30 мая 1943 года. На берегах Сейма. Сашок

   Никто не знал, по какому поводу и зачем организовали построение всех наших бригад и подразделений. Весь корпус построили огромной буквой «П», в 7–8 километрах от расположения нашей разведроты. Это было на большом, похожем на футбольное поле пространстве чуть южнее берега реки Сейм. Нашей роте указали место на правой нижней оконечности «буквы П». Впереди нашего танкового взвода стоял гвардии старлей Олег Милюшев. Рядом со мной оказался «старик», как мы его называли, – механик-водитель старший сержант Орлов. Он вдруг произнес негромко:
   – Показательный расстрел.
   – Кого? За что? Где? – вполголоса спросил я Орлова.
   – Горку земли впереди нас видишь?
   – Вижу.
   – Впереди той горки земли яма. Сейчас кого-то привезут и поставят перед ямой, – сказал Орлов.
   – Тихо! – обернувшись, приказал нам Милюшев.
   Что это – расстрел «врага народа»? Но почему это надо делать на глазах десятка тысяч людей? Какое отношение имеет «враг народа» к нашему корпусу?
   К яме подъехал грузовой американский «Форд», в котором было шесть человек: пять солдат с винтовками и один человек в нижнем белье, у которого руки были связаны веревкой. Спрыгнуть с «Форда» со связанными руками сам он не мог. Поэтому его, открыв задний борт грузовика, двое солдат сняли и поставили перед ямой. У солдат, как я заметил, окантовка на погонах была синей, что означало, что они – из Смерша. А в нижнем белье, очевидно, тот, кого Смерш собирается «показательно» расстреливать.
   – А почему веревка, а не стальные наручники? – спросил я шепотом.
   – Сталь нужна нашей стране для производства танков и пушек, – с ехидцей ответил Орлов тоже шепотом.
   – А почему в исподнем и босиком? – продолжал я допытывать.
   – Чтобы пулями не продырявить форму. Она еще вместе с его ботинками, портянками и обмотками пригодится для нового призывника.
   – Понял… – сказал я. На душе моей становилось все тяжелее.
   Из кабины «Форда» вышел офицер в звании капитана, тоже в погонах, окантованных синим. Капитан начал отдавать указания по подготовке казни.
   Обреченный в исподнем был низкорослым худым пареньком, остриженным наголо и с лицом белым как мел. Когда он повернулся в нашу сторону, трое в нашей роте, включая меня, сразу его узнали.
   – Сашок! – непроизвольно вырвалось у меня.
   И тут же последовал чей-то грубый окрик:
   – Молчать!!
   – Товарищ гвардии старший лейтенант, – не выдержав, обратился я к командиру взвода. – Мы его знаем! Это же Сашок! Он талантливый композитор-песенник. За что его собираются расстрелять?
   – Закрой рот и слушай приговор, – резко оборвал меня Милюшев.
   Приказ командира – закон для подчиненного. Но заставить меня не думать взводный не мог. Мне вспомнилось, как Сашок в тускло освещенной теплушке играл на гитаре и пел свои чудесные, бравшие за душу песни. Вспомнил я и о том, как они с матерью бежали навстречу друг другу, вытянув руки для объятий. Тогда мама принесла сыну что-то вкусное, любимое, домашнее – несравнимое с нашим НЗ и «кондёром»… Они, мать и сын, казались. нет-нет, не казались, а на самом деле были в тот день, 14 апреля 1943 года, 46 дней тому назад, на берегу речушки Сосны, такими счастливыми!..
   Глядя на поникшего головой Сашка, я вспомнил еще и о том, как кто-то из нашей теплушки произнес, узнав, что парнишка не успел добежать и вскочить на подножку последнего вагона нашего эшелона: «Не дай ему бог попасть в руки загрядотряда!» О том, что он бросился бежать и стремился во что бы то ни стало успеть за эшелоном, я нисколько не сомневался.
   – Почему ему не надели повязку на глаза? – спросил я Орлова.
   – Еще чего захотел от нашего Смерша! – горько усмехнулся Орлов.
   Тем временем в самом центре посредине буквы «П» послышалась команда: «Корпус, смирно!» А дальше прозвучало совершенно жуткое:
   – Решением военного трибунала – по дезертиру и изменнику Родины. Огонь!
   После залпа Сашок вздрогнул и потом медленно свалился в яму.
   До сих пор убежден: расстрелянный паренек стал «дезертиром» случайно. Сашка попросту использовали, ни на секунду не задумавшись о том, что это был человек, талант, что могло случиться недоразумение.
   У меня и у многих других в нашей разведроте до самого отбоя было тяжко на сердце. Мне перед сном вспомнились строки из Лермонтова:
 
Погиб поэт! – невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
 

2 июня 1943 года. На стрельбах

   Бедный Сашок! Мысли о нем и его казни не идут у меня из головы. С ними просыпаюсь, с ними засыпаю. Никогда не забуду Сашка! Виновато в его трагедии, безусловно, наше руководство маршевого батальона и машинист поезда. Могли дать минуты три – пять на то, чтобы все собрались, а не прыгали в теплушки эшелона на ходу, рискуя сорваться и попасть под колеса состава? Могли дать, но не дали. Мой Пап сказал бы о них: «Дурной поп их крестил». Вот кого следовало отдать под трибунал, а не нашего Сашка!
   …Моего командира танка увезли с острой болью в области сердца и под лопаткой в санчасть. Гвардии старший лейтенант назначил меня исполняющим обязанности командира танка. А это значит, что сегодня поражать из танковой пушки движущиеся цели, изображающие немецкие «Тигры», «Пантеры» и «Фердинанды», будет впервые доверено мне. От меня потребуются максимальное внимание, сосредоточенность и сообразительность: ведь цели будут двигаться, а попадать я должен буду не в башню танка (их башни, сказали нам, из наших 76-миллиметровых орудий непробиваемы!), а в корпус.
   Когда вот-вот должна была подойти моя очередь выходить на исходную позицию, я вспомнил, как в свое время сдавал норму на знак «Ворошиловский стрелок». «Дыши спокойно», – говорил мне тогда наш физрук, которого мы, мальчишки старших классов, называли «Гришка-бабник» потому, что он очень настойчиво во время упражнений на брусьях стремился поддерживать нашу одноклассницу Инку Сарычеву. И она, казалось нам, тоже была неравнодушной по отношению к Гришке-бабнику.
   Вдали наконец появились вражеские машины. Двигались они быстрее, чем я предполагал.
   Я целюсь, а они движутся. В моем распоряжении – три бронебойных снаряда. Их тоже трое. Целюсь в бок мишени, чуть ниже башни. Огонь! Все удачно: попал и в «Тигра», и в «Пантеру», и в «Фердинанда!». Слышу по рации, кажется, голос комкора:
   – Молодец! – и через пару секунд тот же голос: – Кто стрелял?
   – Новичок из Донбасса, ворошиловский стрелок. Рядовой, исполняет обязанности командира танка. – Это, несомненно, был голос капитана Жихарева.
   Вечером, за полчаса до отбоя, к нам в землянку зашел Олег Милюшев с бутылкой водки.
   – Ну, ты, брат, стрельбой своей фурор произвел! – произнес он с воодушевлением. – Комкор приказал присвоить тебе звание старшины и утвердить командиром танка Т-34. Это в его власти. (Я же подумал: знал бы комкор, что я американский доброволец, то дал бы он мне с ходу звание старшины и должность командира танка?) Капитан Жихарев за то, что я тебя выдвинул исполняющим обязанности, и мне благодарность объявил, – сказал Милюшев. Он ловко ударил своей мощной ладонью по дну бутылки так, что пробка пулей вылетела и ударилась в потолок землянки. Поставил бутылку на столик: – Экипажу моему! Вы, хлопчики мои, молодцы! За это полагается. Подставляйте свои алюминиевые кружки.
   Что такое 500 граммов водки на пятерых? Так себе, не густо – дробинка для пневматички… Но, как говаривал мой батя, водка сближает и очеловечивает.
   Эти 100 грамм на самом деле нас сблизили. Вряд ли, не приняв их на грудь, стал бы наш комвзвода делиться с нами своими наблюдениями.
   Он рассказал нам много интересного о нашем комкоре, а также о генерале Рокоссовском – командующем войсками нашего Центрального фронта на северном фасе Курской дуги.
   Рассказывал и о себе. Олег Милюшев родился и вырос в Одессе, в городе великих писателей, музыкантов, рассказчиков и… трепачей. Наш комвзвод оказался действительно великолепным рассказчиком и человеком, влюбленным в свою дорогую Одессу, которую он называл Жемчужиной у моря. О ней он мог рассказывать сутками.
   – А наш командир танкового корпуса – человек умный и смелый в бою, но грубый: рубит правду-матку с плеча, – рассказал нам Милюшев. – Во время боя он, например, может разъезжать в боевых порядках танков на своем открытом «Виллисе» и нерадивых командиров танков ругать так: «Вашу в дугу мать!»
   – Курскую дугу? – решил уточнить я с ехидцей.
   – Нет! – вполне серьезно продолжал Милюшев. – Это у него давнишнее… ругательство такое. Говорят, еще с довоенного времени. За свою правду-матку в 37-м он пострадал: его оговорили, Ежов его арестовал, посадил, пытал, но он прошел через все это и не сломался.
   А вообще-то, друзья, – продолжал комвзвода, – в 30-х годах таких случаев было немало. Знаете, почему? Вот моя точка зрения: многие начальники НКВД в республиках, областях и даже в городах и районах соревновались между собой, кто из них больше выловит у себя в районе, области, республике «врагов народа». Чем больше такой «улов», тем больше они получали орденов и повышений.
   А как же Сталин, думал я, на все эти безобразия Ягоды и Ежова смотрел? Неужели он об этом не знал?
   – А вы, товарищ гвардии старший лейтенант, – обратился к Милюшеву старший сержант Орлов, которого перевели в мой экипаж после того, как я стал исполняющим обязанности командира, – вы не боитесь вести разговор на эту тему?
   Комвзвода взглянул на Орлова пытливо, а потом сказал:
   – Все, о чем я говорю, было напечатано в «Правде». Вы что, Орлов, «Правду» не читаете?
   – Читаю, когда ее нам приносят, – ответил Орлов, немного смутившись.
   С разговора о нашем комкоре Олег Милюшев переключился на командующего Центральным фронтом Константина Рокоссовского:
   – Я считаю, что среди всех восьми командующих фронтами Константин Константинович – самый талантливый и уважаемый солдатами и офицерами. Он никогда не кричит на подчиненных, никогда не матерится, никому не говорит «ты».
   Милюшев рассказал нам, что после разгрома немцев под Москвой и Сталинградом портреты Рокоссовского появились во всех советских газетах и журналах, а также в прессе союзников. Из Англии и Америки к нему мешками стали приходить письма, в основном от молодых женщин, которые по уши в него влюбились. Он в те годы был в расцвете сил – видный, высокий, спортивный, с мужественными чертами лица и доброй, обаятельной улыбкой.
   В боях под Москвой он был тяжело ранен и лежал в одном из столичных госпиталей. Как-то раз в госпиталь приехала, чтобы выступить перед ранеными, Валентина Серова – звезда нашего кино. Константин Константинович лежал в отдельной палате, и не смог ее увидеть и послушать. К Серовой после выступления подошел главный врач госпиталя, сказал ей, кто лежит в отдельной палате, и попросил, чтобы она хотя бы на несколько минут зашла к Константину Константиновичу. Серова зашла к Рокоссовскому и пробыла у него не десять и не двадцать минут, а часа полтора – так интересно было ей говорить с легендарным генералом. А вернувшись домой, она честно призналась мужу – поэту Константину Симонову, который посвятил ей свое знаменитое произведение «Жди меня», что она всерьез влюбилась в Константина Рокоссовского.
   – Простите, пожалуйста, товарищ гвардии старший лейтенант, могу я у вас спросить: откуда у вас сведения о мешках писем и о Валентине Серовой? – снова встрял неугомонный и дотошный Орлов.
   Все с интересом ждали ответа Милюшева. Комвзвода ответил спокойно и убедительно, как бы не заметив язвительность:
   – Дело в том, старший сержант, что я пользуюсь абсолютно точной информацией, которой со мной не по секрету, а в открытую делится мой школьный друг. Я говорю о человеке, с которым мы учились вместе с первого по десятый класс, а потом стали однокурсниками в танковом училище, – об Илье Руецком. Он уже капитан и адъютант Константина Константиновича. Понятно, да?
   – Понятно, товарищ гвардии старший лейтенант. Спасибо! – ответил Орлов.
   – Так вот, – продолжил свой рассказ Милюшев. – Выписали Константина Константиновича из госпиталя в Сталинград. Там он, вдали от Москвы, другую себе завел. Звал ее «птичкой». О ней тоже знаю. Она военврач, а звать ее Галина Васильевна Таланова.
   Никто больше не задавал лишних вопросов, мы понимали: адъютант – самый надежный источник информации.
   Не дай бог, попадется на глаза Рокоссовскому очаровательная девушка моей мечты, советская Дина Дурбин, вдруг подумал я.
   Милюшев ни слова не сказал о семье Рокоссовского. Может быть, он и не знал ничего об этом и об этих людях. Я же, хоть и принял свою порцию водки, промолчал о наших отношениях с Адой и о том, что она рассказывала мне о своем отце. По этому вопросу у меня было железное обоснование: на военных курсах я дал подписку о неразглашении любых сведений, касающихся моих преподавателей и однокашников.

Ретроспекция-1. Как все начиналось

   «По-о-одъ-ем!!!» – снова эта ненавистная команда. Но сразу после нее я услышал над своей головой самый приятный для меня мягкий девичий голос: «Никлас, Никлас. Какое красивое имя! Я ведь сказала вам, что сама вас найду! Помните? Это было там, в сосновом бору…» Мама не раз говорила мне:
   – Если кто-то любит тебя, он по-особому произносит твое имя!
   Я мгновенно вскочил на ноги и огляделся по сторонам. Галлюцинации? Вокруг меня, кроме членов моего экипажа, в землянке никого не было. Не свихнуться бы на почве любви до того, как начнутся настоящие боевые действия на Курской дуге.
   Из репродуктора над нашей землянкой зазвучал голос Левитана: «От Советского информбюро… Сегодня, 22 июня, во вторую годовщину начала Великой Отечественной войны, противовоздушные силы Красной армии сбили в районе Курска более ста двадцати фашистских стервятников люфтваффе…»
   Даже не верится, подумал я. Ведь совсем еще недавно, 15 апреля, наш эшелон на станции Курская бомбили фашистские самолеты, но я не увидел ни одного из них сбитым. Может быть, особо уважаемый мною президент Рузвельт прислал Красной армии какие-то особые зенитные установки?
   После сводки Совинформбюро из репродуктора зазвучала знаменитая песня Александрова:
 
…Вставай на смертный бой
С фашистской силой грозною,
С проклятою ордой…
 
   Итак, за спиной – ровно два года войны. Где я был в самые первые ее дни?
   Вскоре после выступления Сталина 3 июля 1941 года и моего неудачного визита к военному комиссару Макеевки майору Баеву, о котором я рассказал в начале книги, я оказался на железнодорожной станции с твердым желанием любым путем оказаться на фронте. Я решил ехать к моему дяде в Актюбинск, в надежде, что он поможет мне пристроиться в одно из военных училищ.
   В день моего отъезда накрапывал мелкий дождь. Город как вымер – ни людей на улицах, ни машин, ни трамваев, ни милиции – никого.
   Железнодорожная станция Унион находилась от нас в 3 километрах. Пришлось добираться до нее пешком с вещмешком за плечами. На станции – тоже ни души. Стоял лишь длинный состав железнодорожных платформ с оборудованием завода Кирова, который эвакуировали в Нижний Тагил. Впереди состава пополнял запас воды паровоз. Я подошел поближе к паровозу, и тут меня окликнул седовласый машинист:
   – Эй, парень! Тебе на восток?
   – На восток.
   – Хочешь, возьму тебя кочегаром?
   Я охотно согласился, так как никакого выбора у меня по сути не было.
   Машинист показал мне, что и как делать, предложил спецовку. И я довольно быстро освоил нехитрые приемы забрасывания угля в ненасытную паровозную топку. Но спустя час меня бы и родная мать не узнала: я стал похожим на шахтера, поднявшегося после смены из забоя. Черная угольная пыль покрыла все лицо, шею, руки и всю спецовку.
   – Тебя как звать, парень? – спросил машинист, когда я остановился на минуту вытереть пот и отдышаться.
   – Никлас.
   – Прибалт, что ли?
   – Ну да, прибалт, – соврал я. Мало ли что он может подумать, скажи я ему, что имя это американское.
   – А меня будешь называть Петровичем, – сказал машинист.
   Но, обращаясь к нему, я решил прибавлять к «Петровичу» слово «дядя». Получалось немного смешно: «Дядя Петрович». Он не возражал, видимо предполагая, что так принято в Прибалтике.
   Петрович оказался человеком, на мой взгляд, мудрым и немногословным. Расстояние, которое в мирное время заняло бы не более пяти часов, мы от макеевской станции Унион до станции Дебальцево преодолевали больше недели. Было много неожиданных остановок, мы пропускали военные составы, которые шли на запад, к фронту, и составы с эвакуированными людьми, ехавшими на восток. Мы видели, как те составы не раз бомбили немецкие пикирующие бомбардировщики и обстреливали «Мессершмитты» на бреющем полете.
   По дороге пришлось голодать, ибо на станциях ничего съестного нельзя было купить ни за какие деньги.
   Однажды ночью, остановившись у закрытого для нашего состава семафора перед станцией Дебальцево, мы увидели зарево пожара. Петрович, знавший эту дорогу как свои пять пальцев, сказал:
   – Должно быть, немец разбомбил здешнюю тюрьму. Она от железной дороги в двух или трех километрах.
   – А что с заключенными, дядя Петрович? – спросил я.
   – Одни, наверное, погибли, другие – те, что уцелели, дали деру, кто на восток, а кто и на запад, к немцам.
   Мы стояли в ожидании сигнала семафора около двух часов. За это время к нам «пожаловал» новый пассажир. Он, словно призрак, явился вроде бы из ниоткуда: мы обнаружили его сидящим на куче угля в тендере. На вид ему было лет около сорока. Судя по его внешности: борода, стрижка, татуировки на обеих руках, я сразу почему-то подумал, что он один из тех заключенных, которые, как сказал Петрович, дали деру на восток. На вопрос, откуда он, пришелец ответил:
   – Чернорабочий с завода. Завод частично эвакуировали в сторону Сталинграда, а частично разбомбили. Разбомбили и общежитие вместе со всеми шмотками и документами. Я с трудом успел выскочить в чем был. Доберусь до Сталинграда, зарегистрируюсь в ихнем военкомате.
   Услышав, что Петрович обращается ко мне, называя меня Никласом, пришелец удивился и спросил:
   – Откуда такое имя?
   – Так записано в моем свидетельстве о рождении, – ответил я.
   – А меня зовут… Юлий Цезарь, – неожиданно заявил нам, криво усмехнувшись, пришелец.
   – Как римского императора? – с усмешкой спросил Петрович.
   – Век свободы не видать – правда! – ответил Юлий Цезарь.
   – А отчество?
   – Отчество? Отчество мое… Клеопатрович!
   – Странно! – заметил я. – Цезарь – имя римское, а Клеопатра – египетское.
   Заметив неладное, Цезарь быстро нашелся:
   – Я тут ни при чем, век свободы не видать! Мать родная рассказала мне, что наш батюшка был в стельку пьян и держал в руках не именослов славянский, а какую-то старую книжицу.
   Мы с Петровичем переглянулись, поняв, что вешает нам лапшу на уши.
   – Но ведь царица Египта была женщиной, – сказал я.
   – А это никем не доказано, – возразил странный пришелец. – Ну бывают же Валентин и Валентина, Валерий и Валерия, Петр и Петра. Так и в Египте – Клеопатр и Клеопатра…
   – Ладно, – сказал Петрович, – будем тебя звать «Клеопатрыч».
   – Годится! – обрадовался Юлий Цезарь. – А шамовки какой у вас не найдется?
   – Сами уж какой день голодные, – ответил Петрович. – Хочешь ехать с нами, Клеопатрыч, – давай Никласу помогай кочегарить.
   – Годится, – снова сказал Клеопатрыч.
   Невдалеке от одной из наших частых остановок под
   вечер мы увидели много пчелиных ульев. Петрович посмотрел на них, вздохнул и произнес:
   – Был бы поблизости пасечник, могли бы купить у него сот.
   Клеопатрыч вдруг сказал, поспешно спускаясь вниз:
   – Мне похезать надо!
   Прошло еще минут двадцать, семафор для нас открылся. Я посмотрел вниз: нет Клеопатрыча. Сказал об этом Петровичу. Он дал несколько гудков. Никто не отозвался.
   – Дал, видно, деру наш Юлий Цезарь, – произнес Петрович.
   И мы двинулись вперед. Следующий семафор встретился нам минут через двадцать, и Клеопатрыч вдруг появился. В руках он держал свою майку, чем-то наполненную.
   – Живем! – воскликнул он, широко улыбаясь. – До самого Сталинграда теперь с голодухи копыта не откинем!
   – Где был? Чего принес? – строго спросил Петрович.
   – Доставал рамы с сотами и еле-еле успел запрыгнуть на ходу на последнюю платформу, – ответил Клеопатрыч, раскладывая пчелиные соты на три равные кучки, грамм по пятьсот каждая.
   – Украл небось! – сердито произнес Петрович.
   – Не-не! Ульи абсолютно безхозные. Немцу достанутся. А Сталин 3 июля говорил: ничего фашистам не оставлять!
   Я подумал в тот момент: если он сидел в тюрьме, неужели заключенные слушали речь Сталина?
   – Прошу, граждане-господа, угощайтесь! – продолжал тем временем Клеопатрыч. – Наша врачиха в… э-э… наша врачиха на заводе говорила нам, что жевать пчелиные соты очень полезно. Лечат любые желудочные и кишечные болезни.
   – Да, верно, соты лечат, – подтвердил Петрович.
   И мы с голодухи набросились на соты.
   А часа через полтора мы с Петровичем испугались: неужели отравились? У нас на животах выступили крупные капли чего-то липкого.
   Клеопатрыч увидел наши испуганные лица и рассмеялся: он задрал свою рубаху до самой шеи и шутливо скомандовал:
   – Делай как я! – В руке у него откуда-то взялась заточка. Он ею соскреб со своего живота крупные капли и слизнул их, соскреб еще и снова слизнул. – Чистый, стерильный мед! Не бойтесь! Врачиха говорила: так бывает, ежели на голодный желудок съешь много сот. Их надо жевать долго, сказала она нам. Теперь до самого Сталинграда будем жевать и слизывать, жевать и слизывать.
   Странным и смешным человеком оказался этот Клеопатрыч. На одной остановке мы с ним вышли полежать на траве под лучами садившегося октябрьского солнца. И вышел у нас с ним примечательный разговор по душам.
   – Вы в Сталинградском военкомате назовете себя тоже Юлием Клеопатровичем Цезарем? – спросил я его.
   – Да ты что! – изумился он. – Да меня они там сразу за иностранного шпиона примут и посадят, как посадили в 37-м генерала Рокоссовского. Тот вроде бы шпионил сразу для японских и польских секретных служб. А почему? Лишь потому, что он родился в Варшаве и переписывался с сестрой, оставшейся там.
   – Откуда у вас такие сведения о генерале Рокоссовском? – поинтересовался я.
   – А мы… на нашем заводе… по беспроволочному телефону узнавали о всех посадках раньше всех, кто был на воле.
   – А ваш сгоревший завод был зоной, не так ли? – спросил я, глядя ему прямо в глаза.
   – Тюряга! – сказал он, тяжело вздохнув.
   – За что вас посадили?
   – Вы про голод по всей Украине слыхали? – вопросом на вопрос ответил Клеопатрыч.
   – Слыхал и сам кое-что видел и испытал – по дороге на Донбасс и в самой Макеевке.
   – Ну вот. А посадили меня с моим подельником за мешок черного хлеба и немного денег. Мы взяли магазин и удрали потом в Красный Сулин. Думали – там народу много, затеряемся. Но нас там накрыли и дали десятку на двоих. Непонятно? По пятерке на брата.
   – А зачем вам понадобилось вешать нам с Петровичем лапшу на уши с Юлием Цезарем, да еще с Клеопатрычем?
   – Ты сказал, что тебя зовут Никласом. А я подумал: туфта! И решил тебя переплюнуть.
   – И с пьяным батюшкой тоже?
   – Про Юлия Цезаря и про царицу Клеопатру я прочел в сильно зачитанной книжонке Шекспира. Но наш сильно умный пахан сказал, что это все туфта, что сам Юлий Цезарь был пидором, а царь Египта – на самом деле Клеопатр и что Цезарь назвал царя Клеопатрой, чтоб в Риме у них не догадались. Сколько за это давали в Риме, наш ученый пахан нам не сказал, но, если бы их по этому делу поймали в СССР, они бы оба по закону, который подписал всесоюзный староста Калинин, схлопотали по десятке строгого.
   – Интересный был у вас пахан, – сказал я.
   Петрович дал два гудка. Семафор для нас открылся.
   Мы двинулись дальше на восток.
   В Сталинград на станцию Сортировочная прибыли утром. Душевно распрощались с Петровичем. Нашли какую-то районную баньку. Попарились, обмылись, Клеопатрыч сбрил черную «дикую» бороду. На трамвае поехали в центр Сталинграда.
   Город раскинулся вдоль западного берега Волги-матушки километров на пятьдесят. Приехали мы с Клеопатрычем в центр к военкомату около полудня. Я тут же купил в киоске все московские газеты, чтобы узнать последние новости с фронтов. А Клеопатрыч направился, я бы сказал, довольно смело, прямиком в военкомат, попросив меня дождаться его на скамье в скверике. Он пообещал мне помочь в речпорту устроиться на пароход, идущий вверх по Волге до Куйбышева. Оттуда, я был уверен, сяду на поезд Москва – Алма-Ата и через сутки или двое буду в Актюбинске.
   За чтением газет два часа промчались незаметно. Время от времени я посматривал на военкомат. В него входили и выходили люди, главным образом военные. Один из них вдруг направился прямо ко мне. Он был рядовым в новой форме и армейских ботинках с обмотками. Подошел ко мне, встал по стойке «смирно» и доложил:
   – Рядовой маршевой роты Иван Иванович Иванов с увольнительной до 17.00!
   Я оторопело смотрел на него и лишь через пару минут узнал. Вскочив со скамейки, обрадованно воскликнул: