"Разводящий" раздаёт, оказывается, еду, начиная с дембелей и сержантов. Хлюпает им половником со дна. Остальным - что осталось: кому листочек капусты, кому огрызок картошки в мутной баланде. На второе "шрапнель" перловая каша. Или жидкое варево из гречки. Полагается ещё масло, сахар к чаю и белый хлеб. Но это достаётся только дембелю. У "духа" же пустота в организме не заполняется, а голод никогда не проходит.
   Как, впрочем, никогда не пройдёт у Расула и любовь к Анне Хмельницкой.
   Анна огласила эти письма. Передача вызвала панику. Сразу же, впрочем, улёгшуюся. Только пенсионеры продолжали настаивать на отлове ворья в столовой береговой охраны и высказывать опасения, что скоро охранять город с моря будет некому.
   Начальник штаба подверг Анну в печати осуждению, которое, несмотря на безвкусицу, оказалось гневным. Маразм так быстро, мол, крепчает, что достиг твёрдости сифилисного шанкра: на харчах господина Цфасмана мамзель Хмельницкая - и приписал "sic!" - размахивает голыми сиськами и учит охрану готовить харчи!
   Узнав из статьи про греховную связь Цфасмана, жена его подкараулила Анну под козырьком студийного подъезда и набросилась на неё. Излагать образовавшиеся мысли, нелестные для Анны и полные угроз, она стала сперва на немецком, потом перешла на язык подстрочников, и только в конце - на русский мат.
   Между ней и Анной чинно разгуливали сытые голуби. Анна спокойно предложила фрау Цфасман не блокировать ей путь ко входной двери. Птицы дёрнули головками и учтиво расступились - что сразу умерило пыл Цфасманши, повесившей вдруг голову и удалившейся прочь по каштановой аллее.
   В лифте Анне стало её жалко, потому что она была пожилая, маленькая и розовая. И тоже - как плейбойевский замред - походила на устрицу. Потом ей стало перед ней и стыдно. Прежде, чем просмотреть новую почту, Анна позвонила Цфасману домой и тоже спокойно сообщила ему, что отношения между ними закончены.
   Какое-то время Цфасман как мог сопротивлялся этому, потому что всегда остерегался всякого конца, а теперь испугался и смерти. Заверял Анну в любви, обещал оставить жену и выстроить новый дом. И даже - остановив в горле слёзы - искренне пригрозил повеситься, как Гусев. Без предупреждения и записки. Ибо, мол, мудрость вовсе не значит остыть к тому, что волнует в молодости.
   Анна отвечала ему сбивчиво, но правильно. Каждому, мол, человеку - своё счастье. Ему, Цфасману, надо найти счастье не в том, чтобы повеситься, как Гусев, а, наоборот, в том, что он уже знает и что у него уже есть. Что же касается её, Анны, то хотя Цфасман сообразительный и состоятельный человек, но он уже женатый и весь для самого себя внутри израсходованный. И ничто нечаянное с ним больше не произойдёт. А сама она, Анна, хотя ещё молодая, уже заждалась своего счастья.
   19. Высказать что-нибудь вертикально неучтивое
   Объявилось оно не совсем нечаянно. После многих дней, которые оказались ей ни к чему, и после разных событий, необходимых тоже просто для существования или воспоминаний, Анна почувствовала однажды, что - всё! - её тоске о будущем пришёл конец. По-хорошему.
   Произошло это за четыре месяца до нашей с ней встречи.
   Чего-то важного она ждала уже с утра. Огорчилась даже, когда первым делом столкнулась в лифте с Дроздовым - и тот велел заглянуть к нему после летучки, обещав поделиться важной новостью о "Здоровой еде". Анна ждала чего-то более значительного. И не связанного с работой.
   После летучки огорчился уже Дроздов: решение о ретрансляции программы питерской студией Хмельницкая встретила без особой радости. Вяло отреагировала и на последовавшее сообщение, что не исключена командировка в Питер к первой передаче. После паузы директор позеленел и пообещал ей триста премиальных долларов.
   Не увидев в её глазах восторга и теперь, он постучал по столу сигаретной коробкой и, не задерживаясь на жёлтой краске, вспыхнул красной как светофор. Я, мол, этого больше не потерплю! А демократия - не то, что о ней думают! И я не вор! А весь навар с программ уходит на нужды студии! И коммунистам не позволю меня порочить! Тем более, что я демократ, и всё у нас в городе схвачено!
   Анна пролепетала в ответ, будто претензий к нему не имеет, Виолетта его при ней не порочит, а сама она такая вялая по той причине, что ждала более важной новости. Не связанной со здоровой едой. Как бы личного свойства.
   Директор вырубил светофор и повторил, что свои триста или двести долларов Анна получит. И что у него как раз есть для неё сюрприз личного свойства. С этими словами он протянул ей билет на открытие Сочинского кинофестиваля. Выступит даже премьер-министр. Хотя прибыл в город исключительно для того, чтобы отдыхать и загорать. Тоже, кстати, демократ из коммунистов.
   Пока Анна прикидывала можно ли - в духе демократии - высказать что-нибудь вертикально неучтивое хотя бы о премьер-министре, Дроздов добавил, что вечером, на открытии, кроме самого премьера, кроме духа демократии и прочих столичных гостей, будет присутствовать известный продюсер Вайсман, бывший супруг известной же актрисы, которая давно сыграла чёрно-белую даму с чеховской собачкой и на которую Анна, говорят, похожа. Сказал, мол, так и сам Вайсман.
   Звонил ему недавно из Москвы и справился о ней. Собираюсь, мол, на открытие и хотел бы обтолковать с вашей красавицей прекрасную идею.
   Теперь уже Анна зажглась, но об идее Дроздов ничего не знал. Только что она прекрасная. Вот, мол, твой билет и спрашивай его сама: я обещал ему вас свести. То есть - не что-нибудь дурное, а просто познакомить.
   Виолетта подтвердила, что Вайсман дважды звонил директору. И что это хорошо, ибо идея, значит, не просто прекрасная, а самая прекрасная! И что она за Анну рада. И ещё что - для контраста с журналом - одеться ей надо скромно. Хотя, мол, после журнала она и в трусах покажется монахиней, как берёза на том снимке.
   Анна тоже развеселилась - и весь день не могла понять куда следует протолкнуть из горла застрявший в нём клубок радости, чтобы он не мешал дышать. И даже разговаривать: во время записи очередной передачи ей не далось, например, слово "артишоки" - и пришлось поменять его на другой продукт. А "благодарю" - на простое "спасибо".
   20. Смысл образовался гнусный
   Вечером настроение у неё испортилось не сразу, поскольку Вайсман к выступлению премьера не подоспел. Директор, однако, перегнулся к Анне через пустовавшее место продюсера и укорил её за монашеский наряд - ситцевое платье без выреза, но с длинными рукавами. А когда премьер вновь гадко закашлялся после обещания заботиться о работниках экрана, Дроздов напомнил ей странным голосом, что Вайсман как раз важный работник.
   Анне этот тон понравился ещё меньше, чем премьерский.
   Вайсман объявился во время аплодисментов, которыми служители экрана отблагодарили премьера за речь. Анна сначала и не поняла, что это Вайсман. За исключением цвета волос на носу, рыжего, он ничем не отличался от Цфасмана. Впрочем, рыжими волосы были и на голове. Всё остальное кроме ещё голоса - возраст, взгляд, манеры - были цфасманские.
   Вайсман зато - хотя Анна была в платье - сразу понял, что это она.
   Назвал Анютой, подмигнул и сказал, что глаза у неё - в отличие ореховые, то есть более земные, и слава богу! Потом бросил премьеру вдогонку "дундук", развернулся к директору и, не здороваясь, объяснил, что опоздал умышленно, ибо с оратором рассорился. Правда, из-за пустяка.
   Директор крепче зауважал Вайсмана и признался, что польщён знакомством. Пока звучало приветственное попурри из старого мюзикла и по сцене нервно метался синий луч, они перебрасывались отрывистыми фразами. Хотя говорили вполголоса, Дроздов дважды склонился к вайсманскому уху и капнул в него какое-то слово.
   Когда луч наконец успокоился, и из-за кулис выступил к микрофону тоже рыжий служитель во фраке, Вайсман поднялся с места и предложил Анне выйти в бар, потому что рассорился, мол, и с этим оратором.
   Директор снова напомнил Анне, что Вайсман важный человек. Теперь глазами.
   Сам он начал почти с того же.
   Сперва, однако, бросил взгляд в сторону моря и им же разогнал воровато-липучие зрачки прочих служителей белого экрана, которых погнала из зала в бар либо жажда, либо тоже ссора с рыжим оратором. Потом Вайсман распустил шёлковый платок на морщинистом горле, опрокинул в последнее первую рюмку коньяка и объявил, что он - занятой человек.
   Сразу же, правда, признался в вечной любви к бывшей супруге и, заложив за шарф ещё две рюмки, стал говорить без точек и запятых, заменяя их всякий раз словом "значит". Хотя ни одно последующее предложение не вытекало из предыдущего, а Анна - подобно тёзке из "Дамы с собачкой" - сама брезговала синтаксисом, ей всё-таки удалось отобрать из вайсманских слов ключевые. Образующие смысл.
   Смысл образовался гнусный.
   Вайсман любит бывшую жену. Ту самую. Но она, во-первых, вся в морщинах, во-вторых, витает в облаках, а в-третьих, ушла от него к писателю.
   Вайсман не любит порнографии. Даже мягкой. Но, во-первых, искусство теперь требует жертв, во-вторых, Чехов оборвал эту историю на полуслове, а в-третьих, никто пока не снимал классику правдиво - ниже пояса.
   Вайсман понимает опасность тавтологий. Но, во-первых, в тавтологии есть жизнеутверждающая прелесть, во-вторых, фильм будет цветной, а в-третьих, у Анны - помимо иных глаз - рельефно и то, что выше пояса.
   Вайсман состоятельнее мужа дамы с собачкой, служившего в земской управе, и Гурова, служившего в столичном банке. Но, во-первых, он тоже зарубежному курорту предпочитает отечественный, во-вторых, в отличие от Гурова, оформит отношения с Анной, а в-третьих, потребует, чтобы она, в отличие от той дамы, не изменяла мужу даже с писателем.
   После паузы Вайсман сказал, что в зале им делать нечего, что он презирает мир, который погибает от глупости и измен, и велел Анне ехать с ним в гостиницу.
   Речь Вайсмана Анна излагала мне сумбурнее и пространней. Не только потому, что таковой, видимо, речь и была. Анна хотела объяснить своё состояние после такой речи.
   Так и не смогла. Добавила лишь, что когда наконец Вайсман обозвал её "такой же тупой" и вернулся в зал, она презирала мир сама.
   Потом, допив свою рюмку и собравшись уходить, Анна почувствовала себя голой, как на снимках. Ей захотелось вернуться в тесноту собственного тела, свернуться там в комочек, которым когда-то была, и ждать пока её кто-нибудь не пожалеет и опять не родит - но как-то лучше. Как пожалел бы отец. Или как жалел Богдан. Пока перестал.
   Ещё позже, в ожидании автобуса на аллее, перекрытой кронами лип, она отошла и от этого чувства. Догадалась, что не так уж всё на свете опасно. А люди вокруг не такие дурные. Просто она - красивая девушка, а красоту все принимают за силу. И поскольку Анна кажется им сильной, они её... Не обижают, нет. Просто всячески стараются, чтобы она поделилась с ними своею силой.
   Анна пыталась описать эту догадку и другими словами, чтобы я понял почему наконец к ней вернулось тогда утреннее предчувствие радости.
   21. У души нечёткое зрение
   Хотя он подрулил к ней на жигулёнке, говорил по-русски и назвался русским же именем Алик, - был даже не англичанином, а шотландцем.
   Анне казалось, будто Шотландия иностранней Англии. Я объяснил, что, наоборот, англичанин более дисциплинирован. Если перед прилавком с шотландскими юбками никого, конечно, не окажется, англичанин и тогда станет в очередь.
   Алик, ответила она, юбку не носил. Надел её в шутку лишь раз - на банкет в честь закрытия фестиваля. Да и то не шотландскую, а Виолеттину. Смотрелся, кстати, ещё более мужественно. Вайсман даже напился и стал приставать к Виолетте.
   Фамилия у Алика была не русская - Гибсон, но Анна заверила меня, что тот Гибсон, голливудский красавец, не годится Алику в подмётки. Но тоже, видимо, шотландский патриот - иначе не сыграл бы в "Храбром Сердце" героя войны за свободу от Англии, хотя Шотландия значительно отставала от неё и в промышленности и в сельском хозяйстве.
   Во-первых, Алик выше того Гибсона. Во-вторых, глаза у Алика не просто синие, как у того Гибсона, а синие с зелёным, - и рассмеялась: как шотландская юбка. В-третьих, от Алика исходит какой-то незнакомый, но вкуснейший аромат, а тот Гибсон неизвестно ещё чем пахнет. Но главное не в этом. Главное, что ей очень нравится его разговорная манера: слова он сбрасывает с губ небрежно и все они у него получаются круглые.
   Этим он её, оказывается, сразу и завоевал. Тормозит у остановки, выходит из машины - высокий, как Богдан, но похожий не на сову, а на коршуна с золотой шевелюрой, - и, словно семечки, гонит из-под правого усища набившиеся за щекой слова. А они падают на асфальт липовой аллеи и подпрыгивают. Как мячики.
   На самом деле Анну подкупило их содержание. Я, мол, сидел в том же баре и увидел, что продюсер Вайсман свинья. Не потому, что потный, а потому, что с красавицами из "Плейбоя" мужчины обращаются хуже, чем с уродками из Оксфорда. И я, мол, сразу захотел вас защитить. Но сперва - подвести на машине.
   Из-за внезапной аритмии сердца Анна уселась в жигуль молча.
   По дороге Гибсон - помимо прочего - поведал ей, что работает корреспондентом в московском бюро Би-би-си, но приехал сейчас из Севастополя, где готовил репортаж о разделе флота. Сказал ещё, что Маркс не зря задумался об эксплуатации именно в Англии: хотя срок работы в России у Гибсона истёк, Лондон велел ему из Крыма направиться сюда для репортажа о фестивале. Зная опять же, что его - в принципе, писателя - интересуют не события, а люди.
   В отличие от Лондона, Заза, московский оператор, с которым Гибсон постоянно сотрудничает, ориентирован как раз не на историю, а на человека. Не пропускает ни одного "Плейбоя". Как только Анна появилась в баре, Заза встрепенулся и шепнул ему, что вот, мол, пожалуйста: сама Анюта Хмельницкая! И выбрал из походной сумки с телекамерой журнал с сиреневой обложкой.
   Хотя Гибсон - пока сидел в баре - внимательно просмотрел весь материал об Анне, он ещё раньше, как только взглянул на неё, понял, что его сочинский сюжет будет не о фестивале и звёздах, а о Хмельницкой!
   Этих звёзд всё равно никто в Британии не знает, а с Анной хотел бы встретиться всякий, ибо всякий любит либо "Плейбой", либо великие русские романы. А некоторые - и то и другое. Заза, например. Но он из Грузии.
   Анна хотела спросить "про другое", про великие романы, но Гибсон ответил сам. С ними, оказывается, роднят Анну мерцающие искры, залетевшие в её глаза из души Наташи Ростовой или - такое же, кстати, имя! - Анны Карениной! Залетевшие, но не погасшие в этих глазах - ибо поддувает их изнутри её собственная душа. Душа Анны Хмельницкой! Indeed!
   Молодец и фотограф: понял, что её немыслимое тело надо снимать как раз без фокуса - взглянуть на него глазами души. У которой, как принято считать, нечёткое зрение. И слава богу, ибо чёткое разделяет мир на отдельные вещи, тогда как в прищуренном мир сливается воедино. Каковой он, indeed, и есть! Но это - особая тема!
   Анна прищурилась. Indeed: и Гибсон с золотой шевелюрой, и плакучая липа с повисшей кроной за стеклом на аллее, и подвыпивший курортник, цеплявшийся для равновесия за самого себя, всё вошло друг в друга и слилось воедино. И не потому, что подвыпила она сама, а потому что - такое у души зрение. Но это тоже - особая тема!
   Потом Гибсон сказал Анне, что её тело, как и глаза, внушают ему кроме радости тихую печаль. Подобно великой литературе! И опять - indeed!
   Вместо того, чтобы спросить - а отчего печаль? - Анна перестала щуриться, и мир в ветровом стекле жигулёнка снова обрёл паршивую чёткость.
   Анна пальцем повелела Гибсону свернуть влево, но он понял не только это. Догадался ещё и ответить, что её тело внушает ему печаль по простейшей причине: люди мечутся по свету и по жизни, пытаясь спастись в одиночку, но не догадываются о невозможности этой задачи. Ибо всё со всем связано! Indeed, indeed!
   Анна всё время порывалась сказать что-нибудь и сама, но каждый раз воздуха хватало ей лишь для дыхания. Всё, что говорил шотландец, казалось ей предельно правильным, но даже если бы всё было наоборот, она уже знала, что предчувствие радости её не обмануло.
   Знала и то, что Гибсон - после Богдана - первый мужчина, с которым ей не страшно проснуться утром в постели.
   22. Красивые люди мыслят иначе
   Ни следующим утром, ни потом - через месяц, два, три - у Анны уже не было того постоянно саднившего ощущения, что вот надо снова прожить весь сегодняшний день в ожидании чего-то неизвестного, но недостающего. Она уже чувствовала себя по-хорошему свободной от беспокойства этого ожидания и радовалась тихому, но сладкому недоумению от своей доверчивости к пришедшему празднику.
   Недоумевала, впрочем, Анна и от того, что, несмотря на дотоле незнакомое ей чувство постоянного воодушевления, перед самым сном, за уже сомкнутые веки, к ней по-прежнему возвращались рентгеновая темень и - по другую сторону забора, на ялтинском берегу - утреннее солнце, позлатившее длинные волосы одинокого басиста. Такие же, как у Гибсона. Что, собственно, и вызывало у неё недоумение, хотя разобраться в нём она она не только не могла, но и не желала.
   Гибсон пробыл в Сочи две недели - и улетел в Москву лишь за сутки до истечения срока визы. Повторял ей изо дня в день, что счастлив, ибо она самая красивая девушка на свете, и что он даже боится надоесть ей своим восторгом, но она отвечала, будто такого не может быть и будто её счастье не в красоте, а в счастье.
   Ему нравились эти слова - и он каждый раз хохотал, целовал Анну в губы ещё вкуснее, распивал с ней вечерами вино в ресторане и твердил, что пусть даже ничто на свете ни с чем не связано, его судьбу уже никак не оторвать от её.
   Ещё больше ей нравилось сидеть с ним после ресторана на скамье у церкви и, подобно Анне Сергеевне с Гуровым, молча смотреть на море. Она вспоминала, что тогда на вершинах гор неподвижно стояли белые облака, листва не липах не шевелилась и в природе царило равнодушие давно обретённого счастья.
   В первые несколько вечеров наслаждаться этим равнодушием Анне мешали то гудки автомобилей, то беспричинные хлопки салюта, то внеурочные причитания церковного колокола. Даже голос Гибсона, который после лишнего стакана разговаривал часто не с ней и даже не с собой, а так, - выпуская из себя слова в липкий воздух.
   Жаловался, например, что провёл в России три года, но встретил Анну только сейчас. Перед отъездом. А ведь ради этого, мол, и уехал из Лондона. В русских женщин влюбился, оказывается, ещё в юности, зачитавшись великими романами. Выучил и язык, исколесил всю страну - и вот оно: только в конце!
   Гибсона невозможно назвать молчаливым, но Анна привыкла к этому быстро. Не реагировала даже на "в конце". То ли верила ему, что их уже ничем не оторвать друг от друга, то ли знала это сама.
   Счастлив был и Заза. Он вправду оказался ориентирован не на историю, а на человека - и ликовал сразу за двоих, за Гибсона и Анну, которой без всякого повода повторял, что воспринимает её серьёзно.
   Шотландец справился у него - читал ли, мол, "Даму с собачкой", ибо сам Гибсон помнил из великого только романы, тогда как Анне милее всего, оказывается, эта самая дама. Заза тоже ничего о даме не знал, но, выяснив у кого-то породу собачки, съездил в Туапсе и привёз Анне оттуда белого шпица. Которого тоже много снимал. И тоже часто без фокуса.
   Заза - грузин, но кепку носил лишь по той причине, что хоть он и моложе Гибсона, успел облысеть. Оператор, однако, был хороший. По крайней мере, жизнерадостный. И фуражку носил не гражданскую, а спортивную. Козырьком к затылку. За две недели он отснял для сюжета об Анне столько плёнки, что хватило бы и на фильм об истории фестиваля. Хотя Анна уже не держала злобу на Вайсмана и, наоборот, почему-то жалела того, Заза заманил продюсера в расплюснувший лицо широкоугольный кадр и заставил рассказывать - когда и в какие головы пришла идея о фестивале в Сочи.
   Гибсону, собственно, нужен был лишь короткий кадр с лицом Вайсмана, на фоне которого голос за кадром мог бы честно сказать, что, несмотря на реформы, к женщинам в России - особенно к оголившимся - многие по-прежнему относятся по-хамски. Как, мол, и на Западе. Что лишний раз свидетельствует о связанности всего со всем. Но это - особая тема!
   После его отъезда Анна в течение месяца жила надеждой, что Гибсону удастся добиться нового назначения в московский корпункт. Лондон, в конце концов, отказал.
   Ещё месяц прошёл в телефонных переговорах, в ходе которых Гибсон рассказывал Анне о её успехе у английских телезрителей, о повторных показах сюжета и обещал, что вскоре выкроит неделю, прилетит в Сочи, и там вдвоём они обговорят как дальше быть. Обещал он это, однако, не твёрдо.
   Потом вдруг звонки прекратились.
   Анна стала названивать ему со службы сама, но к телефону никто не подходил. Она затопила Лондон и факсами, которые отсылала из студии в счёт так и не заплаченной Дроздовым премии. Идею подала ей Виолетта. Сперва смеялась: факсани, мол, твоему красавчику Гибсону и факани моего мудачка Дроздова. Директор молчал, хотя каждый день в Лондон - "по нуждам студии" уходило по несколько факсов.
   Его молчанием Виолетта была удовлетворена, но, рассердившись в конце концов за молчание и на Гибсона, стала подговаривать Анну факануть и того. Шотландского мудачка. И даже уподобила шотландцев хохлам: тоже, дескать, ненадёжны и помешаны на национальной независимости. Причём, этот, видимо, и на эмоциональной.
   Анна, однако, не сомневалась, что Гибсон откликнется, ибо доверие к пришедшему счастью не умалилось. И действительно, через месяц раздался наконец звонок из Лондона. Гибсон забросал Анну несметным количеством круглых слов, из которых она поняла, во-первых, что он вернулся из командировки в Бразилию, во-вторых, что по-прежнему скучает о ней, а, главное, что ей, Анне, уже совершенно нечего делать в Сочи. Совершенно! Даже если бы он её и не ждал.
   Гибсон напомнил ей, что она очень молода и немыслимо красива, а Сочи убогое подобие курорта с населением в полмиллиона полуидиотов, где ничего восхитительного кроме их состоявшейся встречи произойти не может. Что же касается многомиллионного Лондона, где у Анны уже есть и поклонники, она сможет тут заниматься чем угодно. Даже - выучив язык - тем же вещанием: Русская служба Би-Би-Си начнёт скоро выпускать и телепрограммы.
   Анна спросила - а какой надо выучить язык? Оказалось - английский, хотя служба Русская. Она этого как раз не поняла, но переспрашивать не стала.
   В ужас привело Виолетту не столько даже описание города или реакция Анны на звонок, сколько скорость этой реакции. Даже Дроздов пытался отговорить Анну от горячки, хотя на второй же день объявил ей, что сам бы купил у неё гусевскую квартиру для сына, выплатив тем самым и причитавшуюся премию.
   Все пятнадцать тысяч Анна получила у него наличными, и кроме них, единственного чемодана плюс крохотного шпица ничего иного в Лондон забирать ей с собой и не было. Ни с кем не прощалась - лишь с отцом. На кладбище поехала с ней и Виолетта.
   Её по-прежнему настораживало, что в визе пребывание Анны в Британии было ограничено трёхмесячным сроком. Виолетта даже звонила Гибсону и высказала свои опасения. Не только в этой связи. Как же так, шотландский ты юбочник: сперва ни слуха, ни духа, а потом вдруг - хэлло, Анюта, вали ко мне навсегда! Хотя, мол, в визе сказано иначе!
   Тот в ответ смеялся, как, кстати, и Анна, - из чего Виолетта заключила, что красивые люди мыслят иначе. Не только, видимо, живётся, но и думается им легче. Относительно же визы Гибсон заверил Виолетту, что иначе не бывает: срок всегда ограничен - на то он и срок. А о постоянной прописке будем думать на месте. В Британии.
   Самолёт в Москву вылетал на рассвете. Анна не позволила Виолетте провожать себя, обещав накануне, как ей самой обещала некогда мать, что увидятся скоро. На месте. В Британии.
   Утром в Москве, как всегда, поднялась неожиданная буря - и вылет задержали на пять часов.
   Ругнувшись, как все, Анна поручила какой-то старушке присмотреть за шпицем и направилась к межгороднему телефону в другом конце зала.
   Она стучала по мраморному настилу ювелирными молоточками замшевых сапог, обнявших - до колен - тесные вельветовые брюки кремового цвета. Поясу на брюках, нещадно оттянувшему на себя белоснежную водолазку, не удавалось сгладить бюст: как и всё остальное в Анне, туго вздрагивавшие груди говорили о её - редкой среди людей -храбрости: готовности быть голой.
   Я шагал за ней следом, не подозревая, что в брезентовой кошёлке, свисавшей с её плеча, лежали коробка собачьих сухариков, паспорт с визой, томик Чехова из отцовских книг, фотографии самого Гусева и Богдана, пятнадцать тысяч долларов и пузырёк с отечественным одеколоном "Цветущая сирень".
   23. Москва потребовала описать ягодицы
   В телефонной будке пахло цветущей сиренью, но было жарко. Я открыл дверь сразу после Анны и скинул куртку. Потом набрал московский номер и сообщил другу, что встречать меня не надо: в связи с бурей вылет задерживается.
   Анна не ушла. Наоборот, прильнула к стеклянной двери и, оградив ладонями глаза, стала в упор разглядывать мою грудь.
   Я напряг её и сказал в трубку, что нет, буря не в Сочи, а в Москве.
   Анна улыбнулась мне, но снова опустила взгляд на мою грудь.
   Москва ответила, что, хотя там очень рано, никакой бури в окне нету.
   Я высказал предположение, что буря, наверно, в аэропорту, но снова начну качать гантели.
   Москва догадалась, что я разглядываю красавицу.
   Я возразил: наоборот, она - меня. Мою грудь. Хотя я давно уже не качался и хотя она у неё лучше. Но я, мол, стесняюсь: не смотрю. Тем более, что главное не в бюсте.