Журу, должно быть, не понравился этот рассказ. Он слушал Воробейчика, чуть нахмурившись. Или просто Жур был еще занят своими мыслями, связанными с другими делами, и поэтому хотел, чтобы Воробейчик поскорее досказывал.
   На убийцу Жур не пошел смотреть, спросил только, из-за чего произошло убийство.
   - Из ревности, - сказал Воробейчик.
   - Ну ладно, я этим потом займусь, - решил Жур. И попросил Воробейчика произвести предварительный допрос убийцы.
   Журу было очень некогда. Он в тот же день к вечеру должен был выехать на крупную операцию в Грачевку. Уже расставил соответственно людей и думал об этой операции, старался думать только о ней. Но никак не мог по-настоящему сосредоточиться, потому что его все время отвлекали всякие другие более мелкие дела, которыми, однако, нельзя не заниматься.
   Опять вдруг всплыло это аптекарское дело. Следователь требовал от Жура каких-то дополнительных данных. Следователь утверждал, что у него нет достаточных оснований подозревать именно Парфенова в убийстве Елизара Шитикова, хотя это яснее ясного.
   Братья Фриневы, конечно, не признаются, что они наняли Парфенова на это убийство. И Парфенов не признается. Им всем невыгодно увеличивать себе меру наказания. Но их уличают вещественные доказательства. Разве это не улика, что фотоаппарат, подаренный братьями Фриневыми аптекарю Коломейцу и взятый потом в комнате мертвого аптекаря извозчиком Шитиковым, оказался в конце концов у Парфенова? Как он к нему попал? Как попали к Парфенову такие личные вещи Шитикова, как серебряные часы в форме луковицы, бумажник, опознанный женой извозчика?
   Чего же еще надо следователю?
   Жур готов, если угодно, снова заниматься этим аптекарским делом. Но ведь и так все ясно. И следователю тоже не вредно раскинуть мозгами. А главное - Журу некогда, у него сегодня важная операция в Грачевке.
   К тому же его вызывают к трем часам в городской комитет партии: контрольная комиссия не согласна с решением партячейки губрозыска по делу Кумякина, работавшего здесь уполномоченным и получившего по партийной линии строгий выговор с предупреждением.
   Жур, как секретарь партячейки, должен явиться в контрольную комиссию. И он должен все - держать в голове. Все подробности дела Кумякина, и аптекарское дело, и сложный переплет агентурных сведений, необходимых для операции в Грачевке.
   Ни с кем он поделить этих дел не может. Он не начальник. Он, в сущности, обыкновенный работник уголовного розыска - уполномоченный. Старший уполномоченный. Только и всего. И, кроме того, у него болит рука, потому что для ее заживления нужен покой. Но покоя, наверно, не будет до самой смерти.
   Жур все время хмурится. А Егорову кажется, что он хмурится оттого, что недоволен им, Егоровым. Но что же Егоров делает не так?
   К пяти часам дня Журу наконец удается во многом убедить следователя, побывать в контрольной комиссии, провести два допроса, имеющих некоторое отношение к предстоящей операции. И он заметно веселеет. И сразу веселеют приставленные к нему стажеры - Егоров и Зайцев.
   Впрочем, Зайцева, кажется, не сильно занимает настроение Жура. Зайцев уверен, что все идет так, как и должно идти. Он спрашивает Жура:
   - А может, вы допросите Соловьева?
   - Какого это еще Соловьева?
   - Ну, этого убийцу, которого мы с Воробейчиком привезли из Баульей слободы...
   Жур хотел бы отдохнуть, почитать газету, выпить чаю. Даже неплохо было бы побывать дома перед операцией. Неплохо бы хоть часок вздремнуть. Но он сам не любит, когда у него остаются "хвосты" от дневных дел. Они переходят на завтра. А завтра появляются новые дела и, стало быть, новые "хвосты". Особенно нехорошо переносить на завтра допросы, если их можно завершить сегодня. Зачем излишне томить арестованного человека?
   - Давай его сюда, - говорит Жур.
   Зайцев уходит. Молодец Зайцев! Он не ждет, что прикажет сделать Жур, он даже сам подсказывает, что делать Журу.
   Жур готовится к допросу, кладет перед собой на столе бланки протоколов, вставляет в ручку новое перо.
   В коридоре лязгает винтовка. Это милиционер и Зайцев ведут арестованного.
   Наконец Зайцев открывает дверь и вталкивает в комнату худенького человека в разорванной рубахе без пояса.
   Арестованный, видимо, еле стоит на ногах. Левый глаз у него заплыл, нос вспух. Из рассеченной брови сочится кровь.
   - Прошу садиться, - строго говорит Жур. И вдруг вскрикивает: - Афоня!
   - Жандармы. Сучье племя - жандармы, - всхлипывает арестованный. Глядеть на вас не хочу...
   Жур выходит из-за стола.
   - Да ты что, сдурел, что ли, Афоня? Это ж я, Ульян...
   - Все вы гады... Жандармы...
   - Ну и дурак, - удивленно смотрит на него Жур. - Да ты сядь, тебе говорят. - И, трогая его левой рукой за худенькое плечо, усаживает. Егоров, налей воды...
   Арестованный пьет воду, захлебывается, плачет, зубы стучат о край стакана.
   В комнатке распространяется запах самогонного перегара.
   - Я, конечно, дурак. Вы все больно умные, - опять всхлипывает арестованный и дрожит всем тщедушным телом. - Меня вот сейчас выведут в расход, а вы будете сидеть тут в тепле. Жандармы...
   - Ну, будет молоть чепуху-то, - чуть суровеет Жур. Он гладит арестованного, как ребенка, по голове, будто старается причесать его жиденькие волосы. - Ты что, зазяб, что ли? Может, чаю выпьешь? Егоров, скажи, чтобы принесли чаю...
   Приносят чай. Жур достает из ящика письменного стола сахар, кладет в стакан, размешивает ложечкой, подвигает стакан арестованному, вздыхает:
   - Эх, Афоня, Афоня! Что ж это, брат, случилось-то такое?
   - Случилось, - отхлебывает чай Афоня и морщится: чай очень горячий. Марафонтова знаешь?
   - Это какого? Илью Захарыча?
   - Нет, Тимку, сына его.
   - Конечно, знаю.
   - Вот я его и аннулировал сегодня. Прямо насмерть. Даже сам не ожидал...
   И Афоня медленно рассказывает историю своего тягчайшего преступления.
   Жур не записывает ее в протокол. Он сидит не за столом, а посреди комнаты на стуле, опустив голову. Ему тяжко слушать эту историю.
   Афоня Соловьев если не дружок ему, то, во всяком случае, старый знакомый, старый товарищ. Они еще в тринадцатом году, в тысяча девятьсот тринадцатом, вместе работали в экипажной мастерской Приведенцева: Афоня жестянщиком, а Жур молотобойцем.
   И во все бы мог поверить Жур, только не в то, что Афоня Соловьев, хилый, болезненный, смирный, может убить человека. А вот смотрите, убил. И зверским способом - мясницким топором.
   - Может, еще хочешь чаю?
   - Горит у меня все внутри, - показывает на голую свою грудь Афоня и опять вздрагивает и плачет.
   Был давно такой слух, что Грушка, Афонина жена, путается с мясником Марафонтовым.
   Надо было бы Афоне давно уйти от нее или ее прогнать. Но жалко было деток. Две девочки беленькие - Тамарка и Нина. Ну как они останутся без матери? И Афоня терпел. Может, еще, думал, наговаривают лишнее на Грушку злые люди.
   Да и выяснить все это досконально Афоне было некогда. Он все время в разъездах. Постоянной работы давно нет. Все случайные заказы.
   И Марафонтов в прошлом году ему дал заказ - сделать большие бидоны для молока. Афоня сделал, а деньги не получил. Марафонтов жаловался, что нету денег, - все, мол, израсходовал на новый магазин. Вот наторгую, мол, и отдам.
   А Афоне тогда случилось уехать в Дудари, подработать на маслозаводе. Он работал там почти что восемь месяцев. Мог работать бы еще с полгода, но соскучился больно по семье - по своим девочкам. И по Грушке тоже.
   Приезжает вчера, выходит на вокзале, идет в киоск купить жене и детям подарки и тут встречает сильно подвыпившего соседа своего по дому Емельяна Лыкова, проводника вагонов, который со смехом нехорошим вдруг говорит: "Да ты что стараешься шибко насчет подарков-то? Разве хватит у тебя средств подарить такое, что дарит твоей жене Марафонтов Тимка?"
   Вся душа как перевернулась у Афони от этих слов. Даже домой идти не захотел. Сдал он вещи в камеру хранения, а сам пошел к знакомой старухе в шинок тут же, при вокзале.
   Уже сильно пьяный явился домой, когда девочки спали, а Грушка, заспанная, на его укоры дерзко ответила: "Что ты колешь мне глаза Марафонтовым? Что, ты разве денег мне много оставил на харчи, чтобы я не ходила к Марафонтову?"
   Так вся ночь и прошла в скандале.
   А утром Афоня снова выпил и пошел требовать долг за те бидоны для молока.
   В лавке много было народу. Марафонтов не хотел излишнего шума при покупателях и стал тихонько выталкивать Афоню из лавки, говоря: "Ты и так и жена твоя хорошо попользовались от меня. Я жалею даже, что связывался с вами. Нужна мне твоя Грушка, как собаке пятая нога! Ее каждый может поманить, твою Грушку, за полфунта мяса. И тебя самого. Вечные вы нищие. Избаловала вас Советская власть. - И еще сказал Марафонтов уже за дверями лавки: - Уйди ты за ради бога и не являйся больше, а то вот тяпну я тебя неосторожно топором по башке, будешь знать, как являться оскорблять".
   Эту мысль несчастную о топоре подал пьяному Афоне сам Марафонтов. И еще взмахнул топором для острастки. А дальше уж случилось черт знает что.
   Афоня выхватил у Марафонтова топор и закричал страшным голосом, что убьет в одночасье себя и всех подлецов, кто торгует и ворует и с чужими женами живет.
   Марафонтов, может, в десять раз сильнее Афони Соловьева. Он саженного роста, Марафонтов. Но тут он струсил вдруг и кинулся во двор.
   А в Афоне прибавилось сил от трусости Марафонтова. Он погнался за ним. И не верил до последнего, что убьет, что хватит у него смелости убить. Но убил...
   Афоня опять заплакал, опустив голову. Потом поднял ее и сказал твердо, со злостью:
   - А уж после приехала жандармерия, когда я запертый сидел в сарае...
   - Да какая жандармерия? Чего ты мелешь, Афоня, несусветную чепуху?
   - А вот та жандармерия, которая, видишь, глаз мне как испортила, покривился арестованный. - Судить судите, можете даже расстреливать, а бить по глазам не имеете полного права. Не для этого Советскую власть устанавливали. Я сам с дробовым ружьем сражался против Колчака. Имею ранения...
   Зайцев встал и вышел, но вскоре вернулся, - видимо, хотел показать, что не боится отвечать за свои действия. Он спокойно сидел у края стола и, не мигая, смотрел на арестованного.
   Жур пошел к Водянкову. Он попросил Водянкова взять это дело об убийстве к себе, так как убийца личный знакомый Жура. И едва ли теперь удобно Журу самому вести такое дело.
   Арестованного отправили обратно в камеру.
   Жур собирался на операцию. Он звонил по телефону, вызывал к себе людей - словом, делал все, что делается в таких случаях.
   На Зайцева он не смотрел и ни о чем его не спрашивал, хотя Зайцев все время сидел у стола.
   Только когда позвонили, что автобус готов, Жур сказал:
   - А ты, Зайцев, иди домой. Отдыхай...
   - Почему?
   - Ты уже сегодня совершил один геройский подвиг. Будет с тебя...
   - Ладно, - надел кепку Зайцев и пошел к двери. Но у двери остановился. - Я все-таки хотел бы выяснить, Ульян Григорьевич, с чего вы вдруг так обиделись на меня? Ведь я там был не один, в Баульей слободке, когда мы брали этого убийцу Соловьева. Со мной был товарищ Воробейчик, и он не считал, что я нарушаю инструкцию. Ну кто же знал, что этот убийца ваш знакомый? Или, может, даже дружок?
   Жур надевал пальто. Надевать пальто при раненой руке ему было трудно. А Егоров не сразу сообразил, что надо помочь.
   Журу стал помогать Зайцев.
   - Спасибо, - сказал Жур, продевая в рукав левую руку.
   Правую просто прикрыл полой и, не застегиваясь, пошел к автобусу.
   Так Зайцев и не получил в тот вечер никаких ответов на свои, в сущности, дерзкие вопросы.
   И на операцию не поехал.
   17
   Операция сложилась крайне неудачно. Агентурные сведения, на которых строился первоначальный план, оказались ложными или путаными.
   В Грачевке не удалось найти не только крупной партии оружия, как рассчитывал Жур, но даже стреляной гильзы не удалось найти.
   Дедушка Ожерельев и его сын Пашка тоже не дураки. Они сами до ареста или их сообщники, еще не задержанные, успели, видно, вывезти оружие из Грачевки. А куда вывезли - пока неизвестно. Да и было ли оружие здесь?
   Жур уже стал сомневаться. И все-таки, надеясь на удачу, он всю ночь рыскал по этой слободе, по этим глубоким оврагам, застроенным покосившимися хибарками и бараками.
   Все было безрезультатно.
   Жур устал до последней степени, хотя и не желал из упрямства признаваться в этом даже самому себе. Пронзительный ветер исхлестал ему лицо, и шею, и плохо прикрытую легким шарфом грудь.
   И спутники Жура уже стали сердиться на эту бесплодную операцию, когда произошла приятная неожиданность.
   Приятной эту неожиданность назвал Воробейчик. Он первым и совершенно случайно набрел на крупного преступника, на Федьку Буланчика, известного прихватчика, который действовал почти всегда в одиночку, заметных знакомств не вел, и поэтому долгое время поймать его не удавалось.
   Над обрывом над рекой Саманкой, открытый всем ветрам, стоит беленький, аккуратный домик вдовой прачки Курмаковой Авдотьи Захаровны. Ничего подозрительного за ней никогда не наблюдалось. Жила она после смерти мужа-портного одиноко, смирно, стирала на дому белье - видная женщина лет за тридцать, русые волосы, голубые глаза, весьма опрятно одетая.
   Известно было, что сватались к ней в разное время мясник Новокшенов, лавочник Дудник, столяр и ящичный мастер Орлов Егор Кузьмич - все тоже видные вдовцы. И ни за кого она не пошла. Говорили, что ей будто совершенно опротивел мужской пол.
   И вдруг у нее, у этой прекрасной, прекрасного поведения женщины оказался ночью в доме опасный и злой ворюга Буланчик.
   Он спал не на кровати, а на отдельной перине, постланной на сундуке, в одном белоснежном белье, ничем не укрытый, так как в домике жарко натоплено.
   И еще топится плита, над которой сияют на полке медные тазы и кастрюли, начищенные до ослепительного блеска. А на плите жарится и потрескивает в глубокой сковородке картошка со свининой, нарезанной квадратными кусками.
   - Он пришел ко мне недавно, - показывая на спящего, объяснила вдова. Ну, пришел, прилег отдохнуть. А я ему вот готовлю ужин. Он через часик хотел уходить. Он всегда если зайдет, так ненадолго...
   Буланчик спал так сладко, как спят только в раннем детстве. И причмокивал губами во сне - толстыми надутыми губами, - будто обиделся на что-то и обида эта никак не проходит.
   А работники уголовного розыска Жур, Воробейчик, Водянков и Егоров стояли тут же у плиты и разговаривали с вдовой. Знала ли она, что этот человек преступник?
   - Догадывалась, - кротко ответила она. - Он же нигде не работает, ничем не торгует, а одевается чисто, как какой-нибудь частник, нэпман. Вот глядите, какое у него пальто, с бобровым воротником...
   - Это не его пальто, - определил Водянков. - Это доктора Кукшина пальто. Доктора Кукшина, покойника.
   - Вот видите, - сказала вдова. - Я тоже так догадывалась, что это чье-то пальто. И как он не боялся его носить! Ведь всегда могли родственники доктора узнать, если вы, например, не родственник и тоже узнали. Но он очень смелый, Федя. Ведь сколько раз я ему говорила и советы давала, чтобы он бросил свое занятие. Я так ему говорила: "Брось, Федя, свою глупость, и тогда я буду с тобой жить. Даже, если хочешь, обвенчаемся. Я свободная гражданка". А он одно говорит: "Дотя... (Он так зовет меня - Дотя...) Я, - говорит, - Дотя, не глупее тебя". И вот, пожалуйста, достукался... - И женщина заплакала. - А я ведь знала его, когда он еще кровельщиком был. Он был хорошим кровельщиком. Он сватался ко мне, когда я еще не замужем была. Но родители толкнули меня, глупости ради, за Курмакова, вот за покойного моего мужа Курмакова, - и вдова показала на портрет мужчины с узенькими проволочными усами, висевший над сундуком, где спит Буланчик.
   Егоров так же, как Водянков, как Воробейчик, осматривает, обыскивает весь домик, пока спит Буланчик. А Жур стоит подле Буланчика. И Егорову интересно, о чем думает сейчас Жур.
   Наконец Жур кладет руку на плечо Буланчика.
   - Ну-ка...
   Буланчик вскакивает, сует руку под подушку. Но под подушкой уже нет браунинга. Браунинг в кармане у Жура.
   - Да ты не пугайся, - говорит Жур. - Тебе бы раньше надо было пугаться...
   Водянков пошел позвонить по телефону, чтобы вызвать автобус.
   Автобус затарахтел у домика скорее, чем оделся Буланчик.
   Буланчик все медлил и медлил. Жур обозлился.
   - Выходи, - сказал он, слегка подтолкнув Буланчика. - Выходи. Нечего дурака валять...
   Буланчик подошел к дверям в брюках, в сапогах, но без пиджака.
   И тут черт дернул Егорова сказать:
   - Пусть он наденет пальто, а то вон какой ветер. Его в одну минуту прохватит насквозь...
   И Егоров, не спросившись, снял с вешалки пальто и, как швейцар, подал Буланчику.
   Журу он не сообразил сегодня помочь надеть пальто, когда они ехали на операцию, не успел сообразить. А тут вот вору, преступнику, вдруг решил оказать услугу.
   - Тебе бы, Егоров, на вешалке служить хорошо, в парикмахерской Маргулиса, - зло засмеялся Воробейчик.
   И Жур сердито посмотрел на Егорова.
   Всю дорогу в автобусе Воробейчик смеялся над Егоровым.
   А Жур сердито молчал. Уж это можно было понять, когда Жур сердится. Конечно, он сердится не только на Егорова. Ему неприятно, что так бестолково прошла операция.
   Буланчик - это мелочь для Жура, копеечный трофей. Не стоило всю ночь бродить под ветром, чтобы словить Буланчика. А крупное дело не вышло.
   Вот из-за этого и сердился Жур. Про Егорова он, наверно, и не думает, забыл. И Егоров немножко успокаивается.
   Но когда автобус въехал во двор уголовного розыска и Воробейчик стал выталкивать арестованного из автобуса, не Воробейчик, а Жур вдруг сказал Егорову, кивнув на Буланчика:
   - А ты что же? Подхвати его под ручку, окажи помощь... уж если ты такая... сестра милосердия...
   Не поймешь Жура.
   Зайцева он не взял на операцию за то, что Зайцев грубо обошелся с убийцей. А на Егорова сердился за то, что Егоров такой жалостливый. Чего же хочет Жур? Чего же он сам добивается?
   - Иди домой, - сказал Жур Егорову. И посмотрел на свои ручные часы. Нам скоро опять на работу. Иди поспи...
   Егоров пошел было домой, но, проходя по коридору мимо дежурки, увидел Зайцева. И Жур увидел Зайцева.
   - А ты почему не ушел?
   - Жду.
   - Кого это?
   - Вас. Надо бы нам все-таки поговорить, - как бы с вызовом сказал Зайцев.
   - Что, мы с тобой завтра поговорить не успеем? - нахмурился Жур. Завтра еще будет время...
   - А может, мне завтра не приходить, - достал из кармана Зайцев пачку папирос "Цыганка Аза". - Мне тоже без толку неинтересно тут толкаться, если не дают работы. - И, слегка встряхнув пачку, так, что из нее наполовину выдвинулись три тоненькие папироски, протянул Журу. - Курите...
   Жур не взял папиросу. Жест стажера, видимо, не понравился ему. И слова не понравились. Жур еще больше нахмурился. Но Зайцев не придал значения этой хмурости и, еще раз встряхнув пачку, протянул ее Егорову.
   - Хотя ты, кажется, не куришь.
   - Иди домой, - опять сказал Жур Егорову. И слегка подтолкнул в плечо.
   Но Егоров не уходил. Ему интересно было, чем кончится разговор Зайцева с Журом.
   Зайцев размял папиросу в пальцах.
   - Мне все-таки непонятно, Ульян Григорьевич, чем я вам не угодил. Ведь все-таки, как ни крутить, этот Соловьев убийца, хотя и ваш знакомый...
   - Он приятель мой, - сказал Жур. - Хороший старый приятель, с молодых лет...
   - Ну, тем более. Но я-то тут при чем? Я действовал согласно инструкции.
   - Что, в инструкции сказано, что надо бить по глазам?
   - В инструкции это не сказано, - чиркнул спичкой Зайцев и стал смотреть на огонек, раньше чем прикурить. - Но понятно, что если убийца с топором, надо действовать решительно и смело. И не целовать убийцу. В инструкции прямо говорится...
   - Что ты мне тычешь инструкцию? - отогнал Жур от себя рукой дым от папиросы Зайцева. - В инструкции всего не запишешь. Где, в какой инструкции сказано, что делать, когда хорошая, честная женщина живет с бандитом и любит его?
   - У меня еще не было такого случая, - не понял Зайцев, к чему такой поворот в разговоре.
   - И у меня раньше такого не было, - сказал Жур. - Ты вот инструкции читаешь. Прочитал еще книгу какого-то Сигимица...
   - А что, инструкции не надо читать? - перебил его Зайцев. - Вы считаете, не надо?
   - Нет, надо, - подтвердил Жур. - Но надо еще согласовывать инструкцию со своим умом, со своей совестью и с сердцем, если оно не деревянное...
   Эти слова не удивили Егорова. Он даже уловил и противоречие.
   - А я, - вдруг вмешался в разговор он, - а я, вы считаете, товарищ Жур, поступил неправильно, когда подал пальто этому Буланчику? Я ведь тоже, выходит, послушался своего сердца...
   - Ты - это другое дело, - оглянулся на Егорова Жур. - Может, ты и правильно поступил...
   - А почему же вы на меня сказали, что я эта... сестра милосердия?
   - Ну, я тоже не святой, - улыбнулся Жур. Как-то непривычно для него, почти растерянно улыбнулся. - Я тоже могу ошибиться. И у тебя это как-то не к месту получилось. Но вообще-то нигде не сказано, что арестованного надо обязательно морозить. Ты правильно поступил, дал ему пальто, но подавать пальто не надо было. Это смешно. Но ты погоди, ты сбил меня. Я чего-то хотел ответить Зайцеву.
   - Вы хотели мне ответить, чем я вам не угодил.
   - Да что, дело в том, что ли, чтобы мне угождать? - опять нахмурился Жур. - Ты можешь угодить любому начальству. Но дело не в этом. Ты обязан, мы все обязаны угождать всему народу в его трудной жизни...
   - Ну, всем я угодить не могу, - скатал Зайцев окурок, как шарик, и бросил в высокую вазу для окурков. - Это значит, и бандитам надо угождать. И ворам...
   - Воры и бандиты - это не народ.
   - А откуда же они берутся? - прищурился Зайцев.
   - Вот над этим и надо подумать, - поднял брови Жур. - Надо понимать, как живут люди. В инструкции этого всего написать нельзя. Надо самим додумываться, отчего люди бывают плохими или несчастными.
   - Человек создан для счастья, как птица для полета, - сказал Егоров. Я прочитал это в одной книге.
   - Вот это хорошая книга. Я ее не читал, но знаю - хорошая, - поддержал Егорова Жур. - И мы с вами ведь не просто сыщики, как было в старое время. Мы с вами раньше всего большевики. А большевики объявили всему миру, что добиваются сделать всех людей счастливыми. И мы не должны держаться тут как будто мы какие-то чурки с глазами. Как будто мы ничего не чувствуем, а только лупим по глазам. Убийца, мол, значит, бей его...
   Зайцев слушал теперь Жура, похоже, почтительно, но глаза у него как-то нехорошо косили. Вдруг он спросил:
   - А вы сами, Ульян Григорьевич, извиняюсь, с какого года член партии?
   - Я? - опять чуть растерялся Жур. - Я с семнадцатого. А что?
   - Ничего. Просто так спросил. Мой отец тоже с семнадцатого. Даже почти что с шестнадцатого...
   Егорову было неприятно, что Зайцев задал Журу такой вопрос. Но Жур, должно быть, не обиделся на Зайцева. Жур только сказал:
   - Не задевает, я вижу, вас, ребята, то, что я говорю. Молодые вы еще, не обтрепанные в жизни. Не клевал еще вас жареный петух. Ну ладно, пойдемте спать...
   18
   Они вышли на темную улицу, очень темную перед рассветом.
   Ветер, посвистывавший всю ночь, бряцая железом крыш и карнизов, стих, упал. Но предутренний влажный холод знобил.
   Жур поднял левой рукой воротник, нахлобучил шапку на самые глаза.
   - Эх, ребята! Вам кажется, что вы одни проходите тут испытательный срок. А на самом-то деле все мы проходим сейчас" через тяжелое испытание, весь народ. А вы этого не видите или не понимаете. Уж не знаю, как сказать...
   - Кто не видит, кто не понимает? - спросил Зайцев. - Надо же конкретно говорить...
   - Вот ты, например, не понимаешь, - посмотрел на него Жур. - У тебя, по-моему, большая муть в голове. Вот ты сегодня и напорол.
   - Вы скажите конкретно: чего я напорол? - взъярился Зайцев. - Конкретно скажите...
   Оно тогда только входило в моду, это слово "конкретно", пришедшее в быт от политики, от яростных митинговых речей. Не всем еще ясен был его точный смысл, но почти все хотели его произносить. И Зайцеву нравилось это слово.
   - Могу сказать конкретно, - улыбнулся Жур. - Ты повел себя в Баульей слободе как хвастун. Ты хотел похвастаться перед всеми, показать, какой ты смелый. А надо быть смелым, но не хвастаться этим, не рисоваться...
   - Да я и не хвастался. Я просто немножко погорячился. И меня взяло зло...
   - Ну, значит, ты нервный. Как это человека на работе вдруг может взять зло? Значит, ты слабый?
   - Вы еще скажете, что я псих?
   - Не знаю. Может, и псих. Ты же сам говоришь, что тебя взяло зло. Значит, ты собой не управляешь, если оно тебя взяло. А если человека взяло зло, если он позволил, чтобы оно его взяло, стало быть, он уже не видит, не может видеть, что делает. Не может анализировать...
   Вот опять это слово, не очень понятное Егорову, - "анализировать".
   - Ну хорошо, ты ловко вышиб топор из рук Соловьева. Это, конечно, хорошо. Хотя геройства большого я в этом тоже не вижу. Афоня Соловьев и так еле живой. А зачем ты его еще стал бить после того, как вышиб топор?
   - А что же, я на него любоваться должен, если он фактически убийца?
   - Ты, значит, решил ему тут же объявить приговор и привести в исполнение? А кто уполномочил тебя судить его? Тебе государство поручило только задержать убийцу. Только задержать поручило тебе государство. А судить будут в другом месте. В другом месте будут разбираться во всех подробностях. А ты, значит, превысил власть. А за превышение власти полагается домзак...