Жизнь постепенно вошла в свою колею. Я вернулась в школу. Учиться было естественно, как есть и спать. Жгучий интерес ко мне постепенно угас, и стало легче дышать – оказалось, я не приспособлена для славы. Папа вышел на работу, где многие стеснялись смотреть ему в глаза. А через небольшое время, в июне, в нашей жизни вновь возникла Лина, одна из немногих уцелевших членов Еврейского Антифашистского Комитета, пережившая в свои неполные восемьдесят лет и тюрьму, и ссылку. Мы с ней очень подружились, и я бережно храню в памяти наши встречи и разговоры.
   Четвертое апреля стало в нашей семье традиционным праздником. В первые послесталинские годы в этот день у нас за столом собиралось человек тридцать, переживших «дело врачей» в тюрьме или на «свободе». Постепенно, теперь уже по естественным причинам, их становилось все меньше. Последним ушел мой отец.
   Но мы все равно продолжаем отмечать этот день, как день нашего второго рождения.

ВСТРЕЧА

   Бог есть сумма всех случайностей.
   Я желаю Вам счастливых случайностей.
Папа – на своем 90-летнем юбилее


   На свете столько разных вероятностей,
   Внезапных, как бандит из-за угла,
   Что счастье – это сумма неприятностей,
   От коих нас судьба уберегла.
Игорь Губерман

   В пятнадцатом году папа приехал из Симферополя в Петербург, чтобы поступать в вуз. Сначала он поступил в консерваторию. Его экзаменовал сам Глазунов и остался им очень доволен.
   Какими-то неправдами выправив себе второй экземпляр документов, папа одновременно держал экзамены в медицинский институт, куда его тоже приняли. Поколебавшись, папа предпочел медицину.
   Вида на жительство в Петербурге у него не было, и он снимал угол у швейцара какой-то гостиницы. Пользуясь папиным бесправным положением, швейцар бессовестно им понукал. Папа называл себя «швейцарский подданный».
   В семнадцатом году папа заболел сыпным тифом и двадцать четыре дня пролежал в сыпном бараке. Чудом выжив и едва оправившись, он вместе с другими студентами получил винтовку и револьвер и отправился охранять членов Государственной Думы. Двадцать пятого октября семнадцатого года стало ясно, что эта миссия ему не слишком удалась. Врач Шингарев, светлая личность, Кокошкин и некоторые другие с помощью Шингарева спрятались в больнице, но матросы их отыскали и задушили в палате подушками. Тогда папа утопил винтовку в Неве, соорудил в чемодане двойное дно, спрятал туда револьвер и решил возвращаться через Москву в Симферополь, где в это время открылся очень сильный медицинский институт, с прекрасными профессорами из Петербурга.
   Дорога в Крым лежит через Украину, которая в ту пору была «самостийной», гетманской. Поезда из России доходили до границы с Украиной и дальше не шли. Поезда в Крым стартовали на украинской территории. Участок от конечной российской станции до начальной украинской надо было преодолевать на извозчике. Немедленно возник новый вид деловой активности: извозчик набирал группу пассажиров, в дороге их грабил, а если сопротивлялись – убивал. У этого участка дороги была очень дурная слава, и люди заранее искали себе спутников, старались сбиваться в группы, в которых хотя бы один из пассажиров был вооружен.
   Зная, что папа собирается в Симферополь и что у него есть револьвер, папин друг, адвокат Борис Яковлевич (фамилию я забыла) привел к нему даму, которая искала попутчика, чтобы ехать на родину, в Крым. Папа должен был опекать ее в дороге. Она была лет тридцати, студентка Московского университета. Дама осталась очень довольна будущим спутником – озорным, не робеющим, вооруженным студентом. Они договорились о дне отъезда, условились о встрече. Но накануне назначенного дня дама пришла вторично. На этот раз она была чем-то явно озабочена. Папе она показалась очень сосредоточенной и отрешенной.
   – Я не смогу с вами поехать. Дела задерживают меня здесь. Советую вам отложить отъезд и найти себе попутчика, чтобы не ехать одному.
   Папа, однако, уехал и благополучно добрался домой. Там он узнал, что за время его дороги было совершено неудачное покушение на Ленина. С фотографии в газете на него смотрела его несостоявшаяся спутница. Ее звали Фанни Каплан.
   Папа никогда никому не рассказывал об этой встрече:
   – Поди докажи потом чекистам, что ты никакого отношения к покушению на Ленина не имел!
   Когда папа приехал в Крым, там то ли уже были, то ли вскорости пришли белые под командой барона Врангеля. Папа продолжал учиться в медицинском институте и одновременно работал в госпитале фельдшером. Госпиталь размещался в имении «Бештерек», верстах в двенадцати от Симферополя по Феодосийскому шоссе.
   Раньше это имение принадлежало военному доктору, генералу Соловейчику, и было им завещано Обществу по распространению просвещения среди евреев России (сокращенно ОП). Летом 1916 года там находился один из очагов накопления для евреев, выселенных в Первую мировую войну из прифронтовых зон «для очищения от неблагонадежных элементов». Два года спустя это имение занял «белый» госпиталь, в котором папа работал. Потом белые папу мобилизовали и отправили на фронт, но до фронта он не доехал, так как белых потеснили красные во главе с Бела Куном и Землячкой. Повсюду были расклеены объявления: всем лицам, сотрудничавшим с Врангелем, предписывалось под угрозой смертной казни сдать оружие и явиться на регистрацию. Работа в госпитале квалифицировалась как сотрудничество. Молодой медперсонал госпиталя собрался в каком-то потайном месте обсудить ситуацию. Мнения разделились. Кто-то говорил, что в мировой практике работа в любых госпиталях, кому бы они ни принадлежали, не считается предательством, и потому медперсоналу «белого» госпиталя ничего не грозит. Папа относился к большевикам с большим пониманием – у него уже был кое-какой петроградский опыт – и предлагал немедленно бежать. В результате группа разделилась: доверчивые остались в Симферополе и пошли на регистрацию, остальные ушли в горы и решили пробираться в Россию. Оставшиеся в городе, все без исключения, были расстреляны.
   Папа курсировал между горами и домом, приносил беглецам еду и медикаменты. Однажды, в 1921 году, когда папа был дома, нагрянула ЧК с обыском. Бабушка увидела чекистов на улице, крикнула папе: «Беги!», он выпрыгнул через заднее окно, и ему удалось скрыться. Папа провел несколько дней у друзей, которые помогли ему достать фальшивые документы на имя учащегося ткацкого профтехучилища, комсомольца Ионьки Филькера. С этими документами папа укатил в Москву.
   В Москве жил юрист Борис Яковлевич, когда-то учившийся в школе моего деда (тот самый, который привел к папе Фанни Каплан). Борис Яковлевич стал уговаривать папу: «Оставайся Ионькой Филькером! Ткач – хорошая профессия, и документы у тебя замечательные!» Но папа не соглашался – во-первых, он хотел быть врачом, а не ткачом, во-вторых, ему нравилась его собственная фамилия Рапопорт.
   Он попытался восстановиться в медицинском институте, но все документы о его предыдущей учебе пропали. С величайшим трудом ему удалось уговорить администрацию московского медицинского факультета принять его условно на пятый курс. Уже через месяц он стал первым студентом курса, но, чтобы получить диплом, ему необходимо было снова сдавать все экзамены за предыдущие четыре с половиной года… И тут произошло чудо. Звонит папин приятель и сообщает, что к нему приехала жена из Симферополя и привезла настоящие папины документы – их отыскала и передала бабушка. Среди документов была папина зачетка. Чудо ее обретения усугублялось тем, что на поезд, в котором ехала жена приятеля, по дороге напали махновцы, всех ограбили, и единственное, что ей удалось в сохранности довезти до Москвы, был узелок с папиными документами! В том же году папа окончил медицинский факультет Московского университета по специальности патологическая анатомия.

ТАКАЯ ПРОФЕССИЯ

   Я тоже артист театра.
   Правда, анатомического.
Папа – народной артистке Вере Пашенной

   Папиными работодателями были лечащие врачи. Их ошибки или бессилие мостили пациентам дорогу в патолого-анатомическое отделение. Обладателем истины в последней инстанции был папа.
   Лечащие врачи его обожали. Он был их верховным судьей, но он указывал им на ошибки с необыкновенной деликатностью, никогда не унижая их профессионального достоинства. На регулярных конференциях в больнице, при разборе смертных случаев папа не обвинял и не попрекал лечащих врачей, а анализировал причины смерти больных с глубоким уважением к работе лечебного персонала. Но к невеждам, «арапам», как он их называл, он был беспощаден.
   Говорят, теперь таких патологоанатомов, как мой отец, больше нет. Я слышала от многих десятков врачей разных поколений и специальностей, какой редкостной профессиональной удачей в их жизни была работа с папой.
   Первый в мире хирург, осуществивший пересадку сердца, – Барнард прислал папе препараты сердец двух своих первых пациентов, Вашканского и Блайберга. Один из них прожил, по-моему, две недели, другой – около года. В обоих случаях пациентам были пересажены молодые сердца. Барнарда интересовало папино мнение об изменениях в пересаженном сердце. Папа обнаружил, что за год жизни в организме пациента, в пересаженном ему молодом сердце произошли те же изменения, что были в его собственном сердце и привели его на операционный стол. На этой основе папа сформулировал ситуации, при которых операция пересадки сердца оправдана, в отличие от других, когда она бесперспективна. Барнард прислал папе очень теплое благодарственное письмо.
   Происходило все это вскоре после папиного освобождения из тюрьмы. Пересадка сердца была тогда «горячей» темой, занимала первые полосы газет. Тот факт, что Барнард прислал папе препараты, вызвал большое оживление в медицинских и журналистских кругах. К нам приезжали из «Литературной газеты», из «Вечерки», с радио – всех интересовало папино мнение об эксперименте Барнарда. Как быстро меняется все в этом мире: всего несколько лет назад папа был «убийцей в белом халате», «извергом рода человеческого» и только чудом избежал позорной казни…
   По роду профессии папе иногда приходилось вскрывать тела друзей. Вскрывая друзей, он как бы отдавал им последний долг. Так было с Львом Ландау.
   Папа дружил с Дау – не очень близко, но радостно. Встречаясь, они высекали такие искры, что окружающие слушали, затаив дыхание, или умирали со смеху.
   Когда случилась автомобильная катастрофа, папа активно участвовал в операции по спасению Дау, связывался с иностранными коллегами, добывал лекарства, нам звонили из Франции и откуда-то еще. Папа посадил меня за телефон, я вынуждена была говорить и, хуже того, понимать по-французски. Я не справлялась, и папа сердился.
   Потом, годы спустя, папа вскрывал тело Ландау. Со вскрытия он вернулся очень подавленный. Сказал: «У Дау все эти годы были чудовищные боли. Наверное, почти нестерпимые. А многие считали, что он капризничает…» Мозг Ландау папа нашел необычным по структуре и размеру. Он его сфотографировал и эту фотографию хранил дома. Папа не хотел сам делать секцию мозга Ландау и отдал его целиком на исследование в Институт Мозга. Потом, многие годы спустя, он хотел так же сохранить мозг академика Сахарова, но это не удалось.
   Участие во вскрытии тела Андрея Дмитриевича Сахарова было последней папиной профессиональной работой.
   Ранним утром 15 декабря 1989 года позвонила моя подруга Ирина Уварова-Даниэль, прорыдала в трубку: «Андрей Дмитриевич» и отключилась. Это был страшный удар. Сахаров играл огромную роль в жизни моего круга и моего поколения. Мы все жили тогда надеждой, что нашу страну можно будет преобразить и сделать пригодной для нормального человеческого существования, и эти наши надежды были так или иначе связаны с именем Сахарова. А для меня лично Сахаров был не только символом: я неоднократно встречала его и Елену Боннэр на заседаниях «Мемориала» – в Доме архитектора, где «Мемориал» впервые во всеуслышание заявил о своем существовании, в Доме кино, когда мы боролись за избрание Сахарова в Верховный Совет, в разных других местах. Я близко видела его и слышала, он был для меня живым измученным человеком. Для меня и моих друзей смерть Сахарова стала личной трагедией.
   Папа написал через неделю после смерти Андрея Дмитриевича: «В тот трагический момент, когда я услышал известие о смерти Сахарова, у меня возникли в памяти слова пасхальной литургии: «Смертию смерть поправ». Слова Андрея Дмитриевича уже еле звучали в нашем громыхающем мире. Их заглушала пошлая политическая грубость…»
   Наверное, многие помнят, что в тот день на Съезде народных депутатов Горбачев был с Сахаровым очень груб, всем своим видом показывая, какое исключительное терпение проявляет, слушая этого сумасшедшего старика. Народные депутаты Сахарова «захлопали». Андрей Дмитриевич сказал, что на следующий день объявит Горбачеву оппозицию. Этого не случилось, так как он внезапно умер.
   Обстоятельства смерти Андрея Дмитриевича были странными, если не сказать – подозрительными. У Сахаровых были две двухкомнатные квартирки, одна над другой – в одной шел быт, в другой Андрей Дмитриевич отдыхал и работал. В этот вечер он сказал Елене Георгиевне, что хочет отдохнуть часа полтора перед тем, как сесть работать над завтрашней речью, попросил разбудить его через полтора часа и вышел в нижнюю квартиру. Через полтора часа, как договорились, Елена Георгиевна спустилась вниз. Дверь квартиры была открыта. Сахаровы вообще с утра до поздней ночи традиционно не запирали дверей. Андрей Дмитриевич лежал на пороге квартиры. Он был мертв. На крик Елены Георгиевны прибежали соседи – два молодых человека, курившие на лестничной клетке. Они перенесли Андрея Дмитриевича на диван и безуспешно пытались делать искусственное дыхание, хотя смерть была очевидной и не вызывала сомнений. Приехавшая два с половиной часа спустя «скорая» объявила академика Сахарова мертвым. Было ясно, что умер он мгновенно, буквально через минуту после того, как расстался с Еленой Георгиевной и пошел отдохнуть. Что было причиной этой внезапной смерти?
   Утром радио объявило о смерти Сахарова, и вскоре папе позвонил человек, представившийся Юрой Васильевым. Юре этому было за шестьдесят, но папа помнил его молодым аспирантом Института морфологии, в котором папа работал заместителем директора в конце сороковых – начале пятидесятых годов. За прошедшие годы «Юра» стал известным ученым. Он сказал, что звонит по просьбе семьи Андрея Дмитриевича и физиков ФИАНа. Они просят папу присутствовать при вскрытии: они надеются, что папин профессиональный авторитет и репутация человека с несгибаемой совестью предотвратят возможность скрыть подлинные причины смерти Сахарова, если обнаружится, что она была насильственной, а не естественной.
   На следующий день после вскрытия папа начал писать записки, которые я в сокращенном виде предлагаю вашему вниманию.
 
   Отчего умер академик Сахаров
   (записки Я. Л. Рапопорта)
   Поручение, которое я получил, было тяжелейшим в эмоциональном, физическом и нравственном плане. В ходе его исполнения могло возникнуть много рискованных моментов испытания моего профессионального опыта, требовавших быстрых решений. Мне был девяносто один год, и мое физическое состояние было далеко от идеального: ограничение мобильности, утомляемость, вопреки легендарной моей выносливости. Но мои размышления и сомнения длились несколько секунд. Я дал согласие.
   Спустя короткое время после звонка Васильева мне позвонил сотрудник Сахарова, физик Фрадкин, и попросил разрешения приехать ко мне для детализации поручения, на которое я дал согласие Васильеву. Фрадкин приехал около трех часов. Он объяснил, почему жребий пал на меня, и информировал меня о требованиях ко мне. То, что он мне сказал, еще более укрепило мое решение, как будто доверие исходило от самого Андрея Дмитриевича, и это он вручает мне свою, ушедшую навеки судьбу. Я принял этот жребий как высочайшую награду за прожитую жизнь.
   Фрадкин информировал меня о конкретных деталях моего предстоящего участия во вскрытии. Неожиданностью для меня оказалось, что вскрытие будет происходить в прозектуре Кунцевской больницы 4-го управления, а не в тесной прозектуре больницы Академии наук, где обычно происходили вскрытия сотрудников Академии всех рангов и где я отдал свой профессиональный долг покойному другу, академику Ландау.
   Следующей неожиданностью было то, что вскрытие будет не наедине с прозектором, как это обычно бывает, а в присутствии трех патологоанатомов, академиков медицинской академии. Это меня озадачило: не возникнет ли у меня, профессора, который должен контролировать заключение академиков, амбициозной конфронтации с ними? Предупреждены ли они о моем участии? Фрадкин меня успокоил, что они не только предупреждены, но обрадованы моим участием, и даже прокурор не только дал согласие на мое участие, но выразил ему горячее одобрение, полагая, что оно снимет возможные домыслы о причинах смерти Сахарова. Я обратился к моей младшей дочери Наташе с предложением сопутствовать мне, не сомневаясь в ее согласии.
   Около 4 часов за нами приехали двое юношей (один из них великан), и мы отправились. В глубокой тьме машина одолевала снежную метель в поисках морга Кремлевской больницы, дорогу к которому водитель не знал. Я беспокоился по поводу возможного опоздания, но мои спутники успокоили меня сообщением, что, по соглашению с официальными деятелями этого процесса, без меня к нему не приступят. Часов около шести, после длительного путешествия в пушкинской метели, мы наконец прибыли по назначению. Новая неожиданность: морг оказался не маленьким тесным помещением, как в Академической больнице, а большим импозантным специальным зданием, построенным недавно с большим размахом.
   Путь наш шел через обширный пустой секционный зал, на единственном столе которого лежало тело, вокруг головы которого копошились несколько человек. На мой вопрос, что они делают, мне ответили, что, пользуясь задержкой вскрытия в ожидании моего прибытия, они снимают с лица Сахарова маску. Судя по виду лица и головы, замеченному мной на ходу, они заканчивали этот процесс. Меня это удивило. Ведь подготовка и манипуляции для снятия маски могут резко отразиться на каких-нибудь деталях, могущих иметь значение для последующего патологоанатомического исследования. В этом я усмотрел прочность презумпции естественной, а не насильственной смерти, и эта презумпция меня в какой-то мере удивила.
   Мои спутники проводили меня по широкому коридору, в который выходили закрытые двери, вероятно, рабочих кабинетов. Меня провели в обширный кабинет, где стоял большой письменный стол и упирающийся в него длинный «заседательский» стол. За ним я застал трех хорошо знакомых мне патологоанатомов, академиков Академии медицинских наук. Это были: начальник патологоанатомической службы 4-го Главного управления Министерства здравоохранения СССР Ю. Р. Постнов; заведующий кафедрой патологической анатомии 1-го Московского медицинского института В. В. Серов и начальник патологоанатомического отделения Института Склифосовского И. К. Пермяков. Они встретили меня не просто дружелюбно, но даже с радостной приветливостью, как сотоварища по их нелегкой миссии; не было и следа амбициозной конфронтации, которой я опасался. На столе были следы чаепития, и сидевший рядом Серов тут же налил мне чашку чая и пододвинул коробки с заграничным печеньем и шоколадными конфетами. Кроме патологоанатомов, в кабинете были два скромно державшихся работника юстиции, судя по их форме. Один из них, по-видимому, был тот прокурор, одобривший мое участие во вскрытии, о котором мне сказал Фрадкин. Кроме них был какой-то упитанный генерал-лейтенант с обычными общевойсковыми погонами. На лице его была настороженность при моем появлении и полное отсутствие дружелюбия и приветливости. Я спросил – кто это. Мне ответили – Томилин, как будто я должен был знать эту фамилию. Я, однако, не знал, и мне разъяснили, что он заведует кафедрой судебной медицины 1-го Медицинского института, и, по-видимому, такой же кафедрой в Академии МВД, судя по чину и погонам.
   Мои коллеги сообщили, что вскрытие будет судебно-медицинским. Я понял из этого, неожиданного для меня сообщения, что и я и мои коллеги-патологоанатомы здесь только профессиональные консультанты, а не исполнители. Я понимал задачу своего присутствия – следить за тем, чтобы не было попыток скрыть возможную криминальную сторону смерти Сахарова, и подумал – не была ли предвзято навязана моим коллегам противоположная роль. Я не сомневался в общественно-политической порядочности моих коллег, хотя, в аспекте всей послеоктябрьской истории нашей страны, моя доверчивость может выглядеть наивной.
   После окончания процедуры снятия маски с лица и руки умершего нас пригласили в секционный зал. Вскрытие осуществлял судебный эксперт, высокий мужчина лет около сорока, фамилии его я не знаю и сейчас. Он безусловно имел опыт как в технике вскрытия, так и в общей характеристике анатомических находок. Он выслушивал и без возражений исполнял просьбы присутствовавших патологоанатомов, демонстрируя им кое-какие детали в исследуемых органах, часто обращался к нам для подтверждения своей характеристики, демонстрировал нам все выявленные при вскрытии изменения. Словом, он произвел на меня впечатление опытного прозектора, добросовестно регистрировавшего в диктуемом им протоколе все особенности, имеющие значение в общем эпикризе,[4] без попытки что-либо утаить. Именно он являлся официальным доверительным лицом судебно-медицинского вскрытия, а мы – патологоанатомы и даже двухзвездный генерал – были только вспомогательными консультантами, каждый в своей специальной области.
   По ходу вскрытия производились многочисленные фотоснимки женщиной-фотографом, по-видимому, имевшей опыт в судебно-медицинской практике.
   Патологоанатому нередко приходится иметь дело со случаями внезапной смерти, и в этих случаях область суждений патологоанатома пересекается с областью судебной медицины, за исключением тех случаев, когда причины внезапной смерти не вызывают сомнений в силу своей очевидности. В случаях криминологически сомнительных, когда подозревается насильственная смерть, в распоряжении судебной медицины имеется большой арсенал методов, которыми ее вооружила техническая революция.
   В первых десятилетиях нашего века подлинным королем судебной медицины и основателем школы русских судебных медиков был профессор Минаков. Его лекции привлекали буквально тысячную аудиторию, и не только медиков, своей увлекательностью и широким для того времени охватом проблем. Они казались совершенством, но как же далеко шагнула судебная медицина за последние десятилетия! Можно утверждать, что сейчас от вооруженного всеми достижениями криминалистики судебно-медицинского эксперта не ускользнет ни один случай насильственной смерти.
   Я не буду профессионально излагать характеристику исследованных нами органов и систем, остановлюсь лишь на важнейших деталях, могущих играть роль жизненно важных факторов. К ним относится прежде всего состояние сердечно-сосудистой и центральной нервной системы, системы дыхания и некоторых других систем, связанных регулирующим действием в целостном организме.
   Первые этапы вскрытия тела Андрея Дмитриевича были несколько «разочаровывающими», не оправдавшими ожидания патологоанатомов найти резкие поражения жизненно важных органов, такие, как резкий склероз магистральных артерий и разрыв их со смертельным кровотечением, или обширные поражения сердца старым или свежим инфарктом, или тромбы жизненно важных артерий, аспирацию (занос в дыхательную систему рвотных масс, вызывающих мгновенное удушение) и т. д. Ничего из этого набора причин внезапной смерти в откровенной форме не было.
   Легкие были воздушны и лишь полнокровны, дыхательные пути – трахея и бронхи – не содержали никаких рвотных масс.
   Неожиданность принес нам осмотр магистральных артерий – аорты и ее крупных ветвей. Неожиданность была в отсутствии ожидаемых изменений у мужчины в возрасте около 70 лет.
   Сверх ожиданий было обнаружено относительное морфологическое благополучие артерий коронарной системы сердца. Они были с полностью проходимыми просветами на всем протяжении, доступном патологоанатомическому исследованию. Неожиданность относительного благополучия морфологии артерий сердца заключалась в противоречии с записями истории болезни Андрея Дмитриевича, сообщенными лечащим врачом Сахарова из Академической больницы и консультантом этой больницы проф. Сметневым при обсуждении материалов вскрытия. Согласно этим данным, Андрей Дмитриевич на протяжении многих лет страдал приступами стенокардии ишемического происхождения, то есть ишемической болезнью сердца. Однако Елена Георгиевна Боннэр, жена Андрея Дмитриевича, образованный врач, наблюдавшая за состоянием Андрея Дмитриевича в течение многих лет совместной жизни, в личном сообщении мне утверждала, что приступы болей в области сердца у Андрея Дмитриевича отличались от приступов стенокардии. Это были болевые ощущения, легко уступавшие медикаментозным воздействиям, например, валидолу. Они не иррадиировали в область плечевого пояса, в левую руку, что обычно характерно для ишемической болезни сердца.