– Вы только посмотрите, из каких пушек шпарили немцы по Парижу в четырнадцатом году. Нет, вы только гляньте, Анна Пантелеймоновна! За сто двадцать километров! Бред. А после трех-четырех выстрелов выходила из строя.
   Анна Пантелеймоновна подсаживалась к Николаю и вместе с ним рассматривала фотографию знаменитой «Большой Берты». Валя, сидевшая над своими тетрадками, пыталась прекратить эти мешающие ей разговоры, но в этот самый момент Анна Пантелеймоновна находила вдруг пропавшую папку с зарисовками ее покойного мужа, и тогда уже все трое, усевшись на полу, начинали рассматривать эти рисунки, и суп на печурке выкипал, а книги до вечера так и оставались неубранными.



– 14 –


   Но всему приходит конец. Настало время, когда все возможное оказалось сделанным: полки отремонтированы, книги расставлены, окна вымыты и замазаны на зиму, дымоходы прочищены – Николай добился все-таки и этого, – а стол и четыре колченогих стула, с помощью Никиты Матвеевича, починены и даже отлакированы. Делать больше было нечего. Да и вообще, откровенно говоря, вся эта ремонтно-квартирная возня в конце концов тоже приелась.
   Чем заняться? Куда себя деть?
   Возвращаясь из госпиталя, Николай заставал пустой дом. Кроме спящего после дежурства Валерьяна Сергеевича и Блейбманов, вечно занятых своими плакатами и обложками, никого не было.
   Заглянет к Блейбманам, посидит там с полчасика (дольше не получалось: Бэлочка не переносила махорочного дыма, да и вообще у них было скучно), потом завернет к Ковровым – не вернулся ли Петька из школы? – и, так как обычно его не было (возвращался он только к четырем), сидел с Марфой Даниловной, пришедшей только что с базара, и выслушивал ее рассказы о том, что где дают и как трудно на какие-нибудь тысячи полторы прокормить семью из трех человек. Потом начинался разговор о Дмитрии, о том, почему он так редко пишет. Николай успокаивал, доказывал, что на фронте во время затишья как раз и не хватает времени: всякие там занятия, поверки, инспекции, – дохнуть некогда.
   Марфа Даниловна только качала головой.
   – Все это мы знаем, Коленька, но какое ж там затишье? Газет вы не читаете. Вот пишут, опять они из Румынии какую-то границу перешли, опять сколько-то там населенных пунктов захватили. Никакого там затишья нет. – И вздыхала: – Господи, когда ж этому конец будет!
   Потом приходил Петька, но, как назло, оказывалось, что завтра у него какая-нибудь контрольная и надо готовиться, и Николай от нечего делать плелся к Острогорским и в десятый раз рассматривал надоевшую уже «Ниву» за 1914 год.
   К тому же и с Валей вдруг разладилось. Разладилось после того, как он однажды подбил Яшку (это было не очень трудно) пойти к Сергею. Сергея они, правда, не застали, но зашли в какое-то другое место и вернулись домой в четвертом часу ночи.
   Дверь отворила им Валя. С места в карьер набросилась:
   – Вы что, с ума сошли? Мать до сих пор заснуть не может. Сказали – до двенадцати, а сейчас…
   Николай с Яшкой стали весело оправдываться, но Валя не пожелала разговаривать и хлопнула дверью перед самым их носом.
   На следующий день, когда Николай, как обычно, зашел за ней в институт, Валя сказала ему, что сейчас она не может идти и что вообще ему беспокоиться нечего: преподаватель марксизма-ленинизма живет в соседнем доме, она пойдет с ним.
   Николай обиделся. Ну и черт с ними со всеми! Через неделю комиссия, выпишут наконец и отправят на фронт. Хватит. Повалялся на диване, попил чайку с вареньем – и хватит. Пора и честь знать…
   Но мечтам этим не суждено было сбыться. Через неделю Николая действительно вызвали на медкомиссию. Шестеро врачей специальной электрической машинкой проверили работоспособность его пальцев на правой руке, покачали головами и на выписке из истории болезни поставили штамп: «К военной службе не годен. Подлежит переосвидетельствованию через шесть месяцев».
   Николай понял – фактически это была демобилизация. Ему выдали два аттестата, вещевой и продовольственный, справку о том, что с такого-то по такое-то капитан Митясов находился на излечении в таком-то госпитале, и велели 15 апреля будущего года явиться в военкомат на комиссию.
   Николай сунул бумажки в карман и, не заходя в отделение, медленно стал спускаться по знакомой дорожке. У входа на стадион он остановился, посмотрел в ту сторону, где было Фимкино заведение, подумал, не зайти ли, но не зашел, а пошел домой.
   Дома никого не было: Острогорские еще не вернулись, Валерьян Сергеевич был на дежурстве, Ковровы куда-то ушли. Николай заглянул в Яшкину каморку. Яшка спал на животе, раскинув ноги и засунув голову под подушку.
   Николаю хотелось говорить. Он сделал последнюю попытку – постучался к Муне. Нагнувшись над столом, Муня дорисовывал ноги очередного красноармейца.
   – Я вам не помешал? – спросил Николай.
   – Нет, что вы, что вы… Пожалуйста.
   Муня поднял голову и, как обычно, приветливо улыбнулся.
   Было совершенно ясно, что Николай ему помешал.
   – Работаете? – спросил Николай.
   – Работаю.
   – И как всегда, завтра утром сдавать?
   – Завтра утром.
   – Жаль, а то бы… – Николай огляделся по сторонам. – Бэлочки нет, мы бы с вами… Впрочем, вам нельзя, вам завтра сдавать.
   – Да, завтра сдавать, – Муня почесал линейкой затылок. – Такие сроки, такие сроки, просто ужас!
   Николай сел на кровать – более подходящей мебели не было.
   – А я вот только что с комиссии вернулся.
   – С комиссии? Ну-ну, и что же?
   – Шесть месяцев дали.
   – Поздравляю. Чудесно! – Муня сделал какое-то движение – очевидно, хотел пожать Николаю руку, но тот удивленно на него посмотрел.
   – Что ж тут чудесного?
   Муня, как всегда, смутился, боясь, что сказал какую-то бестактность.
   – Как что? Отдохнете, поправитесь, ну и вообще…
   – Муня, дорогой, простите, но вы ничего не понимаете. Это только называется шесть месяцев, а на самом деле… – Николай хлопнул себя по плечу. – Посыпай погоны нафталином – и в комод.
   – Ах, так… Ну, тогда, конечно…
   – Что – конечно?
   – Ну… – Муня стал опять чесать линейкой свою голову. – Я понял вас так, что вам не хочется демобилизовываться?
   Николай встал.
   – Слушайте, плюньте на свой плакат, давайте выпьем.
   Муня зачем-то посмотрел на часы.
   – Ну чего вы на часы смотрите? У меня сегодня такой день чертов, а вы… У вас есть деньги?
   Муня торопливо стал искать в карманах, потом заглянул в какую-то книгу, коробочку на окне. Общими усилиями наскребли рублей двадцать. Николай вздохнул.
   – Плохо дело.
   – А может, Яшка? – робко сказал Муня.
   Николай весело рассмеялся.
   – Муня, вы определенно подаете надежды.
   Яшка сначала недовольно что-то бурчал из-под своей подушки, но потом, узнав в чем дело, мигом натянул сапоги, хлопнул дверью, а через десять минут явился с бутылкой.
   Муня скоро увял, а Николай с Яшкой завели спор.
   Собственно говоря, это был даже не спор, – просто обоим хотелось говорить и не хотелось слушать. Поминутно друг друга перебивая, они упорно возвращались каждый к своему. Яшке, как и всегда, когда он выпьет, начинало казаться, что все недооценивают его службу в армии (до конца прошлого года он был шофером – сначала в дивизии, потом в армии и, наконец, в штабе фронта, откуда его демобилизовали, как бывшего железнодорожника). Работа шофера, по его словам, была наиболее ответственна и опасна, и он весьма энергично доказывал это, приводя бесчисленное количество примеров. Николай соглашался, но довольно вяло. Ему самому хотелось говорить – о сегодняшней комиссии, о какой-то несправедливости, о том, что вот он три года провоевал, а теперь, когда Берлин уже не за горами, приходится – ему очень понравилось это выражение, и он несколько раз его повторил – посыпать погоны нафталином и прятать их в комод.
   – В сорок первом, когда меня в первый раз ранило, – Николай расстегивал рубашку и показывал какие-то рубцы на плече, – черта с два, не демобилизовали. Тогда люди нужны были. А теперь? Теперь, я тебя спрашиваю? Уже не нужны? Как Берлин брать – так спасибо, товарищ, можете отдохнуть. А если я не хочу? А? Не хочу еще отдыхать?..
   Яшка ждал только паузы.
   – Ты говоришь – ты. А я? Вот вы все думаете, что шофер на войне – это просто так, задницу на мягоньком отсиживали. Говорить легко. А ты вот сядь за баранку, сядь! Интересуюсь, что ты запоешь.
   – Да я ж ничего…
   – Постой, постой, не перебивай! Ну, не ты, так другие… которые языками мелют. Посадил бы я их всех на «зиса» и спросил бы. А кто связь с Ленинградом по льду поддерживал? А? Кто с «катюшами» по всему фронту мотался? А? Молчат, сукины сыны. Так какого же дьявола они мне голову морочат?
   Кого Яшка подразумевал, когда говорил «они», было не совсем ясно, но, так или иначе, на «их» голову сыпались проклятия, а роль Яшки в разгроме гитлеровских полчищ принимала поистине грандиозные размеры.
   Оба доказывали свою правоту с таким азартом и так громогласно, что не заметили, как приоткрылась дверь и в щель просунулась Валина голова.
   – Слушайте, товарищи: ведь вас на лестнице даже слышно.
   Яшка стукнул кулаком по столу.
   – Валя! Молодчина. Старший сержант! К нам!
   Валя сморщила нос:
   – Не пью.
   – А если попросим? – Яшка попытался придать своему лицу трогательно-просительное выражение.
   Валя не выдержала и рассмеялась.
   – Ладно. Переоденусь только. На дворе такой дождь, до нитки промокла, – и убежала.
   Яшка подмигнул.
   – Бабец что надо, а?
   Николай ничего не ответил.
   – Чего жмешься? Взял бы и женился. Ей-богу, пара. Фронтовичка, своя в доску.
   – Чего ж ты не женишься? Взял бы и женился.
   – Я? Я совсем другое дело. Во-первых, она на меня даже и не смотрит. А потом, куда мне торопиться? Мне и так хорошо.
   – Ну и мне хорошо.
   – Врешь!
   – Почему вру?
   – Потому что врешь. Думаешь, я не вижу? У Яшки глаз дай боже. Женись, не пожалеешь. Она и варить, и стирать…
   Окончить ему не удалось. Заснувший Муня вдруг с грохотом свалился со стула. Лежа на полу, испуганно моргал глазами. Яшка ловко его подхватил и уложил на кровать.
   – Бывает. Спи, Муня. Мы Бэлочке ничего не расскажем.
   Муня свернулся комочком и, подложив по-детски руки под щеку, моментально заснул.
   Вошла Валя. На ней было синее, с какими-то складками на груди и белым воротничком платье. Оно ей не шло, было узко в груди, и по всему видно было, что она чувствует себя в нем неловко.
   Яшка с Николаем, привыкшие видеть ее всегда в гимнастерке или лыжной курточке, тоже слегка опешили.
   – Вот это да! – Яшка даже сощурился, будто не мог выдержать такого ослепительного зрелища.
   Потом он повторил все то, что говорил Николаю, о роли шоферов на войне, и начал было рассказывать какой-то фронтовой эпизод, в котором шофер спас чуть ли не целую дивизию, но в середине рассказа вдруг спохватился, сказал, что ему куда-то еще надо, и, выходя, весьма выразительно подмигнул Николаю.
   После Яшкиного ухода несколько минут молчали. Валя старательно смывала какое-то пятно на клеенке.
   Первым заговорил Николай:
   – Ну так как же? Сменила наконец гнев на милость?
   Валя, до сих пор делавшая вид, что разговаривает главным образом с Яшкой, подняла голову.
   – Просто интересуюсь, чем у тебя комиссия кончилась.
   – И только?
   – И только.
   – И в институт за тобой по-прежнему не заходить?
   – Там видно будет. – Она чуть-чуть, краешком губ, улыбнулась и посмотрела на Николая. – Ты был на комиссии?
   – Был. – Николай указал на пустую бутылку. – Потому и пьем.
   – Что сказали?
   – Нафталин есть?
   – Какой нафталин?
   – Погоны посыпать – и в комод. Понятно? – Николай встал и прошелся по комнате. – Нет больше капитана Митясова. Есть гражданин Митясов Н.И. – Он искусственно рассмеялся. – Отвоевался, голубчик. Разведчик в отставке. Квартирант на продавленном диване.
   Валя помолчала, потом сказала:
   – Ну что ж, я очень рада.
   – Чему?
   – Тому, что нет больше капитана Митясова.
   – Ты это серьезно?
   – Абсолютно.
   Николай остановился.
   – Чепуха! Ты говоришь чепуху. – Он даже покраснел. – Понимаешь, чепуху!
   Валя ничего не ответила. Николай прошелся по комнате, постоял над плакатом, который Муне так и не суждено было сегодня докончить, – солдат с открытым ртом указывал на что-то еще не нарисованное, – потом зло, раздраженно заговорил опять о трех годах войны, о Берлине, о своем первом ранении, о том, что теперь он никому не нужен. Валя слушала молча, с таким видом, с каким слушают давно известные вещи. Николай сел рядом с ней на кровать.
   – Ну, чего ты молчишь?
   – А о чем мне говорить? Я уже сказала. И Муня вот спит. Мы его разбудим.
   – Ну и черт с ним, с Муней! Ему завтра работу сдавать. Нечего ему спать. Вставай, Муня!
   Николай повернулся на кровати и хлопнул Муню между лопаток. Муня даже не шелохнулся, только почмокал губами. Валя поднялась. Николай схватил ее за руку.
   – Куда?
   Валя спокойно высвободила руку.
   – Чай ставить. Скоро мама придет.
   – Ну, погоди! Куда ты торопишься? – Он опять взял ее за руку и, потянув, посадил на кровать. – Ну, я выпил немножко. Что ж тут такого? Ну, выпил, и говорить хочется, а ты… Неужели ты не понимаешь?
   – Понимаю. Только давай в другой раз, не сейчас.
   – Ладно, – сухо сказал Николай и сделал движение, чтобы встать. Но не встал, а взял лежавшую на столе Валину руку и поцеловал ее. Валя на этот раз не выдернула руку.
   – Ох, Николай, Николай. Почему все мужчины такие глупые? Ужасно глупые, ей-богу! Думаешь, я не поняла, что означало твое «ладно».
   – Ну?
   – Ладно. Не хотите меня слушать, буду тогда действовать. Пойду завтра в военкомат и подам заявление, чтобы на фронт послали. А не разрешат – плюну на все, сяду на поезд и поеду в свою часть. Там меня всегда примут. Угадала?
   Николай дунул Вале в лицо и рассмеялся.
   – А что, не примут, скажешь?
   – Конечно, примут. Я ж и говорила. – Валя встала. – Пошли примус разведем. Придет мать, достанется нам.
   Они вышли в кухню. Валя сняла с полки примус и налила в него бензин. Николай сел на подоконник, закурил.
   – У тебя есть спички? – спросила Валя.
   Николай молча подал коробку. Валя зажгла примус и, прищурившись, смотрела на тихое голубое пламя.
   – А в общем, все мы одинаковые, – сказала она, оторвавшись наконец от пламени. – Думаешь, я не бегала в военкомат, не подавала рапорты? А у меня ведь мать. И я ее почти три года не видела. А вот бегала…
   Пламя стало гаснуть. Валя покачала примус и поставила на него большой жестяной чайник. Николай, сидя на подоконнике, смотрел на нее, на ее быстрые, ловкие движения, на стройную фигуру с немного слишком широкими плечами и невольно улыбнулся, вспомнив Яшкино – «фронтовичка, своя в доску».
   Валя подошла к окну, вытирая руки полотенцем. На дворе шел дождь, противный, серый, осенний дождь. У самого окна проходила сломанная водосточная труба, и струя воды с шумом била о карниз.
   – Да. Странно все это… – сказала Валя.
   – Что это?
   – Да все… – Валя пальцем нарисовала какую-то фигуру на запотевшем окне, потом стерла. – А ведь на фронт-то тебе хочется не только потому, что тебе воевать хочется. Я говорю – не только, понимаешь?
   – Нет, не понимаю.
   – Тебе в тыл не хочется. Вот в чем вся заковыка.
   Николай посмотрел в окно, на мокрые крыши и тротуары, на перебегавшего улицу человека в коротеньком пальто с поднятым воротником.
   – Да… – неопределенно сказал он и с силой раздавил остаток цигарки о подоконник. В коридоре хлопнула дверь. Вернулась Анна Пантелеймоновна.
   За чаем все молчали. Анна Пантелеймоновна после долгого, утомительного собрания пришла усталая, бледная. Разговор не клеился. Николай, против обыкновения, выпил только один стакан чаю и пошел спать, хотя не было и десяти часов.
   Валерьян Сергеевич был на дежурстве. Не зажигая света, Николай вытянулся на диване и натянул на себя шинель. В углу, в ящике из-под консервированного молока, на остатках старого стеганого одеяла, копошились родившиеся сегодня утром котята, и старая серая Грильда о чем-то тихо и ласково с ними разговаривала.
   Николай лежал на спине, глядел в черный потолок и думал о том, почему так глупо устроен мир, почему человек, имеющий возможность спать под железной крышей после трех лет бездомной солдатской жизни, не только не радуется этому, а, наоборот, хочет вернуться туда, где, как о чем-то несбыточном, мечтаешь о сне, а спать нельзя.
   И, может быть, только сейчас, лежа на этом продавленном диване и глядя в потолок, он впервые понял и ощутил то, о чем говорила сегодня Валя. Да, он отвык от мирной жизни. Он привык к фронту, привык к людям, к своим обязанностям, своему положению. Фронт стал его домом. Больше домом, чем эта комната с четырьмя стенами, потолком, пролежанным диваном. Там, на фронте, он был своим, там он знал, что делать, здесь, даже здесь, где к нему все так хорошо относятся, – нет.
   Кому нужно теперь его умение бесшумно подползти к немецкому часовому и снять его с поста, мастерить из набитых соломой плащ-палаток плотики, выкручивать взрыватели из мин, ходить по сорок – пятьдесят километров, не натирая ног, умение сплотить различных, не похожих друг на друга людей в маленькую семью разведчиков, веселых, озорных, часто, может быть, и грубых, но всегда готовых так же весело и бодро выполнить любую самую сложную задачу. Кому теперь все это нужно?
   Ну хорошо, завтра или послезавтра он сдаст свое офицерское удостоверение с фотокарточкой, где он еще с усами и с бачками, потом пойдет в милицию, получит паспорт, а потом… Что же потом?
   Старая Грильда вылезла из своего ящика, подошла к Николаю и тихо мяукнула. Николай понял. Встал, налил в блюдечко молока, купленного сегодня специально для нее, как для кормящей матери. Сел рядом на корточки.
   Как-то в Сталинграде к ним в блиндаж бог весть откуда забрела кошка. Худущая, кожа да кости. Бойцы весь вечер провозились с ней. Накормили, сделали ей возле печки гнездышко из старых телогреек, прикрыли суконной портянкой. Прожила она на передовой что-то около месяца. Поправилась, похорошела, бегала, задравши хвост, по окопам, когда было затишье. Потом ее ранило осколком. За ней ухаживали, но через три дня она умерла. Бойцы выкопали ямку и похоронили ее.
   Милое, уютное, домашнее… Как его не хватало на фронте! Как часто о нем говорили, вспоминали, сидя на корточках вокруг раскаленной печурки в тесной накуренной землянке! Как радовались сталинградцы, услыхав в одно ясное февральское утро крик петуха! Его везли на подводе, он хлопал крыльями и кукарекал – красивый, черный, возвращавшийся из эвакуации петух.
   Милое, уютное, домашнее…
   С сегодняшнего дня Николай тоже мирный человек. Скоро он получит паспорт. И будет здесь жить и где-то работать, а по вечерам сидеть за столом, пить чай, разговаривать. И придет Валерьян Сергеевич со своим вонючим табаком и начнет о чем-то спорить с Валей. А Валя будет что-то доказывать, а Валерьян Сергеевич опровергать. А Муня сидеть на том вот конце стола, с измазанным краской носом, и молча помешивать ложкой свой чай. А потом встанет, посмотрит на свою Бэлочку и скажет: «Ну что ж, нам пора…»
   И так будет каждый день. Каждый день.
   В коридоре послышался веселый Яшкин голос. Николай слышал, как Яшка о чем-то оживленно говорил со «старухой» Ковровой, потом прошел к Острогорским, вернулся, постучал к нему в комнату и сказал: «Алло, старик, ты спишь?» – и еще два или три раза повторил это. Но Николай, закрыв зачем-то в темноте глаза, сделал вид, что спит, и даже немного всхрапнул. Вскоре он на самом деле заснул.



– 15 –


   Так началась новая полоса в жизни Николая.
   Началась с беготни по учреждениям. В военкомате надо было стать на учет, получить пенсионную книжку, в милиции сдать какие-то анкеты и фотографии для оформления паспорта, получить продуктовые карточки. Везде были очереди, и надо было кого-то дожидаться, или не хватало какой-то справки, или надо было ее заверить у нотариуса, а там тоже была очередь, или опять надо было кого-то дожидаться, – одним словом, Николай столкнулся с той жизнью, тяжелой, непонятной ему и часто раздражающей жизнью тылового города, о которой он в армии как-то даже не задумывался.
   Он, правда, знал, что гражданскому населению во время войны нелегко и что за килограммом крупы или макарон надо несколько часов простоять в очереди. Знал, что существует слово «отоваривать» (оно его очень смешило), что есть «стандартная справка», без которой не давали карточек на следующий месяц. Знал, что стакан махорки на базаре стоит десять рублей, а литр керосина шестьдесят – семьдесят, а то и восемьдесят рублей, и что поэтому нельзя пользоваться лампами, а приходится довольствоваться коптилками; знал, что выгоднее всего сейчас торговать пивом и газированной водой, что девяносто девять процентов судебных заседаний посвящены квартирным конфликтам – население города увеличивалось с каждым днем, а город был разрушен и квартир не хватало, – что для многих ордена, которые они честно заработали на фронте, и нашивки о ранении превратились в средство без очереди проходить к начальству, стучать там кулаком по столу и требовать различных законных и незаконных льгот и выдач.
   Все это Николай знал, и на фронте, и особенно в госпитале, об этом говорили достаточно. Сейчас он с этим столкнулся лицом к лицу. И так же, как человек, впервые попавший на фронт, хотя и много слыхавший о нем, долго не может свыкнуться со всем происходящим вокруг него, так и Николай, очутившийся в этом большом, удаленном на сотни километров от фронта городе, именуемом коротким словом – тыл, никак не мог к этому тылу привыкнуть.
   – Ну что это такое в конце концов, – возмущался он, вернувшись домой злой и усталый после целого дня стояния в очереди, – куда ни ткнись, всюду хвосты, везде все с бою добывай. Паршивую справку получить, и то до хрипоты кричать надо. Бред собачий!
   Слушатели только переглядывались.
   – С непривычки, Николай Иванович. Скоро привыкнете. Сами рассказывали, как спят у вас солдаты под любой бомбежкой и обстрелами, ничем не разбудишь.
   – Так то фронт…
   – А то тыл…
   И опять переглядывались.
   Николай только удивлялся. Странные они люди… Он не понимал, что для этих странных людей, перенесших три года войны кто в оккупации, как Анна Пантелеймоновна, а кто, как Ковровы, в далеком холодном и жарком Казахстане, нынешний 1944 год – здесь дома, за каменными стенами, с дровами на кухне – казался если не сказкой, то, во всяком случае, чем-то очень и очень неплохим. Одно уже то, что жили они в своем родном, пусть разрушенном, искалеченном, но избавленном от оккупантов городе, помогало переносить любые, связанные с войной лишения.
   Год тому назад Анна Пантелеймоновна жила в этой самой заваленной книгами, пустой, без Вали, комнате, одна-одинешенька, никому во всем городе не нужная, потерявшая мужа, лишившаяся работы, друзей. Почти все ее знакомые и друзья эвакуировались. Остался только один, бывший сослуживец ее мужа. До войны он довольно часто приходил. При немцах он тоже как-то зашел, чистенький, выбритый, пахнущий одеколоном. Принес какие-то продукты, селедку. Анна Пантелеймоновна его выгнала. Он работал на немцев. Для Анны Пантелеймоновны этого было достаточно – такие люди для нее не существовали. И вот она осталась совсем одна. Сидела на базаре перед двумя стопками никому не нужных книг, стараясь не видеть ненавистных ей, чужих людей в серо-зеленых шинелях, и считала праздником тот день, когда за полупудовый географический атлас в тисненом золотом переплете получала стакан пшена или когда отогрели водопроводную колонку возле стадиона и можно было уже не таскать воду за четыре квартала, с Жилянской улицы.
   И вот все это уже позади. По-прежнему работа, по-прежнему рядом Валя, и все чаще слышишь, что такой-то вот вернулся с фронта, пусть даже раненный, но голова все-таки на плечах, и скоро, говорят, выпишут уже из госпиталя. Правда, бывало и другое. У Сушкевичей погибли оба сына – Анна Пантелеймоновна хорошо их помнит, как они, всегда опаздывая в школу, скатывались по лестнице, сбивая прохожих. Саша и Котик – два близнеца. А Крыловы, такие славные старичок и старушка из четырнадцатой квартиры, вчера только получили похоронную откуда-то из Польши. А ведь на прошлой еще неделе старушка Крылова остановила Анну Пантелеймоновну на лестнице и долго рылась в своей сумке, чтоб показать карточку своего внука. «Красивый какой стал, а? Совсем мужчина». А бедная Марфа Даниловна? Как только постучит почтальонша Клава (она уже знает ее стук), сразу меняется в лице: «Пойди, Петя, открой», – сама боится, вдруг по курносому личику Клавы все поймет. А потом, когда письмо оказывается от Мити (все те же «воюем помаленьку»), угощает Клаву чаем и без конца расспрашивает о Ване, Клавином кавалере, который где-то там на фронте, у черта в зубах, в Баренцевом море…
   Бог ты мой, бог ты мой!.. Четвертый год пошел, подумать только – четвертый год!.. И четвертый год только и слышишь; убили, разрушили, уничтожили, потопили, взорвали… В газетах, по радио, на улицах, везде…
   И Анна Пантелеймоновна не на шутку сердилась, когда Николай начинал сравнивать фронтовую жизнь с тыловой, отдавая иногда предпочтение фронту.
   – Замолчите! Слышать не хочу! Как Можно такое говорить? Дурно или хорошо у нас здесь, но люди все-таки ходят по улицам во весь рост и не боятся, что их убьют. Очереди надоели? Без работы скучно? Так ищите работу, а не расхваливайте мне войну. И не поддерживай его, Валя, пожалуйста… Пусть работает. Или учится. Вот что вам надо. Учиться вам надо.