– А-га, а-га! хочется поговорить, заслужи сначала! Ты думаешь – такое сокровище даром дают. Надо стоить ее.
   – Оставь себе это сокровище, – повернулся к сестре в дверях Карташев и, не дожидаясь ответа, затворил за собою дверь.
   Маня не двигалась, пока не затихли его шаги, затем торопливо подошла к окну и кашлянула.
   Когда раздался ответный кашель, она наклонилась в окно и тихо спросила:
   – Кто?
   – Ворганов.
   – Проходите через парадную дверь на террасу. – И подождав еще, она пошла на террасу.
   Там стоял молодой человек, светлый блондин, в пиджаке.
   Маня и молодой человек крепко пожали друг другу руки.
   – Благополучно? – спросила Маня.
   – Вполне.
   – Давно приехали?
   – Сегодня.
   – Долго пробудете?
   – Несколько дней, вероятно…
   Молодой человек усмехнулся.
   – Жизнь коротка…
   – Да, коротка! – вздохнула Маня.
   – Жалко, что вы киснете здесь.
   – Кисну?..
   – Как у вас с матерью?
   – Мать уже прошлое. Какую-то сказку, я помню, читала про страшного волшебника, который жил на дне моря, которому на завтрак было мало кита, а в конце концов от старости он стал таким маленьким, что самая маленькая рыбка его проглотила и не заметила даже.
   – Так и во всем нашем деле будет.
   – Будет-то будет, доживем ли только мы с вами до чего-нибудь хорошенького?
   – Доживем. Особенно наш период будет чреватый. Собственно, организованной работе в деревне конец: урядники, смертные приговоры за агитацию ставят партию в безвыходное положение и волей-неволей поворачивают на путь политической борьбы, пропаганды путем нелегальной печати, политического убийства. Сочувствие со стороны общества, во всяком случае, большое. Главный симптом – деньги, прилив небывалый.
   – В университет назад не думаете?
   – Пока работа есть – нет. Вы знаете, что завтра у нас собрание?
   – Знаю и буду. Опять шпиона выследили?
   Маня сделала брезгливую гримасу.
   – Не люблю этих дел. Доказательств всегда так мало, а уж одно подозрение навсегда вычеркивает человека из списка порядочных. Вот Ахматова: у меня положительно впечатление, что она невинна… И если она действительно невинна, тогда что? Что будет она переживать всю остальную свою жизнь? А мы с таким легким сердцем готовы кого угодно заподозрить, забросать грязью. Брр… – Маня вздрогнула.
   Дверь на террасу отворилась, и Аглаида Васильевна угрюмо спросила:
   – Кто тут?
   Маня ответила:
   – Я.
   – Ты одна?
   – Нет.
   После некоторого молчания Аглаида Васильевна очень недовольным голосом спросила:
   – Спать скоро пойдешь?
   – Скоро.
   Дверь затворилась.
   Когда через час Маня провожала своего гостя, он спросил ее:
   – Не влюбились?
   Маня равнодушно махнула рукой.
   – Я слишком ненавижу, чтоб было еще место для любви.
   – Звонко сказано! – усмехнулся молодой человек. – А я вот все мучаюсь и от того и от другого!
   – И на здоровье! Дай бог только поменьше удач в любви и побольше в ненависти.
   Маня захлопнула дверь, заперла ее и пошла к себе.
   Как ни тихо проходила она коридором, сонный голос из спальни окликнул ее:
   – Ты, Маня?
   – Я.
   И Маня быстро шмыгнула в свою комнату, пока опять не заговорила Аглаида Васильевна.
   – Маня, зайди ко мне. – После молчания она опять сказала: – Маня!
   Никто не отвечал.
   – Ушла к себе! – Гнев охватил Аглаиду Васильевну, и первым побуждением было встать и грозно идти к Мане. Но она продолжала лежать в каком-то бессилии. Она только плотнее прижала свою белую голову к подушке и очень скоро опять заснула.

VI

   В пять часов утра Аглаида Васильевна была уже на ногах. Она долго стояла на коленях перед своим большим киотом, уставленным образами. Были тут и старые и новые, были и в золотых и серебряных ризах, были и маленькие без всяких риз, совершенно темные. Висели крестики, ладанки, лежали пасхальные яйца, одно маленькое, красненькое, десятки лет уж лежавшее, совершенно высохшее и только во время тряски издававшее тихий звук от засохшего комка внутри.
   Каждую пасху Аглаида Васильевна брала яйцо в руки и погружалась на несколько мгновений в соприкосновение с тем, что было когда-то.
   – Мама, что это за яичко?
   – Вам это знать не надо.
   Был канун троицы. Аглаида Васильевна ждала сегодня Зину с внуками и внучками.
   Она молилась больше часу. Встав, утомленными тихими шагами она прошла в столовую, взяла спиртоварительную кастрюльку, кофейник, кофе, сливки, просфору и вышла на террасу.
   Радостное, светлое утро ослепило ее.
   В соседнем монастыре уже звонил колокол.
   «Хороший знак!» – подумала Аглаида Васильевна.
   Она положила все предметы на стол и медленно, удовлетворенно три раза перекрестилась. Затем она села в соломенное кресло и некоторое время отдавалась охватившему ощущению красоты картины.
   На террасе была тень, была прохлада, а там, на море, на горах, солнце уже ярко сверкало.
   Как будто настал уже великий праздник и природа в сознании его замерла, охваченная восторгом, счастьем, сознанием своей жизни, бытия.
   Только люди густой муравьиной толпою на пристанях копошились, и глухой гул толпы несся оттуда.
   Аглаида Васильевна отыскала глазами купол собора, опять трижды перекрестилась. Затем она начала варить себе кофе.
   Эти часы были лучшими в ее жизни. Потом проснутся дети, ворвутся, шум и заботы дня у каждого свои, многосложные, перепутанные; приедет Зина с детьми, а теперь часы отдыха, часы, когда она только с богом, когда она набирается сил для всего предстоящего дня.
   А чтоб их иметь достаточно, прежде всего мудрое правило – довлеет дневи злоба его, и другое – на все его святая воля. Думала в эти часы Аглаида Васильевна только о приятном.
   Вот сын кончил и приехал. Пережить с ним пришлось больше, чем со всеми остальными, вместе взятыми, детьми. Буквально был вырван из объятий смерти, из объятий ужасной болезни.
   Самого его заслуга, конечно, большая, но еще большая Наташи, которая свою жизнь отдала за него. А еще большая, конечно, святого Пантелеймона, которому умирающего тогда сына передала Аглаида Васильевна. Надо сегодня отслужить ему молебен, надо на Афон из первого жалованья сына отправить двести рублей… И непременно заказать образ со святыми Артемием и Пантелеймоном. Конечно, величайшая ее мечта, чтоб к концу жизни ее Тёма, прошедший уже весь тяжелый путь искупленья, в созерцании познанной жизни, последние свои минуты провел уже под схимой, приняв имя подарившего ему жизнь – Пантелеймона.
   И еще об одной мечте своей подумала и вздохнула Аглаида Васильевна. Чтоб на этом образе была и та святая, имя которой будет носить подруга жизни ее сына.
   «Аделаида», – где-то в самых тайниках сознания пронеслось это имя, но Аглаида Васильевна отогнала это, как суетное пока, и, крестясь, громко сказала:
   – Во всем будет твоя святая воля!
   Было много и неприятного, что хотя и гнала от себя Аглаида Васильевна, но все-таки прокрадывалось в голову: Маня и ее отношения к революционной партии! За одно была спокойна только Аглаида Васильевна, что здесь ни о каких любовных похождениях не могло быть и речи.
   Все ее дочери в этом отношении больше чем застрахованы. Она сумела внушить им не только ужас, но даже полное отвращение ко всему, что не освящено браком, традициями.
   Даже и при таких условиях эта сторона жизни не удовлетворяла их. Пример Зина. Все ссоры и раздоры ее с мужем, разгул мужа, все расстройство его дел – причиной всему было отношение к нему его жены. Эту сторону жизни Зина называла животной и говорила о ней с раздражением, бешенством и тоской.
   – Я не могу, не могу выносить его ласки, когда его лицо делается животным, бессмысленным, это так отвратительно, так невыносимо ужасно!
   И прежде Наташа, а теперь и Маня и Аня слушали и сочувствовали ей всеми тайниками своего существа. И даже в детях Зина не находила утешения, потому что и они были порождением того же омерзительного, греховного и тех мгновений, когда и она сама была унижена.
   В последнее время особенно обострились отношения между Зиной и ее мужем. Она не хотела больше детей и единственный способ настоять на своем видела в прекращении супружеских отношений. Муж ее рвал, метал, пьянствовал, развратничал и все больше запускал дела. Из последнего займа в пятьдесят тысяч под будущий посев он привез домой только пятнадцать. Это уже знала Аглаида Васильевна из письма. Что-то у них там теперь? Как внуки? Сердце Аглаиды Васильевны радостно забилось. Эти внуки были ей теперь дороже, чем собственные дети, их любовь, их вера в ее силы. Слово – баба, – с которым они постоянно обращались к ней, чувствуя в ней и защиту и высший авторитет, звучало в ее ушах, как лучшая музыка в мире.
   Когда все проснулись и пили чай и кофе на террасе, Аглаида Васильевна вышла, уже одетая в обычное черное платье, с черной кружевной косынкой на голове, и сказала:
   – Тёма, я не касаюсь твоих религиозных убеждений, и не для тебя, а для себя, я прошу тебя и даже требую, чтобы ты пошел со мною в церковь отслужить молебен святому Пантелеймону.
   Карташев смотрел на мать и все еще никак не мог свыкнуться с переменой в ее лице от выпавших зубов. Лицо ее стало от этого приплющенным снизу. Как-то было жалко и смешно смотреть на всю ее и вызывающую и неуверенную в то же время фигурку.
   – Я ничего не имею против, – ответил Карташев.
   Все облегченно вздохнули, насторожившись было, как бы Тёма не сделал из этого министерского вопроса. В церковь пошли только мать и сын. В ближайшую монастырскую церковь. Надо было только повернуть за угол, и перед глазами уже вставали белые монастырские стены с большими воротами посреди. Из-за стены выглядывали большие деревья густого тенистого сада. В воротах с кружкой стояла пожилая, полная, благочинная монахиня, которая радостно кланялась поясными поклонами Аглаиде Васильевне. Подойдя, Аглаида Васильевна поцеловалась с монахиней и, показывая на сына, сказала:
   – Вот позвольте вам, мать Наталия, представить моего первенца. Приехал из Петербурга, кончил курс, инженер.
   Мать Наталия кланяется, кланяется и Карташев.
   – Идем молебен отслужить святому Пантелеймону, я вам рассказывала…
   – Как же, как же, помню, помню! Радостно видеть своими глазами чудо господне, его святого Пантелеймона и нашего покровителя молитвами содеянное.
   – Святой Пантелеймон, – пояснила мать сыну, – покровитель этого монастыря.
   Карташев первый год жил на этой квартире и раньше никогда не бывал в монастыре.
   Когда Аглаида Васильевна проходила дальше, монахиня ласково-просительно сказала:
   – А уж после молебна не откажите с сынком в келейку нашу испить чашечку чаю. Не побрезгуйте, – поклонилась она и Карташеву, – мы вашу матушку чтим, как нашу мать родную, а вас, как брата нашего общего отца и покровителя святого Пантелеймона. Вы образ его на воротах приметили?
   – Как же, как же!
   Карташев поклонился монахине и, идя с матерью по мощеным плитам монастырского двора, сказал:
   – Очень симпатичная и не глупая.
   – О, очень не глупая. Она всем монастырем управляет собственно, но и самая смиренная, как видишь, не пренебрегает никаким трудом, никогда послушнице не позволяет прибрать у себя, все решительно сама делает.
   Церковь, охваченная с трех сторон деревьями, сверкала своими белыми фронтонами.
   – Смотри, как радостно, точно машут нам деревья, – сказала мать.
   – Очень уютно и очень чисто, – ответил сын.
   Когда они входили под своды церкви, женский хор где-то на хорах звонко пел, а священник, благословляя редкую толпу, говорил:
   – Благословение господне на вас.
   Мать радостно, тихо шепнула сыну:
   – В какой момент вошли – чудный знак!
   – У вас ведь плохих нет, – так же тихо ответил ей сын.
   Мать встала на колени и погрузилась в молитву.
   Обедня кончилась, мать пошепталась с диаконом, и сейчас же начался молебен.
   Мать весь молебен прослушала на коленях. В одном месте молебна она дернула сына за ногу и показала на пол. Он тоже встал на одно колено и наклонил голову, думая, долго ли надо ему так стоять. Ноги его затекли, и он опять поднялся на ноги, думая, как это мать может стоять так долго.
   Когда молебен кончился, он сказал это матери.
   – А завтра три часа придется стоять так!
   – Почему?
   – Первый день троицы, весь акафист святой троицы – все на коленях.
   – Хорошо, что предупредили, – усмехнулся Карташев.
   – Глупенький, это твое дело, мне важно было сегодняшнее. Ты мне такой праздник сегодня сделал… Больше, чем окончание курва.
   И священнику и диакону мать представила сына.
   Священник покровительственно смотрел на Карташева и говорил:
   – Ну, стройте, стройте нам дороги, да покрепче, чтоб костоломками не были. Место уже имеете?
   – Нет еще.
   – Ну, все в свое время. Довлеет дневи злоба его.
   – Вот, вот, батюшка, – сказала Аглаида Васильевна, – золотыми буквами в сердце всякого должны быть написаны эти слова.
   – А без этого как жить? Разве чирикали бы так беззаботно птички, была бы вся эта божья благодать?
   И священник указал кругом. В открытые окна церкви заглядывали зеленые деревья, белые и розовые кисти цветущих акации, сверкало там за окнами солнце, еще более яркое от прохлады в церкви. Уже вносили траву для завтрашнего дня, и этот аромат свежих трав, настой мяты, васильков и других полевых цветов слился с свежим и сильным запахом белой акации, сирени.
   Они повернулись к выходу, и Карташев вдруг увидел у одной из колонн скромную фигурку Аделаиды Борисовны.
   Аглаида Васильевна так и рванулась к ней и, горячо целуя, сказала:
   – Голубка моя стоит здесь… Вы были на молебне?
   – Да.
   – Я никогда вам этого не забуду! Сегодня такой для меня праздник…
   Аделаида Борисовна покраснела, как краснеют девушки ее возраста – до корня волос, до слез.
   Карташев с несознаваемым восторгом смотрел на нее.
   Но при выходе Аделаиде Борисовне пришлось еще раз покраснеть и даже совсем сгореть от стыда.
   У притвора стоял нищий, высокий старик, угрюмый, державший себя с большим достоинством.
   Аглаида Васильевна остановилась и подала ему.
   Аделаида Борисовна достала маленький изящный кошелек, вынула оттуда серебряную монетку и тоже подала.
   Старик посмотрел на нее и сказал:
   – Да пошлет тебе господь хорошего мужа! Святому Артемию молись.
   Выходившая уже Аглаида Васильевна остановилась, как пораженная громом. Она так и стояла, пропустив вперед сына и Аделаиду Борисовну, а затем, повернувшись к церкви, перекрестилась и положила земной поклон. После этого она подошла к нищему и, подавая ему трехрублевую бумажку, сказала:
   – Молись, угодный богу человек, чтоб пророчество твое сбылось! – И совсем шепотом прибавила: – Молись за Артемия и Аделаиду!
   И Аглаида Васильевна вышла на полянку, где ждали ее сын, Аделаида Борисовна, мать Наталия и другая монахиня, тоже пожилая, маленькая, полная.
   – Милости просим!
   – Позвольте прежде всего, дорогие мои, – сказала Аглаида Васильевна, – познакомить вас с этой дорогой моей барышней. Она сестра Евгении Борисовны.
   – А-а! – воскликнули монахини и жали руку Аделаиды Борисовны.
   – Ну, тогда и вас уж тоже позвольте просить для знакомства на чашечку чаю.
   Мать Наталия, махнув рукой и добродушно прищурившись, сказала:
   – Уж все равно заводить знакомство, чем с одним, – она посмотрела на Карташева, – так вдвоем еще веселее.
   Она скользнула по Аделаиде Борисовне и, низко кланяясь, протягивая рукой вперед, кончила:
   – Милости просим, милости просим, и да благословит ваш приход господь бог и святой Пантелеймон наш! Мать Наталия и мать Ефросиния, вперед дорогу показывайте!
   – Ну, или так – мать Наталия вперед, а я сзади, чтоб не разбежались! – сказала вторая монахиня.
   – И я с вами! – сказала ей Аглаида Васильевна.
   Так они и шли под боковой колоннадой, и шаги их звонко отдавались по плитам, – впереди мать Наталия, потом Аделаида Борисовна и Карташев, а сзади Аглаида Васильевна с матерью Ефросинией.
   Потом пошли длинным желтым коридором с такими же каменными плитами, темными, блестящими и звонкими. В окна коридора лил яркий свет, по другую сторону коридора шел ряд дверей в кельи. Иногда такая дверь отворялась, и оттуда выглядывала голова монашки. Увидев Аглаиду Васильевну, монашки радостно целовались, а Аглаида Васильевна знакомила их с ее сыном и Аделаидой Борисовной.
   – А вот и наша хата! – сказала мать Наталия, широко распахивая дверь своей кельи и низко кланяясь. – Не побрезгуйте, Христа ради!
   Все вошли в низкую продолговатую и узкую келью с маленьким окошечком в тенистую часть сада. В келье пахло кипарисом, мятой и еще какими-то пахучими травами или маслами.
   Вдоль одной стены, ближе к окну, стояла застланная нара, против нее вдоль противоположной стены стенной шкаф со множеством полочек и ящичков.
   Ближе к двери простой деревянный стол, покрытый цветной скатертью. Принесли еще два табурета, и все сели.
   Молодая монахиня внесла медный, ярко блестевший самовар. Самовар кипел, пышно разбрасывая вокруг себя струи белого пара.
   Молодая монахиня поставила самовар и ждала приказания. Это была стройная, красивая, с живым взглядом черных глаз девушка.
   – Вот, позвольте вас познакомить, – сказала, привставая, мать Наталия, – наша молодая послушница Мария, во Христе.
   – Мы знакомы, – приветливо ответила Аглаида Васильевна и поцеловалась с молодой монахиней.
   Молодая Мария прильнула к Аглаиде Васильевне, так же радостно прильнула и к Аделаиде Борисовне и, потупясь, протянула руку Карташеву.
   – А теперь, дорогая Мария, – сказала мать Наталия, – принеси нам хлебушка, икорки, балычка, грибков.
   Мария бросилась было к дверям.
   – Да, постой! – спохватилась мать Наталия, – принеси и сливочек. – И, обращаясь к Аглаиде Васильевне, прибавила: – Что ж нам неволить их? – Она показала на молодежь. – Придет еще время им поститься.
   – Какая красавица ваша Мария! – качала головой Аглаида Васильевна, – и какая молодая! Невольно страшно за нее: вдруг – пожалеет.
   – Господь спаси и помилуй, – перекрестилась мать Наталия, – у нас в болгарском монастыре был такой случай… Мария ведь тоже болгарка; еще девочкой со мной была! Ох, и перестрадали мы!
   Разговор перешел на болгарские монастыри, на Болгарию, откуда мать Наталия только в прошлом году приехала. Начавшаяся война вызвала особый интерес к стране, за которую лилась теперь кровь.
   Принесли просфоры, хлеб, икру, балык, грибки и сливки.
   Все, не исключая и послушницы, сели около стола. Мать Наталия рассказывала, не торопясь, толково и умно.
   – И красивы же болгарки. Таких красивых женщин, я думаю, нигде в мире в другом месте нет. Видала я Библию с рисунками. Так вот там только такие лица. И лицом, и складом, и поступью – всем взяли – каждая царица. А мужики у них маленькие, кривоногие, и, прости господи, есть такие уроды, что во сне увидишь – и испугаешься.
   И когда все смеялись, мать Наталия смотрела, кивала головой и добродушно повторяла:
   – Уроды, уроды…
   – Есть и красивые! – сказала послушница и покраснела.
   – Старыми глазами, может, и проглядела, – ответила сдержанно мать Наталия и заговорила о своей предстоящей поездке в соседний монастырь.
   Напившись чаю, гости встали и, приглашая монахинь, попрощались с ними.
   На обратном пути в коридор высыпал весь монастырь. Были тут и старухи и молодые. Все они ласково кивали головами, иногда крестили и по проходе о чем-то шушукались.
   Аглаида Васильевна услыхала один этот возглас:
   – В добрый час!
   И, наклонив голову, перекрестилась.
   Прямо из монастыря Аглаида Васильевна поехала по делам в город, а в это время мать Наталия крикнула Аделаиде Борисовне и Карташеву:
   – А в садике нашем и не побывали; зайдите посмотреть!
   Карташев посмотрел на Аделаиду Борисовну, та – нерешительно на него, мать Наталия настаивала, и оба они возвратились назад в монастырь.
   Аглаида Васильевна уже с извозчика оглянулась, но у ворот стояла только мать Наталия, которая и показала ей широким взамахом на монастырь, крикнув:
   – Заманила опять ваших голубков!
   – Постой!
   Аглаида Васильевна сошла с извозчика, и к ней быстро подошла мать Наталия.
   – Ведь знаете, мать Наталия, я только сейчас вспомнила свой сегодняшний сон! Стою я будто у окна, и вдруг белая голубка опустилась ко мне на плечо и так воркует, так ласкается…
   – Божий сон – в руку сон! Чтоб не сглазить. Да не сглажу – глаза голубые ведь у меня… Сколько живу, сглазу не было… Давай бог, давай бог.
   Обе женщины еще раз поцеловались, и мать Наталия, вдруг отяжелев, слегка прихрамывая, пошла в монастырь.
   Во дворе уже никого не было. Еще на улице она слышала радостный возглас:
   – Пожалуйте, пожалуйте!
   Теперь она слышала веселый говор в саду.
   Мать Наталия, подумав: «И без меня там справятся», – пошла по хозяйству.

VII

   Дома ждала телеграмма от Зины: «Если Тёма может приехать за мной, то на троицу приеду с детьми».
   Карташев в тот же день выехал за сестрой в имение Неручевых «Добрый Дар».
   «Добрый Дар» находился в северо-западной части Новороссийского края, где местность уже теряла свой исключительно степной характер.
   И здесь также открывались перед глазами необъятные степи, но местами попадалась и взволнованная местность, изрытая крутыми оврагами, подымались тут и там высокие холмы, а иногда торчали скалы, обнаженные, угрюмые, на которых вили свои гнезда сильные орлы, называемые беркутами.
   Под вечер сверкнула перед ним красная крыша господского дома, и он опять увидел знакомые места. Вспомнил еврейку и нарочно по дороге заехал в корчму узнать, как она поживает. Но старый еврей Лейба с большой белой бородой, почтенный, солидный, на вопрос Карташева ничего не ответил и даже совсем ушел.
   Какая-то дивчина-наймичка, с высоко заткнутой за пояс сподницей, из-под которой обнажались до колен ее голые ноги, с большими грудями, болтавшимися под рубахой, торопливо рассказала Карташеву, что дочь Лейбы убежала с соседним барином и теперь в монастыре, где примет христианство и выйдет за барина замуж. А старик Лейба после бесполезных хлопот проклял дочь и никогда об ней больше не говорит.
   Весь охваченный воспоминаниями, въезжал Карташев в знакомый двор усадьбы.
   Вот каретник, где когда-то произошла смешная сцена с ним и Корневым.
   Тогда пара любимых Неручевым лошадей, когда их запрягли, вдруг заартачилась и долго не хотела взять с места.
   Неручев тогда рвал и метал, и его громовой голос несся по двору, и всё и вся дрожало от страха, когда вдруг Неручев упавшим голосом, как-то по-детски, сказал:
   – Ну, давайте ножи, будем резать лошадей!
   Этот переход, хотя и обычный, бывал всегда так смешон, что Карташев и Корнев, стоявшие сзади коляски, фыркнули и присели за коляску, чтоб их не увидел Неручев.
   Но как раз в это время кони рванули, наконец умчались, и остались сидящие на корточках Карташев и Корнев, а перед ними Неручев, отлично понимавший, что смеялись над ним. На этот раз, так как взрыв уже прошел, Неручев новым не разразился и, молча повернувшись, пошел от них прочь.
   На крыльцо выбежали встречать дети, Зина, бонна. Не было только Неручева.
   Зина горячо несколько раз обнимала брата.
   Какая-то перемена была в ней: она стала ласковая, мягкая, со взглядом человека, который видит то, чего другие еще не видят и не знают.
   Она избегала говорить о себе, о своих делах и с любовью и интересом, трогавшими Карташева, расспрашивала его об его делах.
   – Постой… – сказала она, и лицо ее осветилось радостью.
   Они сидели на скамье в саду, в широкой и длинной аллее. Она встала и ушла в дом, а Карташев в это время стал раздавать детям подарки.
   Зина скоро вернулась с маленьким ящичком. В нем был академический значок, выполненный в Париже по особому заказу Зины ручным способом.
   Работа была удивительная.
   – Пусть этот знак будет всегда с тобой и напоминает тебе меня.
   Голос Зины дрогнул, и она вдруг заплакала.
   – Мама плачет! – крикнул встревоженный старший мальчик и, бросив игрушки, кинулся к матери; за ним побежала и маленькая лучезарная Маруся, но второй, черноглазый, трехлетний Ло не двинулся с места и только впился в мать своими угрюмыми черными глазенками.
   Но Зина уже смеялась, вытирала слезы, целовала детей, Тёму.
   Потом все пошли обедать. И за обедом не было Неручева. Зина вскользь сказала, что он возвратится к ночи.
   На вопрос Карташева, как дела, Зина только брезгливо махнула рукой.
   После обеда Зина играла и пела.
   Вечером они сидели на террасе и прислушивались к тишине деревенского вечера, с особым сухим и ароматным воздухом степей.
   Где-то в горах сверкал ярко, как свечка, огонек костра, неслась далекая песня, мелодичная, печальная, хватающая за сердце.
   – Ну, ты устал, а потом завтра опять дорога, ложись спать.
   Карташева положили в той же комнате, где когда-то они спали с Корневым, и опять воспоминания нахлынули на него.
   Так среди них он и заснул крепким молодым сном.
   Проснувшись и одевшись, он вышел на террасу, где уже был приготовлен чайный прибор, но никого не было. Он спустился по ступенькам в сад. Прямо от террасы крутым спуском шла аллея вниз, к пруду.
   Пруд сверкал и искрился в лучах солнца, окруженный высокими холмами, а местами обнажившимися скалами, угрюмо нависшими над прудом.