Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-"молнии". Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.
   Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов... А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
   Катя, однако, обрадовалась его приходу.
   - Вы, ребята, пилите, - оставила она пилу, - а я покормлю дядю.
   Раньше она его не так называла.
   - Нет, я уже поел, - сказал Егоров.
   - Вижу, - вытерла руки фартуком Катя. - Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
   - Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
   - Поешь, - повела его в дом Катя. - Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
   Она три раза повторила это слово "щи", и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
   - Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, - поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
   Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
   Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.
   Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним. Но счастье это выпало только младшему - Коле. Митя и Валентин кололи и укладывали дрова.
   А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.
   9
   Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.
   Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры, которые во что бы то ни стало хотели сожрать Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.
   И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.
   Тигры, однако, его не растерзали.
   Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.
   Работа оказалась на редкость странной.
   Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.
   Зайцев писал и сердился.
   - Опять школа первой ступени...
   Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.
   А Егоров молчал.
   Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
   В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее. И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.
   А сейчас главное - работа. Все равно, какая работа - переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.
   В двенадцатом часу дня пришел Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.
   В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая по справке адресного стола проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.
   Зайцев во второй раз уехал.
   А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.
   Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже - в управлении милиции - затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из "титана" с кислой конфеткой "барбарис", выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.
   Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
   Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат - Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.
   И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.
   Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.
   - А я тебя жду, - сказал ему Жур. - Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать...
   Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
   "Ну что ж, пусть, - подумал Егоров. - Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть".
   И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.
   Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.
   Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: "При осмотре места происшествия обнаружено... двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал..."
   И он действительно устал.
   Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
   В это время к нему подошел Жур.
   Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.
   Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
   Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:
   - Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
   - Ну что же, - опустил глаза Егоров.
   - Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело - послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?
   - Ну что же.
   - "Ну что же" - это не разговор, - вдруг посуровел Жур. - Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, - твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать...
   - Ну что же, - еще раз невольно сказал Егоров. И встал.
   - Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
   - Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
   - Да, нужно бы сейчас съездить...
   Но это только так говорится - съездить. А охать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
   Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
   Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: "А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В чем дело?"
   На набережной было уже совсем темно и холодно.
   Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.
   За мостом стало чуть светлее от ярко освещенных окон больницы.
   Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль нее тянется чугунный забор на каменных столбах.
   Егоров вошел в больничный двор, где было еще светлее.
   Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простыней носилки.
   - Это откуда? - спросил их мимо идущий мужчина с газетным свертком под мышкой. - Из десятой?
   - Из десятой.
   - Неужели Савельев?
   - Он.
   - Значит, преставился?
   - Значит, так.
   - Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, - удовлетворенно вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и, поправив сверток под мышкой, пошел дальше.
   "В баню, - подумал Егоров. И еще подумал, глядя на женщин с носилками: - У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня ненадолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?"
   Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрел за носилками.
   - Никодим! Никодим Евграфыч! - закричала одна женщина, державшая носилки. - Открывай, принимай гостя!
   - Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, - отозвался откуда-то из-под земли старческий голос.
   И над дверями подвала вспыхнула лампочка.
   Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в теплой шапке.
   - К вам тут вчера привезли аптекаря, - сказал ему Егоров. - Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, - он посмотрел в бумажку, - Коломеец Яков Вениаминович.
   - Ничего не знаю, - снял шапку старик и, отряхнув ее, опять надел. - У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди...
   И повел Егорова по широким каменным ступеням в подвал, куда уже пронесли носилки.
   В глубине подвала старик опять зажег лампочку над нишей, откуда пахнуло зябким, мертвенным холодом, и Егоров увидел на помосте восемь в ряд лежащих мертвецов. Три женщины, четыре мужчины и один мальчик, что ли. Не разберешь.
   Лампочка светит тускло, она грязная.
   - Он вам родной? - спросил старик.
   - Это с какой стати? - почти обиделся Егоров. - Я из уголовного розыска.
   - А-а, ну, это другое дело.
   Егоров думал, что старик, узнав, кто он такой, проникнется к нему особым почтением и станет извиняться, что еще не заморозил аптекаря. Но старик, напротив, утратил к Егорову всякий интерес, выяснив, что он не родственник аптекарю.
   - Ищите его, где он тут лежит, - показал старик на весь подвал. И зажег еще одну лампочку. А потом еще одну.
   Подвал оказался громадным.
   - Где же его тут найдешь? - растерялся Егоров и поежился.
   Здесь, казалось, даже холоднее, чем на набережной. И все-таки откуда-то шло, должно быть, тепло. Нет, это просто было душно.
   - Они как же у вас тут, по номерам? - спросил Егоров, стараясь не показать растерянности.
   - По номерам? - засмеялся с дребезгом старик. - Да разве на них наберешься номеров? Их вон сколько тут напихано, накладено! Видимо-невидимо. Ужас...
   Однако ужаса старик, должно быть, не испытывал.
   Ужас испытал Егоров. Он почувствовал, что его опять подташнивает, как тогда. И от лампочек-в углах шевелятся тени. Кажется, что здесь не только мертвые, но притаились и живые. И эти живые в сговоре со стариком. В сговоре против Егорова. Вот они сейчас его погубят. Очень хитро и страшно погубят.
   Егоров пошел к дверям.
   А может, ему в самом деле уйти и сказать, что аптекаря не нашли, не могли найти? Пусть придет сюда Воробейчик, если он так любит над всеми подфигуривать. Или Зайцев. Или кто-нибудь еще, кто хочет. Даже зарплату не платили, а уже посылают куда-то.
   - Вы что это, вроде как робеете? - вдруг с ухмылкой посмотрел на Егорова старик.
   И весь позор вчерашнего дня снова встал перед Егоровым. И позор этот повторится.
   - Отчего это я робею? - не сразу, а переведя дыхание, спросил Егоров. Ты не робеешь, а я робею?
   - Мне-то уж чего робеть, - опять ухмыльнулся старик. - Мое дело такое, что мне робеть не полагается. Но многие, я замечаю, робеют. Даже из вашего этого самого... из сыскного, словом.
   - Я не из сыскного, - твердо и с вызовом сказал Егоров. - Я из уголовного розыска. Сыскное - это при царе было. Ну-ка, давай показывай, где у тебя самые свежие, кого, допустим, вчера привезли...
   - А я их не отбираю. Это не ягода. Вы сами тут разбирайтесь. Мне за отбор денег не платят...
   Егоров на мгновение снова растерялся. Как же он тут разберется сам? Ни за что ему не разобраться. Но его внезапно осенила счастливая мысль.
   - Тебе ведь, отец, еще вчера приказали заморозить аптекаря. А ты чего делаешь? Чего ты тут выясняешь, кто робеет и кто не робеет? Тебя поставили на дело - делай, а нечего дурочку разыгрывать! Я ж тебе говорю, что я не из шарашкиной конторы, а из уголовного розыска. Показывай мне, где тут аптекарь...
   - Пожалуйста, глядите, - вдруг действительно оробел старик. - Давайте вот этого сымем. - И он потянул за ноги мертвеца, лежавшего первым от края. - Женщин тревожить не будем, а мужеский пол оглядим. Не этот? Глядите...
   Глядеть на это было самым трудным для Егорова. Но он глядел.
   - Нет, не этот.
   - Ну, тогда зайдемте с этого краю, - предложил старик, потирая будто озябшие руки.
   Егоров не считал мертвецов, но, пожалуй, не менее двадцати перебрал их старик, пока Егоров угадал:
   - Вот этот.
   Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.
   "Только бы снова не сыграть дурака, - быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу. - Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор..."
   Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.
   Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!
   Однако, дотащив аптекаря до ниши, старик закричал:
   - Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!
   Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.
   - Большое спасибо, - сказал Егоров старику.
   Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.
   - И вам спасибо, - ответил старик. - Это наше дело - призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить куда надлежит...
   Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И только у забора остановился.
   Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут... Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет? Зимой будет восемнадцать. А где вы работаете?
   - Ну ладно, - сказал Егоров самому себе, - пойдем потихоньку...
   Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду. Потом пошел дальше.
   10
   На Главной улице уже вовсю горело электричество. И особенно много было света, как всегда, у кинотеатра "Красный Перекоп".
   Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в Сибирь итальянец.
   Шла старая картина "И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил". И готовилась новая, которую будут показывать завтра, - "Солнце любви".
   Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.
   Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо. Ах, какой ты нежный, Егоров!
   Он сам сердился на себя.
   Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон "шимми" или "джимми", ярко начищены, несмотря на слякоть.
   - Егоров, ты не узнаешь меня?
   - Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?
   - У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал...
   - Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе...
   - А сейчас где?
   - А сейчас, - Егоров затруднялся, - сейчас приглядываюсь только...
   Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он еще и не работает. По-прежнему не известно еще, будет ли работать.
   Поговорили они недолго о том о сем - в общем ни о чем, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга еще школьниками. Но Маничев все время разглядывал Егорова тяжелым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:
   - Удивительно... Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя... вроде того, что... природные способности. Я думал, ты далеко пойдешь...
   - Не пошел, вот видишь, не пошел, - улыбнулся Егоров. Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошел далеко. Некоторые пошли, а он не пошел. Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.
   И все-таки очень приятно, что он встретил Ваньку Маничева.
   Конечно, было бы еще приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но все равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово - "будущее"!
   И вот будущее наступило. Он идет еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву. Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошел...
   - Ты что, - еще измерил его взглядом Маничев, - болеешь или болел?
   - Нет, я здоровый.
   - Живешь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.
   - Нет, ничего. Живу неплохо.
   - Приходи к нам на фабрику, - пригласил Маничев. - Могу устроить как старого дружка...
   - Спасибо, - сказал Егоров и подумал: "Кто знает, может, еще придется прийти". Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: - Наших старых ребят не встречаешь?
   - Встречаю. Аню Иващенко помнишь?
   - Аню Иващенко? - зачем-то переспросил Егоров. И почувствовал, как перехватило горло. - Где она?
   - Вон она, - показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.
   И Егоров увидел Аню.
   Она стояла в светлом вестибюле, в легком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке - покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но еще более красивая.
   Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И в то же время он рад был бы услышать ее голос, потрогать ее руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.
   Он мечтал когда-то не о женитьбе, нет, но каком-то удивительном приключении, вдруг сталкивающем его с Аней. И ему нравилась старинная песня:
   Обобью свои сани коврами,
   В гривы алые ленты вплету.
   Прогремлю, прозвеню бубенцами
   И тебя подхвачу на лету.
   Нет, он только с виду такой тихий, Егоров. А это именно он собирался прогреметь-прозвенеть бубенцами. И именно Аню Иващенко он собирался подхватить на лету.
   Вскоре Аня вышла из вестибюля на улицу, поискала глазами Маничева, нашла, улыбнулась и, вынув из кулька, протянула ему большое красное яблоко.
   Егорова она не узнала.
   - Аня, это Егоров, - сказал Маничев и протянул Егорову яблоко.
   - Не хочу, - замотал головой Егоров.
   - Все ужасно изменились, - посмотрела на Егорова Аня. - А ты, Егоров, как прежде, дикий. Кушай яблоко. У меня еще есть...
   Она не поздоровалась с ним, не удивилась, что встретила его, спросила только:
   - Ты тоже на этот сеанс - в семь тридцать?
   - Нет, - опять мотнул головой Егоров. - Я просто мимо шел. Просто мимо...
   Потом он спросил, где ее брат и что она сама делает. Брат ее вьется вокруг театра. Она так и сказала: "вьется". Не артист, но что-то вроде администратора или помощника. Уехал в Барнаул. А она на курсах иностранных языков. Уже второй год учится.
   - Это сейчас мировое дело - иностранные языки, - надкусил яблоко Маничев. - На любую концессию можно устроиться переводчицей. Они платят валютой. Говорят, им уже отдают в концессию даже пароходство. Не справляются с делами большевики...
   Маничев точно хлестнул Егорова по лицу этими словами. Но Егоров ничего не ответил. Да, наверно, и не сумел бы ответить.
   В вестибюле загремел колокольчик. Это приглашали в кинотеатр тех, кто взял билеты на семь тридцать.
   Маничев потрогал Егорова за рукав.
   - Ну, будь здоров.
   - Буду, - пообещал Егоров. И, кивнув Ане, пошел дальше.
   А Аня взяла Маничева под руку и даже не оглянулась на Егорова. Да и почему она должна была оглядываться?
   Из всех витрин - из магазинов, аптек и парикмахерских - лился на улицу яркий свет.
   И над самой улицей, над серединой ее, качались электрические лампочки. А под лампочками мерцали лужи.
   На каждом углу сидели подле маленьких черных ящиков мальчишки чистильщики обуви.
   Мало кто хотел сейчас чистить обувь, в такую слякоть. Но каждого прохожего пытались остановить своим криком мальчишки: "Почистим, гражданин? Почистим до блеску, до самого треску!"
   И только Егоров не интересовал мальчишек. Не такие у него башмаки, чтобы их еще чистить за деньги. Да и денег нет у Егорова. И не скоро будут.
   Не скоро он купит себе такие штиблеты с узким носком, фасон "шимми" или "джимми", как у Ваньки Маничева. А может, не купит никогда. И все равно надо было что-то ответить Ваньке Маничеву, когда он сказал о большевиках.
   Надо было ответить так, чтобы Аня вдруг покраснела. Не барин, мол, ты, Ванька, а холуй, хотя и корчишь из себя барина. И папа твой, лихач-извозчик, тоже холуй. И вечно вы будете холуями. "Сейчас у частника только и можно заработать". Ну и зарабатывайте! Ну и целуйте частника во все места! А Аня пусть целует этих самых... концессионеров. И Ваньку Маничева, если ей нравится этот боров. "Не справляются с делами большевики". Еще посмотрим, кто с кем справится! Послать бы тебя, Ванька, сейчас в мертвецкую искать аптекаря, ты бы свободно набрал там полные штаны...
   Егоров так взбодрился, что от недавнего его нездоровья не осталось и следа. Лоб вспотел. Клеенчатая подкладка фуражки прилипла ко лбу. Он потрогал козырек, сдвинул старенькую фуражку на затылок, и исхудавшее, бледное лицо его неожиданно приобрело залихватское выражение.
   Вот таким он и вошел к Журу.
   Жур, однако, не только не похвалил его, но и не взглянул на него, озабоченно роясь в каких-то бумагах на столе.
   Весь стол был завален бумагами.
   - Ах как жалко! - наконец вздохнул Жур. - Я про Шитикова и забыл. Просто выпал у меня из головы этот Елизар Шитиков.
   - Я Елизара Шитикова знаю, - сказал Егоров. - Он у нас во дворе жил. Потом он переехал. Он теперь на Извозчичьей горе живет...
   - Нигде он не живет, - опять стал рыться в бумагах Жур. - Его сегодня убили.
   - Убили?
   - Ну да. Надо было его тоже велеть заморозить. Он нам будет нужен. Это все одно дело. Ну и навязался на нашу голову этот аптекарь Коломеец Яков Вениаминович! Без него мало работы. А теперь бросить нельзя. Надо заморозить Шитикова...
   Егоров молчал. А Жур все рылся в своих бумагах. И чего он такое потерял?
   - Надо было мне сразу тебя попросить, когда ты пошел, чтобы заморозили и Шитикова, - опять сказал Жур.
   Егоров неожиданно для себя предложил:
   - Я еще раз могу сходить...
   - Сходишь? - как будто обрадовался Жур.
   - Схожу.
   - Сходи, пожалуйста, Егоров. Не посчитай за труд... А ты обедал?
   - Успею...
   - А деньги на обед у тебя есть?
   - Ну, откуда? - даже удивился Егоров. И успокоил Жура: - Я дома потом пообедаю.
   - Дома ты завтра будешь обедать, - посуровел Жур. - Ты сейчас сходи еще раз в больницу насчет Шитикова, а потом пойдешь в "Калькутту" и там поешь. На вот, - он достал деньги. - Бери, бери, не ломайся! Я этого не люблю. В получку отдашь...
   - Ну уж, в "Калькутту"! - улыбнулся Егоров, уверенный, что Жур шутит. Там меня только и дожидаются, в "Калькутте".
   - Все уже закрыто, все столовые закрыты, - посмотрел на часы Жур. - А в "Калькутте" только начинают гулять. Зайди поешь. Послушаешь музыку. Но вина смотри не пей. Ни капли. Ты на работе.
   - Да я и никогда не пью, - покраснел Егоров.
   - Ровно в двенадцать ты мне будешь нужен, - постучал Жур пальцем по вещественному доказательству - по циферблату настольных часов в форме башни, подаренных когда-то кому-то в день чьей-то серебряной свадьбы, о чем гласит серебряная же, еще не оторванная пластинка. И вдруг сказал: Хотя погоди, я вот что сделаю. Шитикова поднимал Водянков, пусть он его и замораживает. Я ему сейчас позвоню. А ты иди в "Калькутту". Обязательно хорошо поешь. Солянку возьми. Ночью, однако, мороз будет. Я чувствую, у меня рука ноет...
   Егоров в "Калькутту" все-таки не пошел. Хотя было любопытно - никогда не был. Но не решился пойти. И домой пойти тоже не решился. Ведь все равно сегодня же придется опять уходить, а Катя обязательно пристанет с вопросами, куда да зачем.
   Но до двенадцати часов еще было далеко. А тут толкаться в коридорах не хотелось.
   Егоров вышел на улицу, постоял у подъезда. Улица на его глазах чуть побелела - повалил снег.
   Напротив, на другой стороне улицы, светился вход в клуб имени Марата. На дверях висела афиша: