Я возвращаюсь к трапу. На трапе краснофлотец. Он спускается очень быстро, за ним женщина в платке. Пламя зловеще окрашивает воду и берег в зеленоватый цвет. Трап отошел от причала; с трапа на берег переброшена доска.
   Краснофлотец бежит по доске, она качается под ним. Он бежит быстро, так же быстро сходит и женщина в платке, за ней я. Сзади слышу торопливые шаги. Неужели я сойду по доске и не упаду? Голова кружится. На берегу слышу голос Галкина:
   - Сходите спокойно. Был приказ командира покинуть корабль без паники. Идите в штольню. Сюда, прямо! Проходя мимо него, спрашиваю:
   - Цимбалюк сошел?
   - Да, да, Цимбалюк давно с ранеными в той штольне, - он показывает рукой. - Вы идите туда.
   Я иду и все время оборачиваюсь. "Кахетия" уже совсем накренилась. Столбы дыма, пламени... Трап дрожит... Доска, переброшенная к причалу, качается, по ней кто-то сходит. Немецкие самолеты еще тут - невдалеке слышны разрывы бомб.
   У самой штольни меня кто-то встречает, берет под руку и ведет в штольню. Здесь темно, душно, дымно. Слышу тревожный голос Заболотной:
   - Что делать? Нет ни одного бинта. У политрука Волковинского хлещет кровь. Чем перевязывать?
   Слышу другой чей-то взволнованный голос:
   - У Ухова были бинты,
   - Уже нет ни одного.
   Я вхожу в штольню. Несколько рук тянутся ко мне. Я вижу Надю Заболотную, ее лицо кажется мне особенно милым в эту минуту. Она бросается ко мне.
   - Вам нужны бинты? Возьмите, - и я протягиваю узел с бинтами. У меня его сразу же выхватывают, и я слышу радостный крик:
   - Бинты! Бинты!
   Оказывается, у нас тридцать пять раненых и шестнадцать убитых. Аптека наша сгорела. Все сошли на берег в чем стояли. Тяжело раненых успели перевязать в перевязочной. Бинты принес аптекарь Ухов: он вернулся с трапа в свою потайную кладовочку и взял целую наволочку бинтов, кроме того, бинты принесла я. Вот и все наши запасы. Ни шприца, ни камфоры, ни спирта, ни жгута - ничего.
   Наши люди, столько раз спасавшие других, лежали неподвижно и истекали кровью, и мы беспомощно толпились вокруг, не зная, как им помочь.
   Я подошла к Волковинскому. Он тушил пожар вместе с боцманской командой в курительном салоне. Туда попала первая бомба. Боцман был убит наповал, а Евгений Никитович ранен. Его снесли на берег, положили на носилки, кое-как перебинтовали. Ранения тяжелые: левая часть лица надорвана, губа рассечена, перебита правая рука, осколочное ранение живота, невидимому, проникающее, ранены и обе ноги. Он лежал тихий, бледный, было до слез жаль его.
   - Ну, медицина, - сказал он невнятно: раненая губа мешала говорить. Спасайте меня! Оперируйте. Делайте какие-нибудь уколы. Ну, что же вы? Или пришел конец Женьке Волковинскому?
   В штольню ввели под руки лейтенанта Анохина - командира БЧ-2, артиллериста. Он до последней минуты руководил боем, сам стрелял, сам наводил орудие на пикирующих бомбардировщиков; на его глазах вдребезги разнесло орудие. Сейчас Анохин не в себе; у него безумные глаза, он громко кричит, плачет, смеется и все зовет своих погибших товарищей. Его держат, стараются успокоить, но он вырывается, хочет бежать на горящий корабль спасать кого-то. И он-таки вырвался и убежал, помчался к кораблю; его догнали как раз в тот момент, когда он хотел прыгнуть в воду.
   Махаладзе помогла сойти с корабля раненой Готовцевой.
   Кто-то рассказывает, что убита Морозова. До службы на "Кахетии" она работала в Новороссийске на трикотажной фабрике и добровольно пошла на корабль санитаркой. Морозова считала своим долгом "лично принять участие в войне", как она говорила. Незадолго до ее гибели новороссийская газета поместила о ней восторженную заметку, и Морозова с гордостью ее всем показывала... Она была уже на берегу, и вдруг ей вздумалось зачем-то вернуться на горящий корабль. Больше Морозову никто не видел. Обгоревший труп ее нашли краснофлотцы на палубе.
   Погибла и наша Полищук, военфельдшер.
   Она с начала боя была в санчасти, оказывала первую помощь раненым. Во время пожара, который возник рядом с санчастью, ока не покинула своего поста и вместе с санитаром перевязывала пострадавших. Потом ей сказали, что на верхней палубе лежит артиллерист с разбитой головой. Она схватила два бинта и бросилась к нему на помощь. Здесь ее и убило. Тело Полищук видели многие. Она лежала на спине, с широко раскинутыми руками, в каждой руке крепко зажато по бинту...
   Многих наших раненых отнесли в находящуюся рядом штольню, где располагался эвакопункт. С ними были Цыбулевский, Кечек и еще кто-то.
   Все случилось очень быстро. В течение нескольких минут одна за другой в "Кахетию" попали четыре бомбы, вспыхнули пожары, и утро, начавшееся так привычно в боевой обстановке, кончилось катастрофой.
   Но бой все еще продолжался. По Сухарной балке непрерывно стреляли из орудий. Выходить наружу было опасно. Очевидно, придется пробыть в штольнях до вечера. А потом?
   Я сижу, сжавшись в комочек. В подземелье сыро, холодно, душно Чья-то заботливая рука прикрыла меня бушлатом.
   Я даже не подняла головы.
   Люди располагались где попало - на ящиках, на снарядах (в этой штольне был склад боеприпасов), на полу; жались друг к другу; возле меня разместилась группа наших девушек и краснофлотцев. Кто-то, вздохнув, тихо произнес:
   - Нет нашей Полищучки! Кто же нас теперь ругать будет?
   И сразу тихий женский голос запел:
   Чайка смело пролетела над седой волной, Окунулась и вернулась, вьется надо мной...
   Голос был слабый, и мотив звучал неверно. Но тут же его подхватили несколько голосов и запели тихо-тихо, с особенно грустным выражением.
   Наша Полищук очень любила эту песню. Иногда она приходила в салон на корабле, где был рояль, и под аккомпанемент Нины Махаладзе пела "Чайку". При этом она складывала руки на животе, ногой отбивала такт и печально тянула слова, выкрикивая на высоких нотах. Сейчас, вспомнив Полищук, запели ее любимую песенку, и в ней прозвучали скорбь о погибшем товарище и уважение к нему.
   * * *
   Бой продолжался. Иногда бомбы падали где-то совсем рядом, и тогда в подземелье нашем что-то звенело и качалась земля. В глубине штольни обнаружилось целое богатство: груда домашних вещей, чемоданов, узлов, одеял, подушек. Люди бросились к ним, как к находке. Наших раненых сразу уложили на найденные матрацы, подушки, укрыли одеялами.
   Несколько смельчаков, в том числе и Селенин из боцманской команды, отправились на горевшую "Кахетию". Они лазили в буфет, на камбуз и принесли в штольню консервы и немного хлеба. Делили все по-братски. Часть продуктов отнесли в соседнюю штольню, где помещались раненые, так и не дождавшиеся отправки на "Кахетию"...
   Селенин растрогал меня. Оказывается, он пролез через иллюминатор в мою каюту, которая наполовину была залита водой, достал мой новенький летний китель, две шелковые кофточки - они плавали сверху - и несколько вымокших книг и тетрадей. Торжествующий, он принес все это в штольню и громко стал звать меня. Ему указали на мой угол. Он присел на корточки - вода, стекавшая струйками с его одежды, сразу же образовала лужицу - и громко заговорил:
   - Ведь это ваши вещи? Из вашей каюты взял. Четвертый иллюминатор от входной двери. Я знаю. Я красил у вас рамы в Поти. Нате, берите.
   - Спасибо, спасибо вам, но как же вы добрались до "Кахетии"? Как вскарабкались на нее? Ведь она горит.
   - Горит...
   Селенин сел возле меня прямо на мокрую землю, поджал под себя ноги и рассказал, как он с другими краснофлотцами прыгал в воду, как карабкался на борт горевшего корабля.
   - Ну, сказано - коробка, - то и дело горестно повторял он. - И горит, как коробка. А до чего жалко, и сказать не могу. Селенин наклонился близко к моему лицу и прошептал:
   - Наши думают, что всех отправят на Большую землю. А нас оставят здесь, в Севастополе. Будут списывать по частям, так я пойду с вами. Хорошо? Немцы уже на Северной стороне, прорвались.
   - Посмотрим, - ответила я. Под вечер подошел ко мне Ухов.
   - Ну, вот и свершилось, - тихо проговорил он. - Мы все были готовы к этому. Недаром "Кахетию" называли счастливой. Она и впрямь счастливей других: погибла у стенки, и большинство людей спаслось.
   Он рассказал мне, что Волковинский умер и его похоронили в ямке от снарядов, забросав могилу камнями и землей.
   С наступлением темноты нам предложили перейти в другую штольню, где были койки. Сюда свозили раненых, чтобы эвакуировать их на Большую землю. В штольне всегда с особым нетерпением ждали "Кахетию". Это был большой корабль, он брал на борт много раненых, и все верили в его счастливую звезду. И вот корабль погиб...
   Стемнело. По Сухарной балке уже не стреляли, но бой шел где-то совсем недалеко. "Кахетия" еще горела. Невысокие языки пламени освещали берег вокруг нее, и море казалось золотым.
   Вместе с другими выхожу из штольни. Меня встречают мои санитары Цимбалюк и Цимбал.
   - А мы тут волнуемся, - медленно и ласково заговорил Цимбалюк, отбирая у меня пожитки: чемоданчик с письмами дочери и узелок со спасенными Селениным вещами. - Сказали, что вы ранены, потом сказали, что вы убиты, от Галкина узнал: жива! Идемте, мы вам постель приберегли и чаю оставили.
   Оказалось, что Цимбалюк, Цимбал и Валя Бабенко сразу же после моего ухода из отсека вывели всех раненых на палубу, благополучно свели их по хорошо еще действовавшему трапу на берег и сдали в штольню номер два, где помещался эвакопункт. Они хотели пойти еще раз на корабль, но их вернули с полдороги, так как уже был приказ всем покинуть "Кахетию".
   Цимбалюк сейчас же занялся хозяйственными делами: сбегал в штольню номер три, достал воды, даже чаю, кормил людей, носил "утки", в общем работал целый день, как обычно. От него не отставали и Бондаренко с Цимбалом. Они, пожалуй, были единственными санитарами, которые без приказаний и напоминаний сразу приступили к работе. Позже к ним присоединились другие.
   Меня уложили на койку, дали чаю и бутерброд с консервами. Рядом со мною на соседней койке лежала Зина Экмерчан. Она была ранена. У нее оказались множественные мелкоосколочные ранения обоих бедер. Кости не были повреждены. Она лежала на животе и стонала. Я подсела к ней. Зина уткнулась лицом в подушку и тихо заплакала.
   В это время в штольню вошел командир "Кахетии" Михаил Иванович Белуха.
   Я с трудом узнала его. Он шел, шатаясь, натыкаясь на койки и табуретки, точно слепой. Руки болтались, как плети, голова свесилась на грудь, губы подергивались.
   Я встала ему навстречу, окликнула, он не ответил. Я взяла его за руку, привела к моей койке. Он был в расстегнутой шинели, весь перепачкан грязью, руки до крови исцарапаны. Оказывается, Михаил Иванович все время находился на мостике; даже тогда, когда сорвало его каюту и штурманскую рубку, он все еще оставался на своем посту.
   С ним рядом был комиссар Карпов, и он-то силой стащил Белуху с корабля. Михаил Иванович не хотел покидать горевшей "Кахетии".
   Когда я подвела его к кровати, он молча лег на спину, фуражка упала. Крупные слезы медленно текли по щекам.
   - Погибла "Кахетия", - негромко, с мукой произнес он. - Горит - смотреть страшно.
   И этот славный человек, смеявшийся над "душевными переживаниями", лежал на постели и горько плакал.
   Тут меня позвали. Кто-то сердито произнес:
   - И куда наши врачи пропали! Ни одного нет, а люди умирают. Я занялась ранеными.
   * * *
   Через два-три часа нам приказали собраться в "вестибюле" штольни. Нас разделили на несколько групп: Белуха и Карпов, затем Тарлецкий, штурман и еще некоторые квалифицированные корабельные специалисты получили приказание явиться в штаб обороны для направления в Новороссийск. Весь вольнонаемный состав корабля, няни, санитарки и все наши раненые должны были остаться в штольне и дожидаться попутного транспорта, чтобы тоже отправиться на Большую землю.
   Нашу санитарную часть разделили: одни оставались в штольне ухаживать за ранеными, другие, в том числе я, должны были явиться в санитарный отдел Севастополя за получением назначения в часть для защиты города.
   Затонула дорогая "Кахетия", и люди, столько месяцев жившие бок о бок, вместе работавшие и страдавшие в тяжелой обстановке боевых рейсов, разлучались.
   Мы вышли из штольни. Ночь была звездная. Справа виднелось уже невысокое пламя догоравшей "Кахетии"; шла стрельба, то и дело слышались близкие и далекие выстрелы, гудели самолеты; на небе сверкали красные, зеленые и желтые огоньки трассирующих пуль. Все, как по команде, остановились; взоры всех обратились к горевшей массе, так недавно бывшей красивым, благоустроенным кораблем, проделавшим много славных походов и спасшим так много людей.
   Кто-то громко, надрывно сказал:
   - Прощай, "Кахетия"!
   Кто-то заплакал, словно мы прощались с другом.
   - Пойдем, товарищи! Вперед! Чей-то молодой голос крикнул:
   - До свидания, товарищи! До свидания, друзья!
   И мы разошлись группами в разные стороны, на всю жизнь запомнив наш прекрасный корабль, нашу трудную жизнь, наши боевые походы, унося в сердце любовь к товарищам и надежду на лучшее будущее.
   Евгений Петров
   Севастополь борется
   Прошло много дней, как немцы начали наступать на Севастополь. Все эти дни напряжение не уменьшалось ни на час. Оно увеличивается. Восемьдесят семь лет назад каждый месяц обороны Севастополя был приравнен к году. Теперь к году должен быть приравнен каждый день.
   Сила и густота огня, который обрушивает на город неприятель, превосходит все, что знала до сих пор военная история. Территория, обороняемая нашими моряками и пехотинцами, не велика. Каждый метр ее простреливается всеми видами оружия. Здесь нет тыла, здесь только фронт. Ежедневно немецкая авиация сбрасывает на эту территорию огромное количество бомб, и каждый день неприятельская пехота идет в атаку в надежде, что все впереди снесено авиацией и артиллерией, что не будет больше сопротивления. И каждый день желтая, скалистая севастопольская земля снова и снова оживает, и атакующих немцев встречает ответный огонь.
   Города почти нет. Нет больше Севастополя с его акациями и каштанами, чистенькими тенистыми улицами, парками, небольшими светлыми домами и железными балкончиками, которые каждую весну красили голубой или зеленой краской. Он разрушен. Но есть другой, главный Севастополь, город адмирала Нахимова и матроса Кошки, хирурга Пирогова и матросской дочери Даши. Сейчас это город моряков и красноармейцев, из которых просто невозможно кого-нибудь выделить, поскольку все они герои. И если мне хочется привести несколько случаев героизма людей, то потому лишь, что эти случаи типичны.
   В одной части морской пехоты командиры взводов лейтенант Евтихеев и техник-интендант 2-го ранга Глушенко получили серьезные ранения. Они отказались уйти с поля сражения и продолжали руководить бойцами. Им просто некогда было уйти, потому что враг продолжал свои атаки. Они отмахнулись от санитаров, как поглощенный работой человек отмахивается, когда его зачем-нибудь зовут.
   Пятьдесят немецких автоматчиков окружили наш дзот, где засела горсточка людей. Но эти люди не сдались, они уничтожили своим огнем тридцать четыре немца и стали пробиваться к своим только тогда, когда у них не осталось ни одного патрона. Удивительный подвиг совершил тут краснофлотец Полещук. Раненный в ногу, не имея ни одного патрона, он пополз прямо на врага и заколол штыком двух автоматчиков.
   Краснофлотец Сергейчук был ранен. Он знал, что положение на участке критическое, и продолжал сражаться с атакующими немцами. Не знаю, хотел ли он оставить по себе память или же просто подбодрить себя, но он быстро вырвал из записной книжки листок бумаги и записал на нем: "Идя в бой, не буду щадить сил и самой жизни для уничтожения фашистов, за любимый город моряков Севастополь".
   Вообще, в эти торжественные и страшные дни людей охватила потребность написать хоть две-три строки. Это началось на одной батарее. Там кто-то взял портрет Сталина и написал на нем, что готов умереть за Севастополь. Он подписал под этими строками свою фамилию, за ним то же самое стали делать другие. Они снова давали родине клятву верности, чтобы сейчас же тут же сдержать ее. Они повторяли присягу под таким огнем, которого никто никогда не испытал. У них не брали присягу, как это бывает обычно. Они давали ее сами, желая показать пример всему фронту и оставить память своим внукам и правнукам.
   В сочетании мужества с умением заключена вся сила севастопольской обороны лета 1942 года. Севастопольцы умеют воевать. Какой знаток военно-морского дела поверил бы до войны, что боевой корабль в состоянии подвезти к берегу груз, людей и снаряды разгрузиться, погрузить раненых бойцов и эвакуируемых женщин и детей, сделав все это в течение двух часов, и вести еще интенсивный огонь из всех орудий, поддерживая действия пехоты! Кто поверил бы, что в результате одного из сотен короткого авиационного налета, когда немцы сбросили 800 бомб, в городе был всего один убитый и один раненый! А ведь это факт. Севастопольцы так хорошо зарылись в землю, так умело воюют, что их не может взять никакая бомба.
   Только за первые восемь дней июня на город было сброшено около 9 тысяч авиационных бомб, не считая снарядов и мин. Передний край обороны немцы бомбили с еще большей силой.
   Двадцать дней длится штурм Севастополя, и каждый день может быть приравнен к году. Город держится наперекор всему - теории, опыту, наперекор бешеному напору немцев, бросивших сюда около тысячи самолетов, около десяти лучших своих дивизий и даже сверхтяжелую 615-миллиметровую артиллерию, какая никогда еще не применялась.
   Город продолжает держаться, хотя держаться стало еще труднее.
   Когда моряков-черноморцев спрашивают, может ли удержаться Севастополь, они хмуро отвечают:
   - Ничего, держимся.
   Они не говорят: "Пока держимся". И они не говорят: "Мы удержимся". Здесь слов на ветер не кидают и не любят испытывать судьбу. Это моряки, которые во время предельно сильного шторма на море никогда не говорят о том, погибнут они или спасутся. Они просто отстаивают корабль всей силой своего умения и мужества.
   Георгий Гайдовский
   Вечная слава. Севастопольские новеллы
   1. Станки гудели ровно и спокойно
   Тяжелая бомба разорвалась где-то совсем рядом. Земля задрожала, со стен подвала посыпались песок и земля. Нина Михайлова открыла глаза, прислушалась. В наступившей тишине она явно услыхала тиканье своих маленьких ручных часов, взглянула на циферблат и вскочила. Утомленная и обессиленная, она проспала несколько часов и не заметила, как наступил рассвет.
   Издали донеслось несколько разрывов. Пулеметные очереди сливались с грохотом канонады.
   В подвале просыпались. Многие не спали вовсе. Кто-то шепотом в полутьме рассказывал:
   - Улица Ленина горит, на Пролетарской завалило убежище, на Фрунзе пожары... Дарью Пустынину пришибло на базаре.
   Второй день фашисты бомбили Севастополь. Рушились дома, взлетали на воздух булыжники мостовой. Нестерпимо ярким огнем горели зажигательные бомбы. Над городом поднимался черный, тяжелый дым. Гарь проникала в подвал, удушливая и смрадная.
   Нина поднялась. Старуха-мать спросила:
   - Куда ты?
   - На завод.
   - Сиди, полоумная.
   - Как же мне сидеть, если я на завод должна?
   - Говорю, сиди!
   Старуха заплакала мелкими горькими слезами. Нина хотела ответить, передумала и двинулась к выходу.
   Она работала на заводе недавно, но знала, что к смене нужно придти обязательно, что бы ни произошло - завод не может остановиться.
   Когда вышла из подвала, свет ударил ей в лицо. Тотчас завыла бомба, разрыв показался исключительно сильным. Первое движение было - вернуться в подвал. Нина пересилила растущее чувство страха и побежала по ставшему за эти сутки чужим и незнакомым переулку, Она споткнулась о груду камней, упала, больно ушибла колено, поднялась и, прихрамывая, побежала дальше.
   Взрывы раздавались часто.
   С фронта доносился гул артиллерийских выстрелов.
   Горела Северная сторона, дым стлался над Корабельной.
   Улицы были пусты и безлюдны. Путь преграждали воронки, развалины домов.
   Нина наткнулась на труп женщины, вскрикнула, бросилась в сторону, сквозь пролом в заборе вбежала в чей-то сад и упала на мягкую, хорошо пахнущую, недавно вскопанную грядку. Она проползла несколько шагов, наткнулась на каменный массивный забор, прижалась к нему и почувствовала, что больше двинуться не может.
   Бомбы рвались в отдалении.
   Терпко и пряно пахла цветущая акация. Запах акации смешивался с едкой, вызывающей слезы, гарью.
   Нина отдышалась, немного пришла в себя, поднялась.
   Разрывы прекратились. Вдали гудели невидимые немецкие самолеты.
   Нина выбралась на улицу и пошла к голубевшей вдали бухте. Внезапно что-то пронзительно заревело над ее головой, кто-то засвистел тонко и отрывисто совсем рядом, пыль небольшими фонтанчиками взметнулась у ее ног.
   Ничего не понимая, Нина остановилась.
   Черная тень самолета пересекла улицу, но и тут Нина не сообразила, что самолет охотится именно за нею, маленькой, семнадцатилетней Ниной Михайловой, работницей севастопольского подземного завода, которая осмелилась выйти в этот день на улицу.
   Нина подняла голову и увидела, как над ней пронеслась машина со свастикой на крыльях. Фашистский летчик дал очередь. Над нининой головой в стене дома пули выбили четкую линию углублений.
   Маленький острый осколок рассек Нине висок, по щеке скатилась капелька крови.
   В третий раз фашист атаковал Нину. И она, все поняв, рассердилась, побежала по улице, торжествуя и радуясь, когда летчик снова и снова пикировал мимо, всаживая пули в землю, в заборы, в дома.
   Нина спешила на завод.
   Страх оставил ее.
   Озверевший летчик не отставал от девушки. Однажды Нине показалось, что она увидела над бортом его перекошенное лицо с неестественно большими от очков глазами.
   В эти минуты во всем городе было пусто. Только Нина бежала вперед, и ее беленькая блузка, на которой кровь, сбегавшая по щеке, ткала необыкновенные узоры, мелькала среди развалин, над зеленью клумб, среди дыма пожарищ.
   Теперь Нина знала, что никто ее не может остановить.
   Еще несколько раз летчик пикировал на девушку. Снова пули проносились мимо.
   Нина выбежала к покрытому пеплом, обожженному огнем и солнцем пустырю.
   И тут она снова испугалась. Ее сердце застучало сильно и быстро, ладони рук похолодели и стали потными. Казалось немыслимым пройти по этому открытому со всех сторон пустырю. Где-то над головой ревел самолет фашиста.
   Нина закрыла глаза и быстро побежала вперед. Ей почудилось, что самолет повалился на нее, придавил к земле. Она упала, прижалась к траве, с ужасом прислушиваясь к пулеметным очередям.
   А пулеметы работали непрерывно. В воздухе стоял сплошной рев. Нина приподнялась и увидела, как над ее головой советский летчик расстреливал гитлеровца. Потом выстрелы оборвались, что-то тяжелое пронеслось по воздуху и со скрежетом упало на землю совсем недалеко от Нины.
   "Бомба! Конец!" - подумала девушка.
   Но конца не было.
   Когда Нина поднялась, она увидела горящие обломки фашистского самолета, а в стороне неподвижное тело человека с неестественно большими от очков глазами.
   Чувство гордости к радости охватило Нину. Она улыбнулась.
   Она улыбалась, стоя у своего станка, смотря на металлическую стружку, которая ползла из-под резца.
   Разрывы бомб доносились сюда глухо и не страшно. Станок гудел ровно и спокойно...
   2. Чувство меры
   Восьмой день шли бои под Севастополем, все усиливаясь и нарастая.
   Фашисты шли в атаку на наши позиции почти непрерывно. Днем и ночью севастопольцы уничтожали врагов. Тошнотворный запах тлена поднимался над долинами и высотами.
   На батарее было затишье.
   В точно назначенный день и час приехала кинопередвижка. Краснофлотец-механик деловито и спокойно (для того, чтобы попасть на батарею, он дважды прорывался сквозь орудийный обстрел) установил аппарат, повесил экран.
   Свободные от вахты краснофлотцы рассаживались, предвкушая удовольствие.
   Гул артиллерийской канонады сюда едва доносился, и эти люди,. привыкшие к боям, его не замечали.
   Экран осветился. На нем появились ленинградские улицы, девушка, пришедшая записаться в санитарную дружину.
   Краснофлотцы, должно быть, не раз видели эту картину. Появление героини они приветствовали веселыми возгласами:
   - Здравствуй, "Чижик"!
   Среди зрителей было двое москвичей. Они с начала войны находились на флоте, многое поняли, чего не понимали раньше, ко многому привыкли, со многим освоились. Смотрели они картину, разворачивающуюся перед ними, с таким же удовольствием, как краснофлотцы, хотя в Москве обычно все кинокартины критиковали, были ими недовольны и полагали, что все нужно сделать по-иному.
   На экране белели снега Финляндии. Героические девушки ползли по снегу.
   И вдруг приятели переглянулись. Ничего особенного на экране не происходило, а режиссер все больше и больше прибавлял орудийного грома, пулеметных очередей, свиста бомб и винтовочных выстрелов.
   Один из москвичей поморщился и сказал соседу:
   - Нет чувства меры!
   - Еще бы, - ответил второй, - картину снимали люди, никогда не бывшие на фронте.
   А режиссер, видимо, действительно увлекся звуковым оформлением. Даже самые идиллические эпизоды проходили под грохот зениток и трескотню пулеметов.
   Внезапно и неожиданно громко прозвучал сигнал боевой тревоги. Демонстрация фильма прекратилась. Краснофлотцы мгновенно покинули блиндаж.
   Москвичи последовали за ними.