совершенно не подтверждаются тем реальным (и общеизвестным!) соотношением политических сил, существовавшим на Стоглавом соборе 1551 г. А оно было таково, что действительно, принимая участие в работе собора и даже подготовив (как полагают историки) целый ряд вопросов для соборного обсуждения, «нестяжатели» находились там все же в явном меньшинстве и ощутимого успеха достичь не смогли.
   Не смогли, несмотря на то что с самого начала царю вроде бы должна была импонировать и резкая их критика по поводу церковных нравов, и главное требование – полный отказ церкви от земельных владений. Дело здесь, наверное, заключается в том, что Иван все-таки хорошо знал, кто стоит за их «смиренно» согбенными фигурами. Знал, в кого направлены, к примеру, потаенные стрелы моралистических проповедей Максима Грека, столь превозносимого Э. Радзинским. Сей монах (действительно грек по происхождению), приглашенный в Москву исключительно в качестве переводчика церковно-служебной литературы, однако, явно этой скромной ролью не удовольствовался (что вполне объяснимо опытом, приобретенным за годы жизни в возрожденческой Италии), вскоре близко сошелся с «нестяжателями» и не посчитал зазорным вмешаться в самую гущу мирских проблем, выступая едва ли не трибуном «ортодоксальности»…
   Скажем, Иван, должно быть, помнил, знал по рассказам очевидцев, что еще свыше двадцати лет назад именно Грек яростно осуждал развод его отца, назвав второй брак Василия III с Еленой Глинской «великим блудом». Он же, Грек, упрекал тогда великого князя и в не слишком почтительном отношении к боярской Думе, в том, что все дела Василий предпочитал решать без нее, собирая лишь ближайших советников. Теперь же, годы спустя, пришла, по всей видимости, очередь уже для сына Василия стать объектом порицания строгого мниха. И снова и снова, как подчеркивает исследователь, «в нравоучительных размышлениях (Максима Грека) о судьбах византийских царей, погибших потому, что они «презирали своих бояр», и в притче о нечестивом юном царе, подпавшем под власть своих порочных страстей, – находило в завуалированной форме свое выражение недовольство княжеско-боярских кругов политикой Ивана Грозного»[156]
   Однако… однако известно: неистово обличать, требовать кристальной чистоты и праведности всегда легче, чем делать реальное дело. А посему, когда в 1554 г. (более трех лет спустя после Стоглава) царь Иван, невзирая на все то, что было ему известно о взглядах и политических пристрастиях монаха-писателя, обратился к Максиму Греку с личным посланием, в котором просил оказать ему действительную помощь – помощь в борьбе с ересями, т. е. написать полемическое сочинение с опровержением еретических взглядов, и, таким образом, применив свой проникновенный дар церковного публициста как раз там, где это было необходимо прежде всего, исполнить прямую обязанность поборника истинного христианства, то «мудрый старец» даже не ответил на эту просьбу молодого царя и писать на сей раз ничего не стал. Историки объясняют это довольно просто: Максим Грек счел за лучшее промолчать, остерегаясь быть втянутым в процесс над близким ему еретиком Матвеем Башкиным[157]. Но и этот весьма характерный нюанс остался вне поля зрения нашего рассказчика…
   Вернемся к реформам Грозного. Складывается впечатление, что Э. Радзинский вовсе не из-за кажущейся скучности, ненужности таких «деталей» для его повествования столь бегло миновал вопрос о реформаторской деятельности Ивана IV, по сути сведя весь разговор лишь к констатации того, что государь заставил всех служить себе и только себе… Нет, вероятно соображения автора на сей счет были значительно глубже. Заключались они в понимании того, что если кратко и хоть сколько-нибудь честно, отсекая позднейшие домыслы и искажения, рассказать читателю об этих преобразованиях, ему неминуемо пришлось бы подойти к выводу о том, что реформы были тщательно продуманы и целенаправлены. Все они последовательно вели к решению главной для Ивана задачи – к восстановлению законопорядка и укреплению государства, к тому, чтобы оно действительно могло выполнять свое назначение – защищать подданных, обеспечивать для них приемлемые условия жизни и труда. Да, несомненно, что при этом многократно возрастала и крепла его личная власть – власть государя. Задолго до Людовика XIV молодой русский самодержец Иван Грозный с полным правом мог бы сказать: «Государство – это я», правда, вкладывая в сию крылатую фразу совершенно иной, более глубинный смысл, нежели его блестящий европейский собрат. Ибо если правление Людовика считается вершиной французского абсолютизма, когда из народа беспощадно выжимались последние гроши, а оторванный, отгороженный от этого самого народа версальский двор блистал почти безумной роскошью и гигантский штат титулованной и нетитулованной королевской обслуги, стремясь удовлетворить любое пожелание своего короля-солнца, как кровожадный монстр, поглощал едва ли не весь национальный доход страны, то Иван IV был всему этому прямой противоположностью. Сказав, что «государство – это я», он не согрешил бы перед истиной, ибо действительно, его Русь всегда была частью его души, его крестом, его достоянием и его «отчиной», которой он служил, как мог сам и понуждал служить свою аристократию.
   Мы ведь далеко не случайно привели немного выше слова знаменитого историка В.О. Ключевского, указывавшего, что уже в первые годы царствования Ивана Грозного «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований»[158]. Укрепление законности и власти в стране как воздух необходимо было ему не только для того, чтобы обезопасить свой народ от внутренних притеснений, но и от ВНЕШНЕЙ АГРЕССИИ. Слабое, разобщенное государство не в состоянии себя защитить – он видел и знал это с детства. Так же, как с самого начала своего царствования он ясно сознавал, что ему придется много и упорно воевать. Доказательства всегда были у него перед глазами: скажем, с 1534 по 1544 гг., т.е. с момента смерти его отца и все годы боярской анархии – лишь вдумаемся в этот реальный исторический факт! – казанские татары ежегодно совершали грабительские набеги на Русь[159]. Ежегодно с методичной жестокостью они сжигали русские города, насиловали женщин, убивали детей, захватывая и угоняя в рабство, на муки и лютую смерть многотысячный полон. Где впоследствии продавали сей высокоценный живой товар, мы уже говорили выше. Равно как говорили мы и о том, что набеги эти очень часто осуществлялись не одними лишь казанцами, но и крымцами, объединенные силы которых неизменно поддерживал их верховный сюзерен и покровитель – Османская империя. Причем по-разбойничьи подвижные отряды степняков разоряли не только окраины, но продвигались далеко в глубь страны – к Владимиру, Костроме и даже к Вологде[160]. А потому, нисколько не преувеличивая, сам Иван писал, что после таких нашествий «От Крыма и от Казани до полуземли пусто было»[161], свидетельствуя тем самым, о чем действительно болела душа царя, что именно подвигло его, всего лишь девятнадцати лет от роду, впервые повести войска на Казань…

Глава 6
Взятие Казани – агрессия или защита?

   Между тем в тексте Радзинского все опять предстает совершенно в ином свете. Неожиданно, без какой бы то ни было логической последовательности переходя от одного вопроса к другому (но ни один из них не раскрывая до конца, как это было уже неоднократно показано всем предыдущим изложением), автор продолжает в том же духе. От досужих размышлений о «мире рабства и власти», олицетворением и главным кодексом которого стал, по его мнению, сильвестровский Домострой, г-н литератор, повторим, сразу вдруг перескакивает к походу 1552 г. на Казань, ни словом не упомянув о том, как готовился этот поход, как накрепко был связан со всем комплексом проводимых Иваном реформ. Да и само падение Казани происходит у автора как-то уж неправдоподобно быстро, одномоментно, в силу чего от читателя (а тем паче от телезрителя) остается почти сокрытым, ускользает смысл и значение этого поистине грандиозного события, а также то, как тяжко, ценой каких усилий была завоевана сия победа.
   С неким тайным умыслом или же без оного, но Эдвард Радзинский не сказал доверчивому читателю о том, что поход 1552 г., завершившийся взятием Казани, был отнюдь не первым, а уже третьим по счету походом Ивана на Волгу. Собственно, вся вторая половина 40-х годов прошла для московского правительства в дипломатических и военных попытках «замирить» (как писали русские хронографы) воинственного соседа, добиться стабилизации положения на казанском пограничье путем утверждения в Казани хана – сторонника мира с Русью. При этом использовалась неутихавшая внутриполитическая борьба в самом ханстве между местной знатью и сторонниками крымских Гиреев. Так, как это было, например, в январе 1546 г., когда в Казани вспыхнул мятеж против крымского ставленника Сафа-Гирея, нещадно грабившего казанцев в пользу Крыма[162]. Изгнав его, они взяли тогда на свой трон московского ставленника Шах-Али (Шигалея). Но попытка оказалась неудачной. Прошло немногим более полугода, и Шигалея выбил из города вновь захвативший Казань Сафа-Гирей, хан, для которого главным делом жизни была именно борьба против Руси. А потому, «начиная с этого момента, – указывает историк, – Москва выдвинула план окончательного сокрушения Казанского ханства»[163]. В 1548—1550 гг., уже пережив огненное крещение московскими пожарами и начав яростную борьбу с губительным боярским своеволием, молодой царь со всей присущей ему страстью взялся за решение и этого, воистину жизненно не менее важного для страны вопроса, лично возглавляя два подряд зимних похода на Казань. Возможно, по собственным словам Ивана, он искренне не мог, не желал «терпеть более гибели христиан, кои поручены мне от Христа моего!..»[164].
   На неудачное окончание этих походов повлияли два фактора. Во-первых, неурядицы и беспрестанные споры о местничестве, все еще царившие в русском войске и дезорганизовавшие его. (Вспомним, читатель, еще раз знаменитый приговор Ивана Грозного об отмене местничества прежде всего в армии! Решение о нем царь вынес именно из тех походов, во время которых ему пришлось, видимо, воочию узреть и на деле столкнуться с мертвяще-каменной спесью своих бояр-воевод.) Во-вторых, сильно подвели погодные условия. Оба раза при подходе к Казани неожиданно начиналась оттепель, таяли снега и лед на Волге, что чрезвычайно затруднило действия русских войск, оба раза вынуждая их к отступлению[165]. И здесь летописец зафиксировал уже совершенно четко: из-за гибели большого числа людей, пушек, боеприпасов – «многа бо вода речная на лед насткупи, и многие люди в продушинах потопоша…» – двадцатилетний царь возвращался тогда в столицу действительно «со многими слезами»[166]
   Но Иван был настойчив. Поставив перед собой определенную задачу, он упорно, шаг за шагом шел к ее разрешению. Так, с этой целью в последующие 1550—1551 гг. его правительством была предпринята почти полная блокада Казани методом перекрытия воинскими соединениями всех водных путей ханства[167]. Вторым действием было основание новой, близкой к Казани опорной базы для русских войск – города-крепости Свияжска, при устье реки Свияги. Кстати, наиболее удобное и стратегически выгодное место для крепости, так называемую Круглую гору, указал русским участвовавший во всех походах молодого царя бывший хан Шигалей и его приближенные «казанские люди»[168]. Закладка крепости произошла 24 мая 1551 г., «и свершили город в четыре недели», ибо еще зимой 1550/51 г. в угличских лесах были срублены все необходимые составные части будущей крепости, а уже весной их в разобранном виде (причем тщательно пронумеровав, как с особым интересом отмечал в своих записках немец Генрих Штаден[169]) сплавили по Волге, прямо к месту постройки.
   …Впрочем, основание этого города-крепости имело не только сугубо военное, но и большое политическое значение. Гористая местность вокруг него издавна заселялась народом черемисов (мари) – «горными людьми», в то время как на другом, пологом берегу Волги существовала еще и «луговая черемиса». Для них, как свидетельствует летопись, постройка целого города в невиданно краткие сроки стала подобна чуду. Стала своего рода наглядным доказательством могущества и силы русского царя. Царя, который, имея такие возможности, наверняка будет в состоянии и их обезопасить от татарских грабежей. Словом, именно с того момента «горные люди, видя, что город православного царя встал в их земле», все чаще и чаще отказываясь от подчинения Казанскому ханству, стали официально обращаться к Москве с просьбами о принятии в русское подданство[170]. Так начинался процесс складывания великой многонациональной России. Однако и это чудо осталось «за кадром» у Э. Радзинского…