– Можно подумать, товарищ капитан, что вы вчера свою бабушку похоронили.
   «Черт! – выругал сам себя Николай. – Действительно, точно бабушку похоронил. На человека перестал быть похож. И из-за чего? Из-за какого-то там Феди. А ну его…» И тут же, чтоб отвлечься от этих мрачных мыслей, предложил после кино зайти посмотреть аттракцион «Петля смерти», мимо которого они как раз проходили.
   После аттракциона, где двое ребят с отчаянным треском носились на мотоциклах по вертикальной стенке, Николай оживился, стал тоже рассказывать какие-то фронтовые эпизоды и вскоре даже почувствовал, что молодым девушкам не так уж с ним скучно. Потом проводили девушек домой и условились встретиться в ближайшую субботу.
   Но встреча эта не состоялась. Помешали два события, происшедшие на следующий же день.
   Первым событием были полученные с фронта письма. Их пришло сразу три – в одинаковых конвертах, со штампами военной цензуры.
   Замполит Кадочкин, исполняющий сейчас обязанности командира роты, своим красивым круглым почерком писал, что «солдаты и офицеры вверенного вам подразделения» (из деликатности он писал, что рота вверена все еще ему, Николаю, чем хотел подчеркнуть свою веру в его возвращение) по-прежнему отлично выполняют задания командования, что противник все еще упорен, но упорство это будет сломлено и день победы не за горами. В конце письма Кадочкин перечислял, кто чем награжден, и сообщал, что Николая тоже представили к ордену Отечественной войны первой степени за Люблин.
   Второе письмо было от бойцов. По цветистости и замысловатости фраз Николай сразу понял, что писалось оно Толей Семушкиным, новым комсоргом, ротным поэтом, без конца снабжавшим дивизионную газету своими стихами, которые никогда не печатались. Письмо кончалось следующими строфами:

 
Мы скорейшего желаем
Излеченья ваших ран,
Чтоб в Берлине, мы мечтаем,
Удалось побыть и нам.

 
   Третье письмо было от штабной писарши Лели – веселой, смешливой и тайно, хотя это знали все, влюбленной в своего командира роты.
   В нем писалось с бесконечным повторением слов «товарищ капитан», что все скучают о своем бывшем командире, что Польша и поляки Леле очень нравятся, особенно польки, что на смену вишням («помните, товарищ капитан, Лущув под Люблином») пришли антоновки, что в роте есть теперь собственный павлин, которого, раненным, подобрал санинструктор Павлищев, что сама Леля теперь уже тетя – она получила письмо из дому, что у нее родился племянник («не у меня, конечно, а у моей сестры Клавы»), а пятнадцатого была годовщина части, и она выпила два стакана вина «и была совсем, совсем пьяная». Письмо было на шести страницах, кончалось пожеланиями скорейшего выздоровления и надеждой, что товарищ капитан не забыл своих лучших друзей, которые часто-часто его вспоминают.
   Николай раз десять перечитывал письма. Он представлял себе, как их писали, как Леля бегала в штадив за конвертами (все три письма были не обычные фронтовые треугольнички, а в настоящих, совсем как в мирное время, конвертах), как Толя Семушкин, распластавшись на животе в кустах, сочинял стихи, как долго искали и не могли найти, а потом находили наконец где-нибудь храпящим вестового Лободу, чтоб поставил свою подпись, и он, сопя и кряхтя, выводил ее аршинными буквами… Представил себе и павлина, которого, наверное, возит Михеич поверх своих мешков, и вспомнил, как Михеич после Одессы точно так же возил зачем-то козу, которая окотилась потом тремя козлятами.
   Вспомнил и всех своих друзей, – и последних, и сталинградских, и первых дней войны, когда он был еще в запасном полку, и, как это всегда бывает, вспоминалось почему-то не страшное и тяжелое, связанное с войной, а какие-то веселые, забавные случаи, все то хорошее и сближающее людей, что встречалось ему за эти последние три года.
   И так вдруг захотелось туда, к своим разведчикам, к своему связному Тимошке, замполиту Кадочкину, Лободе, туда, где есть для тебя настоящее дело, где ты чувствуешь себя нужным, что Николай решил сейчас же поговорить с замполитом госпиталя о своей скорейшей выписке.
   Майор Касаткин – Николай столкнулся с ним, когда платил партвзносы, – произвел на него хорошее впечатление: спокойный, немногословный, сам в прошлом фронтовик. Договориться с ним, вероятно, будет нетрудно. А на фронте в конце концов, если не в дивизии, то в штабе армии, всегда можно найти работу – поверяющим или еще кем-нибудь, – работа всегда найдется.
   Решение это еще больше укрепилось после второго, происшедшего в тот же день события.



– 7 –


   Николай, как обычно, шел после завтрака на свою лужайку. Дойдя до «второй хирургии», он собирался уже свернуть налево, когда кто-то окликнул его:
   – Товарищ капитан, а товарищ капитан!
   Он обернулся. Сестра-хозяйка с кипой стираного белья в руках делала ему головой знаки, чтоб он подошел.
   – Только для вас исключение сделала, – сказала она басом и не улыбаясь (она была строга, ее все боялись). – Приемные часы у нас только вечером, вы так и скажите своим друзьям. С шести часов. А днем, когда процедуры, чтоб не ходили. Там вас дожидаются.
   – Кто? – удивился Николай. Сергей прошел бы прямо на лужайку.
   – А мне откуда знать? – Сестра пожала толстыми плечами. – Сидит какая-то с чемоданчиком.
   «Какая-то с чемоданчиком?..»
   Еще издали он увидел сидевшую на скамейке Шуру. Лица ее не было видно; она, наклонясь, что-то поправляла в туфле. Рядом на скамейке стоял маленький спортивный чемоданчик; Николай сразу узнал его, – тот самый, в котором он когда-то носил свои спортпринадлежности.
   Николай часто представлял себе мысленно эту встречу. Он знал, что она должна произойти, – в трамвае ли, на улице ли, но произойти должна, – и заранее приготовил даже первую фразу. Он собирался начать первым, чтобы задать тон всему разговору и сразу же дать понять Шуре, что он ко всему относится абсолютно спокойно, что прошлое должно остаться прошлым, искусственно восстанавливать его незачем, и пускай идет все так, как пошло. Что он чувствует и что думает на самом деле – это другой вопрос, но говорить он будет именно так. Так он решил. Но сейчас, подходя к Шуре, он вдруг почувствовал, что не знает ни как держать себя, ни о чем говорить.
   Шура, очевидно, тоже не знала, потому что, встав, сделала навстречу ему два маленьких шажка, остановилась, держа чемоданчик обеими руками, и улыбнулась. Возле рта появились две глубокие складки – раньше их не было.
   «Бог ты мой, как изменилась!» – подумал Николай и только сейчас заметил, что на скамейке, кроме Шуры, сидят еще двое раненых и что они оба с нескрываемым любопытством людей, соскучившихся по посторонним лицам, смотрят на него и на Шуру.
   Один из них, круглолицый, совсем молоденький парень с мохнатым подбородком и повязанной головой, улыбнулся и сказал:
   – А вы, дамочка, волновались! Видите, какой жирный стал. По две порции ест, – он подмигнул Николаю. – Солдат спить, а служба идеть. Правильно я говорю, товарищ капитан?
   Николай кивнул головой.
   – Они уже уходить собирались, – весело улыбаясь, объяснил парень. – Тут на них хозяйка малость накричала. А я говорю: погоди трошки, капитан, говорю, после завтрака обязательно за книжкой придут. А тут, вижу, вы туды, за кухню, пошли. Хотел крикнуть, а тут хозяйка вас. Да вы садитесь, что вы стоите, всем места хватит.
   Он гостеприимно подвинулся и смахнул полой халата какие-то щепки со скамейки.
   – Да нет уж! Спасибо, мы пойдем… – Николай протянул руку за чемоданчиком. – Пойдем.
   – Узнаешь? – тихо спросила Шура, отдавая чемоданчик.
   – Узнаю, – сказал Николай и слегка коснулся Шуриного локтя. – Пойдем.
   Они молча дошли до забора.
   – Осторожно, здесь проволока, – сказал Николай, раздвигая колючую проволоку, – я уже два раза рвал пижаму.
   Шура ловко протиснулась в дырку.
   Они пересекли овраг и вышли на лужайку.
   – Здесь хорошо, – сказала Шура и села на траву.
   – Хорошо, – согласился Николай и тоже сел. – Я здесь целыми днями валяюсь.
   – А почему у тебя нет гипса? – спросила Шура. – Я думала, что ты в гипсе.
   – Теперь стараются без гипса. Так, говорят, лучше.
   Николай полез в карман и вынул трубку, хотя ему совсем не хотелось курить. Шура сидела в трех шагах от него, опершись спиной о тоненькую, совершенно случайно попавшую сюда березку, и смотрела на город. На ней была белая, очень шедшая ей блузка с вышитыми рукавами.
   – Так мама, значит, умерла? – тихо спросил Николай.
   – Да.
   – От рака? Это все-таки рак оказался?
   – Да.
   – И очень мучилась?
   – Очень. Особенно последние дни.
   Николай чиркнул спичкой и долго разжигал трубку.
   – Мне соседка из двадцать четвертого номера сказала. При немцах еще умерла? – И, помолчав, добавил: – Так я ее и не увидел…
   Шура ничего не ответила, потом спросила:
   – А где тебя ранило?
   – В Люблине.
   – Осколком?
   – Пулей. Автоматчик с крыши. Дырка пустяковая, а вот пальцы не работают.
   Шура посмотрела на его пальцы: они безжизненно свисали из-под черной повязки, и сказала:
   – Плохо, что правая.
   – Ничего. Зато левая приучится работать.
   Потом Шура стала расспрашивать, чем их кормят в госпитале и как лечат. Николай отвечал. Отвечал, машинально посасывая погасшую трубку, и думал о том, что все происходящее сейчас на этой лужайке нелепо и фальшиво до крайности.
   К чему все это, думал Николай, изредка уголком глаза взглядывая на Шуру, изменившуюся, похудевшую, но все-таки почти прежнюю. К чему все это? Вот она пришла. Пришла в белой блузке с вышитыми рукавами, которая ему всегда так нравилась. И именно поэтому она ее надела. И именно для того, чтоб напомнить прошлое, она пришла со спортивным чемоданчиком и спросила, узнает ли он его. Да, он его узнал. И что же? Он и Шуру узнал. Она так же, как и раньше, немного щурит глаза, так же разглаживает юбку на коленях, и все-таки… Все-таки она чужая. Между ними выросло то, о чем, – Николаю это сейчас совершенно ясно, – ни он, ни Шура говорить не будут. Да и нужно ли?..
   Они посидят так еще десять, двадцать, тридцать минут и будут смотреть на город, потому что смотреть друг на друга неловко и тяжело, и будут говорить о том, чем кормят в госпитале и почему ему не надели гипсовой повязки, и обоим им это неинтересно и не нужно, и все-таки они будут говорить только об этом, а потом Шура встанет и скажет, что ей надо куда-то идти, и Николай тоже встанет, и они попрощаются и разойдутся.
   Внизу по аллее прошла парочка – знакомый Николаю интендантский майор из «терапии» с полной, коротконогой дамой. Увидев Николая, он помахал рукой, потом подошел.
   – Надеюсь, не помешал вашему уединению?
   Николай ничего не ответил.
   – А мы вот прогуливаемся, врачи велят побольше ходить. Вот и хожу. А погодка-то, погодка-то какая!.. Как говорится, старожилы не припомнят такой осени.
   Дама тоже что-то сказала насчет погоды. Шура взглянула на часы: у нее на руке были маленькие часики на черненькой тесемке. «Их раньше не было», – подумал Николай и впервые почувствовал, как в нем зашевелилось что-то недоброе к тому, кого он знал только как дядю Федю и кто, очевидно, подарил эти часики Шуре.
   – Ну, я пойду, – сказала Шура, вставая. – Первый час уже.
   Николай тоже встал. Майор приветливо помахал рукой и стал помогать своей даме спускаться с пригорка.
   – Ты спешишь? – спросил Николай.
   – Да. Мне надо еще… – ответила Шура и стряхнула приставшие к юбке листья. – Ты меня не провожай, я знаю дорогу.
   – А чемоданчик? – сказал Николай.
   – Ах да… – Она приостановилась. – Там я тебе кое-что принесла. Ты возьми… – и быстро сбежала с пригорка на аллею.
   Она больше ничего не сказала, даже не обернулась, а обычным своим мелким, но быстрым шагом дошла до каменной лесенки и, как всегда, бочком спустилась по ней.
   Николай тоже ничего не сказал. Постоял немного, потом подошел к чемоданчику, – он так и лежал нетронутый возле березки, – раскрыл его. В нем лежала аккуратно завязанная тряпочкой бутылка молока, два пончика, яблоки и пачка печенья. Все было тщательно завернуто в бумагу. На самом дне, тоже завернутая в бумагу, лежала фотография. Николай посмотрел на нее, они были сняты вдвоем: он в белой майке, напружинившийся, чтоб лучше выделялись мускулы; Шура в той самой блузке с вышитыми рукавами, в которой она пришла сейчас, потом положил все обратно так, как оно лежало, взглянул на часы – до обеда было еще целых два часа, – старательно вычистил и продул трубку, опять набил ее табаком.
   …Ну, вот и все. Встретились, поговорили и разошлись. Просто и спокойно. И ни одной слезинки. И голос ровный, спокойный. «Да… Нет… Где тебя ранило?.. Жаль, что правая». И ушла. Оставила чемоданчик, – раненым всегда что-нибудь приносят, – и ушла. И, вероятно, он больше никогда ее не увидит. А может, будет иногда встречать. Впрочем, стоит ли об этом думать? Он хочет сейчас только одного – назад, туда, где самые близкие для него люди: Тимошка, Кадочкин, веселые его разведчики.
   Николай встал – начал накрапывать дождик, – пошел к замполиту. Но майор Касаткин развел руками и сказал, что хотя он и вполне сочувствует Митясову, но, к сожалению, вопросами выписки занимается начмед.
   Пришлось идти к начмеду.
   Разговор с ним занял не больше двух минут. Начмед, изящный капитан в пенсне, со скучающим видом человека, которого по пустякам отрывают от важного дела, выслушал Николая и коротко сказал:
   – Безрукие разведчики на фронте не нужны. Это вам так же ясно, как и мне. Вылечитесь, пошлем, – и стал набирать какой-то номер по телефону.



– 8 –


   Шура вышла со стадиона и остановилась возле Музкомедии. Ей надо было зайти в три места: в Стройуправление узнать насчет работы – для этого надо было свернуть налево по Красноармейской; на базар за керосином (утром она вылила последний в примус) – для этого надо было зайти домой за бидоном, и в магазин за пайком – для этого тоже надо было зайти домой и взять карточки. Все это необходимо было сделать именно сегодня, не завтра, не послезавтра, а именно сегодня. Шура это хорошо знала и все-таки повернула почему-то направо и пошла по Красноармейской.
   Откуда-то нагнало тучи, первые за этот месяц. Стал накрапывать дождь. Он становился все сильнее, и Шура – она была в легоньких белых босоножках – зашла переждать его в обувной магазин.
   В магазине выдавали резиновые тапочки. В нем была уйма народу. Шура пристроилась между прилавком и витриной, стала смотреть на улицу. Дождь припустил, превратился в ливень. Прохожих загнало в подъезды и ворота. Только наиболее смелые и торопящиеся, завернув брюки до колен, забавно прыгали через лужи и бурлящие ручьи.
   – Вот это дождик так дождик… – сказал кто-то над самым ее ухом.
   Шура вздрогнула. Перед ней стоял парень с маленькими, залихватски подкрученными усиками – тот самый, который приходил к ней, – стоял и улыбался.
   – Узнали?
   – Узнала, – сказала Шура.
   – Вас что, дождь сюда загнал?
   – Дождь. – Шура почему-то старалась не смотреть ему в глаза. – Вас тоже?
   – Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки?
   – Нет, не нужны.
   – А то я мигом… Вы какой номер носите?
   – Тридцать пятый… Но, ей-богу, мне не нужны…
   – Одну минуточку!
   Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в руках.
   – Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны… В крайнем случае загоните на толкучке.
   Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх: он был почти на две головы выше ее.
   – Да, но…
   – Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте: Главпочтамт, до востребования, Ерошик, Сергей Никитич… Смотрите, дождик-то уже прошел. И солнце вовсю.
   Они вышли на улицу.
   – Вам куда? – спросил Сергей.
   – Мне? – Шура замялась. – Мне туда. – Она показала направо.
   – Ну и мне туда.
   Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о прошедшем дожде.
   – Может, вас на машине подвезти? – спросил Сергей.
   – А у вас есть машина?
   – Упаси бог! Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко?
   – Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой… до площади Сталина. – Она только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. – Может, вам…
   – Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно.
   По дороге Сергей рассказывал о последнем матче «Динамо» – «Спартак» и о том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они дошли до площади Сталина, Сергей спросил:
   – Вы очень торопитесь?
   – Так себе, – сказала Шура.
   – Ну, если так себе, пойдем на Днепр, посмотрим. Поверьте мне, очень хорошая река.
   Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала, как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей и которого чуть-чуть не удушили от страха.
   Они миновали стадион «Динамо» и вышли на днепровские откосы. После дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта.
   Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами, шел еще дождь – отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся, нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу, облака. По реке, лениво шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный хвост плотов.
   – Смотрите, а на пляже еще люди есть, – сказал Сергей. – Интересно, что они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет – наденьте тапочки. Вы потом не отмоете свои босоножки.
   Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть.
   – А вот на этот дренажный колодец. Я вам газету подстелю.
   Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки.
   – Видите, как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте, заверну. – Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. – Не хуже, чем в магазине.
   – Спасибо.
   – Если хотите, я могу вам и на коже достать.
   – Ради бога, мне и так неловко!
   – Хорошие, лосевые.
   – Да перестаньте об этом говорить! Ведь мы пришли на Днепр смотреть.
   – Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим, довольно незначительная река. Волга лучше.
   – А вы видели Волгу?
   – Видел. В Сталинграде.
   – Вы были в Сталинграде?
   – Был. Только не в, а над.
   – Вы летчик?
   – Был…
   Пауза.
   – А теперь?
   – Инвалид второй группы. Отличная профессия.
   – Не надо так говорить, – сказала Шура.
   – Почему же? Если не ошибаюсь, ваш… Простите, я не знаю имени и отчества.
   – Вы о Феде говорите? – совершенно спокойно сказала Шура. – Да, он тоже инвалид. Что вы хотите этим сказать?
   – Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. – Он помолчал. – Вы были у Николая?
   – Была.
   – Ну?
   – Ничего…
   Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком – навстречу шел пассажирский пароход.
   – Простудился, бедняжка, – сказал Сергей.
   – А вы давно с ним знакомы? – спросила Шура.
   – С кем? С Николаем?
   – Да.
   – Две недели, даже меньше.
   – А я думала, вы вместе воевали.
   Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на нем тоже замахали флажком.
   – А зачем вы тогда приходили? – спросила Шура.
   – Как зачем? Чтоб сообщить вам…
   – О чем?
   Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых коленях.
   – О чем вы хотели сообщить?
   – По-моему, вы знаете о чем.
   – Знаю. Но не знаю зачем. – Она пристально посмотрела на него и сразу же отвела глаза. – После того вы у него не были?
   – Не был.
   – Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела по часам… – Она соскочила со сруба. – Пойдемте. Что-то холодно стало.

 
   Господи, как трудно, когда все надо держать в себе! И не день, не два, а годы, целые годы! Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему человеку, которого видишь второй лишь раз…
   Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если б даже и смогла? Понял бы он ее? Понял бы, что значит три года жить в оккупации? Ну не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди, никогда этого не испытавшие?
   Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят, и она прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт инеем.
   «Ах, какая сегодня вкусная каша!» – говорит мама, чтоб доставить Шуре удовольствие. Она знает, что для того, чтоб купить стакан пшена, нужно полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. «Ах, какая она вкусная!» – говорит она, а потом всю ночь мучается от изжоги.
   Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. «Мама, что ты говоришь? Разве можно такое?» – «Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только думаю, что он мог бы убежать или его освободили бы: ведь они кого-то там освобождают, – и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве ты не хочешь видеть Николая?» – «Хочу, очень хочу, но разве можно плен?» – «Я знаю, Шурочка. Я все понимаю. Но разве нельзя помечтать?»
   Она так и не дождалась ни Николая, ни наших. Она умерла в тот день, когда немцы подожгли соседний, двадцать шестой номер. «Почему такой дым? – спрашивала она. – Надо, вероятно, прочистить дымоходы. Ты попроси Егора, он согласится. Он всегда соглашается, когда его попросят». Она умерла в восемь часов вечера, а в девять пришли эсэсовцы и вынесли всю обстановку, оставили только кровать, на которой лежала мать – маленькая, совсем как ребенок, – два стула и стол. Они были поедены шашелем, и эсэсовцы не захотели их брать.
   Она похоронила маму без гроба. Егор помогал копать могилу. Он же достал подводу, на которой везли маму – просто так, завернутую в простыню. Это было в конце октября прошлого года. Через две недели пришли наши.
   Она даже не помнит, как попала в эту квартиру. Вероятно, соседи привели. Сначала их было много – человек десять в одной комнате, с детьми, с какими-то узлами. Потом, когда гитлеровцы стали угонять жителей, соседки одна за другой исчезли, разбежались по окраинам, пригородным селам. Она осталась одна, совсем одна в пустой квартире. Днем сидела на чердаке, когда немцы ходили по квартирам, на ночь спускалась вниз.
   В ночь на 6 ноября на улице все время была перестрелка. Всю ночь она просидела на чердаке. Сквозь слуховое окошко было видно, как горит город. Утром она спустилась в квартиру. В ней были бойцы, наши бойцы.
   Может ли понять Николай, что значит увидеть своих после двух с половиной лет? После того, как немцы были под самым Сталинградом и целый день их радио кричало, что Советская Армия почти полностью уничтожена? Может ли он это понять? Она смотрела на этих солдат – грязных, обросших, пропахших насквозь махоркой и потом, и они ей казались красивее всех. Она стирала им белье, латала и штопала обмундирование, варила им обед. Один из них был ранен, совсем молоденький лейтенант, какой-то их начальник. Его нельзя было переносить, и он лежал тут же, на единственной кровати, и она за ним ухаживала. Госпитали были переполнены, люди лежали на полу. Его часть ушла вперед, он остался у нее.
   Соседки – новые, появившиеся после освобождения города, – стали шушукаться чуть ли не с первого дня. В разговорах с ней они называли его не иначе, как «ваш». «Вашему там письмо пришло… Ваш опять расплескал вокруг умывальника воду».
   У него были перебиты обе ноги. Это было, очевидно, очень больно, но он не стонал, а только стискивал зубы и смотрел в потолок. Когда бойцы уходили, многие из них плакали. Они любили своего лейтенанта и за глаза называли его Федюшей. Он был моложе самого молодого из своих бойцов – ему было только девятнадцать лет, а на вид и того меньше. У него еще был пушок на верхней губе, а бороды совсем не было.
   Боже мой, Шура чувствовала себя совсем старухой рядом с ним! Когда перед стиркой, меняя ему рубашку, она смотрела на его совсем еще мальчишеское тело с выдающимися ключицами и лопатками, ей казалось, что это ее сын, хотя она была всего лишь на пять лет старше его.
   Потом его забрали в госпиталь. Она носила ему передачу – какие-то жалкие булочки и сметану, которую он очень любил. Через полгода он уже ходил на костылях. Его демобилизовали и дали ему вторую группу. Жить ему было негде. Семья его, отец и мать, жили где-то около Риги – отец до войны работал на заводе ВЭФ, но там были еще немцы. Она поступила так, как, по ее мнению, поступил бы каждый на ее месте, – ведь он прожил здесь почти три месяца, и все равно соседки называли его «ваш».
   И случилось то, что не могло не случиться, когда двое молодых людей живут под одной крышей.