III

   Допросом Тапиоки закончилось первое заседание.
   Слухи, добавляемые к газетам, разожгли любопытство публики до белого каления.
   Тапиока стал единственным предметом разговоров, и его ребяческое наивное добродушие толковалось, как тонкая маккиавеллистическая политика.
   В глубине души никто более не сомневался, что он виновник колоссальной кражи. Но огромное большинство сходилось на том, что благодаря избранной подсудимым ловкой защитной тактике, становилось вероятным оправдание его за отсутствием доказательств.
   Сначала его считали дураком, так как, сумев похитить три миллиона, он позволил себя арестовать. Но затем он был возведен в гении, лишь только узнали, что деньги исчезли бесследно: очевидно, он скрыл их в надежном месте.
   Но где могло быть это сокровище? Кому доверено? Сообщнику! Любовнице? Закрыто где-нибудь за городом в укромном уголке?… Или припрятано в каком-нибудь тайном погребе?
   Все эти предположения подвергались страстному обсуждению.
   Чердак на улице Торкио, где жил Тапиока, был уже тщательнейшим образом обыскан полицией. Однако слух о том, что здесь известным разбойником спрятан громадный клад, привлекал сюда по ночам импровизированных сыщиков, которые проникали через слуховое окно на чердак и здесь скребли, копали, рыли, словно бы это было местонахождение золотоносной руды.
   Старые приятели и публичные женщины, которые имели с Тапиокой случайные отношения, возобновляли в памяти былые встречи с ним, и хотя все они привыкли считать Тапиоку за изрядную дубину, однако теперь, среди смрадного дыма, сомнительных кабачков, среди непристойного гама публичных домов, среди шушуканья ночных притонов, каждый последний жест Тапиоки вспоминался, как героический жест нового Наполеона – Наполеона воров.
   Не было ни одного самого несчастного бродяги, который не называл бы себя личным другом Тапиоки; не было ни одной самой несчастной проститутки, которая не кричала бы во все горло, что она делила с Тапиокой ложе и доходы его ремесла.
   Хозяева и управляющие разных фабрик и заведений, где Тапиока когда-то искал работы, втайне упрекали себя за то, что так грубо обращались со своим бывшим рабочим.
   Его бывшие квартирохозяева жестоко каялись, что не отнеслись к нему снисходительно, когда он, не имея чем уплатить за квартиру, просил обождать, уверяя, что скоро он обделает одно выгодное дельце.
   Весь этот люд, ослепленный миллионами, которые Тапиока согласно общему убеждению похитил и скрыл неизвестно где, искал какого-нибудь повода заслужить право на благодарность гениального вора, у которого впоследствии, если он будет оправдан или присужден к пустяшному наказанию, можно будет урвать кусочек из его огромной добычи.
   Таким образом, каждый по мере своих умственных и финансовых сил старался засвидетельствовать Тапиоке все то сердечное к нему расположение, всю ту мягкую снисходительность, искреннее сочувствие, почтительное удивление, наконец, каких раньше никто к нему не думал питать и проявлять.
   На следующее утро после первого заседания, тюрьму наводнил поток соболезнующих и льстивых записочек, писем, полных энтузиазма и счастливых пророчеств, коробок с сигарами, бутылок вина, фотографических карточек, газет с отчеркнутыми статьями о нем, и тому подобное.
   Были и такие, которые препровождали Тапиоке скромные суммы денег, занятые у него в отдаленные времена и невозвращенные своевременно единственно лишь по незнанию его адреса.
   Посылали локоны волос, перевязанные розовыми ленточками и голубыми шнурочками.
   Прибавим еще: роскошный символический букет лилий, корзиночку миндальных пирожных из Кремоны со вложением пылкого объяснения в любви, и молитвенник, посланный одной набожной женщиной, укрывавшейся под псевдонимом, но заявившей, что она заказала трехдневный усердный молебен о спасении души заключенного.
   Разумеется, Тапиоке ничего этого не доставили, но перед тем, как отправить в суд, его оповестил обо всем подробно начальник тюрьмы, который расточал Тапиоке столько любезных улыбочек, что мог бы заткнуть за пояс самого ловкого содержателя отеля.
   Тапиока был так изумлен происшедшим за эти двадцать четыре часа вокруг его особы, что мало-помалу стал думать, не стянул ли уж он действительно три миллиона.
   Ночью его дважды навестил тюремный врач под предлогом, что у Тапиоки ускорился пульс.
   Тапиока чувствовал себя великолепно. Он с большим аппетитом съел обед из изысканных блюд, присланный ему соседним трактирщиком, в кредит, разумеется, – и задремал, блаженный и сытый, каким никогда раньше не бывал. При виде доктора, который так заботливо его расспрашивал, ощупывал, выстукивал, выслушивал со всех сторон и заставлял высовывать язык, Тапиока не на шутку струхнул.
   – Не умру я? – спросил он с тоской.
   – Нет, нет… – ободрял его врач с отеческой ласковостью. – Дело идет на поправку… Не унывайте, друг мой…
   – Ну, а как все-таки? – настаивал Тапиока, не вполне разуверенный.
   – О, не волнуйтесь… Все обойдется превосходно… Завтра у вас решительный день. Желаю успеха, и надеюсь, что мы с вами не увидимся уже здесь завтра вечером…
   – А? Почему? – удивился Тапиока, который под влиянием сна и процесса пищеварения запамятовал немного, где он и что с ним.
   – Помилуйте! Вы будете оправданы. Так говорят все: десять вероятностей против одной… А от счастья, говорят, не умирают… Ха… Ха…
   – Правда? Что ж… Это хорошо… – протянул Тапиока по виду равнодушно, но в глубине души довольный, что здоровье его не внушает тех опасений, которые возникли у него под впечатлением докторского усердия.
   У дверей камеры доктор, воспользовавшись минутным отдалением присутствовавшего при его визите надзирателя, добавил:
   – Вы видите, голубчик, что я пользовал вас со всем вниманием… словно брата родного… Кстати, – продолжал он, снова подходя к Тапиоке, – я забыл дать вам…
   Тапиока удивленно посмотрел на доктора. Тот сунул руку в боковой карман сюртука, вытащил бумажник и достал из него визитную карточку, на которой торопливо написал несколько слов.
   – Это что ж такое? – спросил Тапиока, машинально беря карточку, которую врач совал ему в руки.
   – Адрес мой… на случай, если захотите обо мне вспомнить… там… на воле… Ну всего-всего вам хорошего.
   Тапиока снова задремал. Минут через десять его вновь разбудили.
   Это был тюремный смотритель, пришедший осведомиться, не нуждается ли в чем-нибудь заключенный.
   При внезапном пробуждении Тапиока сильно ударился локтем о деревянные нары.
   – Ах, грех какой! Больно, что ли? – участливо спросил смотритель… – Может быть, еще одеяло подослать?
   – Отчего ж, можно, – отозвался Тапиока, все тело которого затекло.
   Принесли три одеяла и две подушки, и смотритель сам их устроил, словно он был сиделкой. Тапиока растянулся с наслаждением.
   – Ну, спокойно почивать, – пожелал ему смотритель, в последний раз оправляя складку одеяла.
   – И вам так же. Смотритель повернулся к выходу.
   – Эх, – прибавил он прежде, чем затворить дверь. – А вот я… так не добыл… трех миллионов…
   И вздохнул.
   Тапиока так чудесно чувствовал себя среди одеял и подушек, что утратил всякую охоту ворочаться.
   Спустя несколько часов такого блаженного покоя он услыхал, как дверной замок осторожно скрипнул и кто-то пошевелил его кровать.
   Он открыл глаза.
   Перед ним в несколько подобострастной позе стоял другой надзиратель.
   Тапиока собирался опять задремать, как вдруг заметил позади смотрителя какую-то бабищу, толстую и жирную, как нормандская лошадь.
   – Наша тюремная лавочница, – пояснил смотритель с лукавой улыбкой.
   – Ага, – пробурчал Тапиока, который прежде всего хотел спать.
   Но женщина придвинулась к нему, как гора к Магомету.
   – Не узнаешь меня? – произнесла она голосом, от которого заколыхалась паутина в углах камеры.
   Смотритель тем временем скромно ретировался.
   – Я – Пия… – продолжала женщина, фамильярно усаживаясь на кровать прямо Тапиоке на ноги.
   – Какая Пия? – спросил тот.
   – Ну, Пия… из «Золотого Лебедя»… Аль забыл. Еще макароны мы с тобой устраивали… на дантистовы денежки… Неужели не помнишь? А славно было выпито… Да, погуляли… А теперь вот третий год здесь лавочницей…
   Тапиока не помнил никакой Пии, никаких макарон, никакой попойки и никакого дантиста.
   Он оставался спокойным и попытался лишь высвободить свои ноги из-под непомерной тяжести этой бабищи. Та привстала на минуту, чтобы пересесть поближе к его голове.
   После минутного молчания женщина склонилась огромной грудью к Тапиоке.
   – Скажи, – начала она, нежно проводя рукой под его подбородком. – Это ты был, или не ты?
   – Чего это?
   – Ну… Хапнул-то?…
   Тапиока почувствовал в этом намеке такое льстивое участие, что не решился опровергать.
   – Гм… Кто ж его знает… – ответил он, зевая. Попытался было освободить плечо от навалившейся
   на него огромной туши, но та прижалась еще сильнее, чтобы не дать ему высвободиться.
   После новой и тщетной попытки Тапиока решил взять терпением и предоставить лучше раздробить себе кости, чем позволить разгулять свой сон.
   Снова молчание.
   – Тебе ничего не нужно? – спросила наконец женщина масляным голосом и выразительно подмигивая.
   Увы! Тапиока, никогда не бывший дамским кавалером, ответил самым невежливым храпом.
   На рассвете явился тюремный капеллан. Это был высокий жилистый поп с острыми бегающими глазками и густыми черными бровями.
   Он приблизился к Тапиоке, ступая на цыпочках, словно в церкви.
   Тапиока открыл глаза и не мог сдержать движения ужаса при виде черной и молчаливой фигуры у своей постели.
   Священник успокоил его елейной улыбкой.
   – Ну, как? Отдохнули немножко? – спросил он, беря его за руку, удерживая в своей и легонько похлопывая ее пальцами, словно это была табакерка.
   Тапиока инстинктивно не питал большой симпатии к духовному люду, которому он, хотя и без определенных мотивов, не доверял.
   – Да, так… ничего будто… – отозвался он, чтобы не выказать себя невежей.
   Поп замолчал и нежно смотрел на него своими черными пронзительными глазами.
   – А вы давненько не исповедовались, сын мой? Несмотря на медоточивый тон этого «сын мой»,
   Тапиока под взором духовного отца своего почувствовал себя скверно.
   – Давно… надо полагать… – пробормотал он, поборов смущение. – Потому… потому не приходилось все как-то…
   – Нехорошо, нехорошо, – продолжал поп, покачивая головой, снисходительно-вкрадчивым полушепотом. – Нехорошо, сынок. Не отступись вы от Бога, и он бы от вас не отступился; держались бы поближе к нему, и он бы вас поддержал… Да не преткнешься о камень ногой твоей, как сказано в писании… Не надо, однако, впадать в отчаяние… Отчаяние – сугубый грех… Ибо неизреченны милость и всемогущество господни… Согрешивший покаяться может, а покаявшийся спасется… Каешься ли в грехах своих, сын мой?
   – Это насчет чего же? – спросил Тапиока, не смекнув сразу, куда гнет его собеседник.
   – Каетесь ли в прошлом вашем, в вашей жизни, в дурных делах?
   – Кабы смог я чем другим хлеб добывать, отчего же… можно бы и покаяться… дело нехитрое, чай… – рассуждал Тапиока, будучи вообще парнем сговорчивым.
   Поп сделался еще убедительнее.
   – И вы это несомненно сможете, сын мой. Господь будет с вами… С твердым желанием, с терпением, с верой, прежде всего с верой во всемогущего…
   Но Тапиока, малоубежденный, тряхнул головой, капеллан изменил тон на более деловой.
   – Выслушайте меня, Тапиока. Мне неизвестно, виноваты вы или нет. Но если подлинно вы впали в грех, и если судьи, которые вас судят, вместо того, чтобы наказать вас, должны будут, как это часто случается, оправдать вас, помните, что есть на небесах высший судья, который в противоположность земному правосудию, никогда не ошибается, и что наказание Божие вас рано или поздно, а постигнет. Бог все видит, все знает, сын мой, и вы ничего от него скрыть не можете… Вот, обвиняют вас, что вы похитили у законного собственника большую сумму денег… Правильно это обвинение или нет, осудят вас или оправдают, но моя совесть, вера моя, мой долг служителя господня обязывает меня преподать вам совет… совет духовного отца блудному сыну… блудному, но, милостью Божией, не погибшему… Если вы раскаиваетесь, сын мой, если хотите вступить на путь истинный, вы должны вернуть кому следует то, что взяли.
   Тапиока сделал движение протеста, но священник не дал ему вставить слова.
   – Словом, – продолжал он, – вы должны вернуть коммерции советнику Орнано сумму, которую у него похитили. Так хочет господь, и господь вам поможет. Сказано: принесите плоды, достойные покаяния… Жертва, которую вы принесете во искупление греха вашего, будет угодна Богу, и он в небесном милосердии своем не замедлит вас вознаградить… Со своей стороны, господин Орнано, человек, как говорят, очень щедрый, сумел бы, будьте уверены, отблагодарить вас за подобный поступок, либо облегчив вам при помощи своих огромных связей тюремное наказание в случае вашего осуждения, либо обеспечив ваше семейство, если таковое имеете, либо сделав вам лично добровольный дар, который вам поможет покойно дожить до старости… И если вы пожелаете, я мог бы сам передать господину Орнано ваши добрые намерения и исхлопотать у него…
   Тапиока прервал речь.
   – Очень я сожалею, батюшка… от всей души сожалею… потому… со своей стороны… прямо говорю… я бы готов…
   Поп не мог сдержать в своем взгляде молнии алчности.
   – Да благословит вас господь, сын мой!
   – Да все горе-то мое в том, – заключил Тапиока, – что не брал я ничего…
   Пораженный капеллан выпустил руку Тапиоки и смотрел на него молчаливо-испытующе.
   – Так, кто же это был? – спросил он. Тапиока замялся на минуту.
   – Коли Бог все знает, так он и это может узнать… А нам где ж… Мы народ темный…
   В черных зрачках священника сверкнул злобный огонек.
   – И не знаете также, где деньги спрятаны? – спросил он, стараясь скрыть ярость разочарования, бушевавшую в его темной душе.
   Тапиоке надоел этот допрос.
   – Говорю вам нет, нет и нет, и ступайте вы к… господу Богу…
   И внезапно успокоенный своей собственной вспышкой сплюнул.
   – Тьфу! – пробормотал он. – Недоставало только попа, чтобы человека в грех ввести!
   Капеллан понял, что дело его прогорело.
   – Бог покарает вас муками ада! – торжественно провозгласил он.
   – Ладно! – огрызнулся Тапиока, – по крайней мере там ко мне архангелы таскаться не будут.
   Служитель церкви возвел очи к потолку камеры, словно призывая Бога в свидетели такого закоренелого бесчестия, и затем, сложив смиренно руки на груди, поспешно вышел в коридор.

IV

   Дорогой из тюрьмы в суд Тапиока размышлял обо всех этих происшествиях и думал о Каскариллье.
   Он не питал к нему никакого злобного чувства за то, что ему, Тапиоке, пришлось нести на себе последствия великолепного дела, так мастерски обделанного Каскарилльей каким-то способом, так и оставшимся для Тапиоки тайной.
   По своей бесхитростной логике Тапиока сразу сообразил, что ему не было бы никакой выгоды оговаривать своего друга былых дней.
   Притом у Тапиоки был свой собственный, несколько варварский, но благородный взгляд на дружбу, свойственный вообще отсталым людям, и он ни при каких условиях не предал бы Каскариллью. Но в то же время, в течение месяцев, проведенных им в тюрьме в ожидании процесса, он не переставал в тайниках души лелеять надежду, что вот-вот Каскариллья даст ему какой-нибудь знак, подаст голос, словом, проявит так или иначе свое участие к его судьбе, свою товарищескую солидарность.
   Но Каскариллья словно в воду канул. – Вот так штука! – размышлял Тапиока, шагая между карабинерами, сопровождавшими его с очевидной гордостью. – При чем же тут собственно я во всей этой истории? Ведь деньги-то он взял, и они и посейчас у него…
   И он улыбался покорно и благодушно, в глубине души довольный шумом, поднявшимся вокруг его особы.
   «Если я, ничего не укравши, получаю со всех сторон такие низкие поклоны, и только потому, что подозревают меня, так что ж бы такое было, – спрашивал он себя, подводя итоги своим думам, – ежели бы я и впрямь эти мильоны тяпнул?»
   И он замер с открытым ртом перед вопросом, который его ограниченная фантазия отказывалась разрешить.
   – Одно верно, – заключил он, – что я здоровый осел…
   И он вновь с искренней завистью думал о Каскариллье.
   Впервые пришлось Тапиоке получить некоторое понятие о том, что представляют из себя деньги в преступном обществе, подобном тому, которое тянулось к нему, обвиняемому, словно жадные щупальцы спрута, со всех этих трибун, скамей и из проходов залы.
   Допрос свидетелей шел быстро.
   Пристав, руководивший его арестом, агенты полиции, швейцар дома Орнано, старый Джованне и разные другие лица, заявлявшие о своих отношениях с Тапиокой, давали такие сумбурные показания, что в них ясно сквозило если не робкое почтение к обвиняемому, то, во всяком случае, желание выгородить его во что бы то ни стало.
   Тапиока, ожидавший от слов председателя подавляющих обвинений, не верил собственным ушам.
   Даже сам потерпевший, коммерции советник Орнано, приглашенный судом сесть, как это и подобает его званию миллионера, не выказал против него никакого раздражения и даже употреблял очень скромные и любезные выражения всякий раз, как судьи спрашивали его мнения о Тапиоке и его подвиге.
   Правда, коммерции советник питал надежды на успех миссии, возложенной им на тюремного капеллана, результата которой он еще не знал: отсюда нежелание враждебными заявлениями портить побуждения нравственного порядка, которые могли дать благие результаты. К тому же громадная кража, о которой судили и рядили газеты всего мира, оказалась для его имени, для его спекуляции и продуктов его фабрик такой рекламой, что обороты и доходы его учетверились.
   Синьора Орнано, получившая через несколько дней после кражи обратно почтой компрометирующее письмо, написанное ею своему любовнику и теперь любезно возвращаемое Каскарилльей, решительно высказывала убеждение, что автором кражи было лицо, богато одаренное, не похожее на Тапиоку, дьявольски хитрое и с несравненно более высоким умственным развитием.
   Вот все, что могла себе позволить аристократическая дама во имя истины и благоразумия.
   По заключении дебатов защитники полагали, что им остается мало что прибавить, чтобы добиться полного оправдания их клиента.
   И потому велико было удивление толпы, в несметном числе наполнявшей зал в ожидании вердикта суда, когда председатель прочел приговор, которым Тапиока присуждался к шести годам тюремного заключения.
   – На сколько? – переспросил Тапиока, плохо расслышавший.
   – На шесть лет, – грустно повторил ему начальник карабинеров.
   Тогда Тапиока со своеобразной торжественностью поднял руку по направлению к судьям и возгласил несколько приподнятым взволнованным голосом.
   – Я не крал ничего… Но если за кражу трех мильонов полагается всего шесть лет отсидки, – ладно же!…
   Все замерли в ожидании.
   – Ладно! Тогда даю слово, что как только выйду на волю, все сделаю, чтобы и впрямь их украсть!
   Среди оглушительного шума публика поднялась уже, чтобы направиться к выходу, как вдруг громкий, звучный и властный голос, заставивший вздрогнуть синьору Орнано, покрыл собою весь этот гвалт.
   – Маленькое заявление, господин председатель! – крикнул этот голос.
   Высокий молодой человек, элегантной внешности, одетый в безукоризненный серый редингот, стоял посреди претория[1], окруженный судьями и адвокатами, с недоумением смотревшими на него.
   – Эге! – воскликнул Тапиока, остановившись вместе с карабинерами, которые загляделись на незнакомца. – Да то же Каскариллья!…
   Это был действительно Каскариллья, с высоко поднятой головою, с его худым бесстрастным лицом и ясным, стальным, повелительным взглядом. Он стоял с непокрытой головой, и в руках его был чемоданчик желтой кожи.
   – Заявление как нельзя более простое! – повторил он высоким голосом среди напряженного молчания.
   – Что вам угодно? – спросил один из судей.
   – Виновник кражи трех миллионов – я!
   Фраза, произнесенная со спокойствием и уверенностью великого артиста, произвела потрясающий эффект. Все остолбенели.
   – Как? Что вы такое говорите? – пробормотал прокурор, который счел незнакомца за сумасшедшего.
   Каскариллья поставил чемоданчик на председательский стол.
   – Миллионы, хранившиеся в несгораемом шкафу коммерции советника Орнано, украл я, я один, и я явился представить тому доказательства.
   При этих словах коммерции советник Орнано, стоявший тут же в претории, окруженный всякого рода высокими особами, почувствовал себя от волнения близким к апоплексии. С багровым, налившимся кровью лицом, точно притягиваемый магнитом, он придвинулся на несколько шагов к Каскариллье, безотчетно опасаясь, как бы тот не исчез так же быстро, как появился.
   Каскариллья взглянул на него, и в его ироничных глазах сверкнул загадочный огонек.
   Норис Орнано с бледным как смерть лицом, полузакрытым полями ее эффектной шляпы, последовала за мужем, стараясь овладеть своими, охваченными беспокойством, нервами.
   В толпе поднялось перешептывание, сначала тихое, затем усилившееся от ожидания и нетерпения и грозившее перейти в бурю.
   – Повторяю, миллионы взял я… – раздался снова голос Каскарилльи. – И вот они…
   Он открыл чемоданчик, вынул оттуда пачки и мешки и разложил их на председательском столе. Мешки при опускании издали металлический звон.
   Одновременно головы всех находившихся в зале вытянулись и нагнулись к деньгам, словно колосья в поле под внезапно налетевшим порывом ветра.
   – Прошу коммерции советника Орнано, – добавил Каскариллья, – проверить, те ли это пачки и мешки, которые находились в его несгораемом шкафу и сохранили до сих пор свою подлинную упаковку.
   Коммерции советник Орнано в присутствии этой огромной толпы, в животном дыхании которой он чувствовал алчность, еще более страстную, еще более наглую, чем его собственная, не осмелился приблизиться к деньгам. Но он прекрасно видел и убедился, что это его деньги.
   Председатель, совершенно оторопелый, тупым бессмысленным взглядом смотрел то на холодно улыбающегося Каскариллью, то на Орнано, который выглядел таким растерянным и сконфуженным, словно его раздели.
   – Так как же, синьор Орнано? – промямлил он, наконец. – Ваши это деньги или нет?
   – Да, да, господин председатель, – хриплым, сдавленным голосом поспешил отозваться советник. – Я узнаю… узнаю прекрасно… мои деньги…
   – Вы убедились, господин председатель, – насмешливо раскланялся Каскариллья. – Позвольте же мне воздать дань преклонения перед величием правосудия, вновь увенчавшего себя сегодня осуждением невинного.
   Такая пощечина вернула председателю его самообладание.
   – Карабинеры! – крикнул он, протягивая руку. – Арестовать…
   – Одну минутку, господин председатель, – прервал Каскариллья. – Разрешите также и мне выполнить в свою очередь акт справедливости, позвольте мне сначала вернуть эту сумму ее законному собственнику. Коммерции советник приблизился, инстинктивно протягивая руки. Каскариллья остановил его.
   – Господин советник! – заявил он резко. – Я сказал, что желаю возвратить эти деньги их законному собственнику. Но этот законный собственник – не вы!…
   Зал казался пустым: так глубоко было молчание, среди которого прозвучали металлически отчеканенные слова Каскарилльи.
   – Нет, не вы! – повторил он… – Вы… по отношению к деньгам… к этим деньгам, не более как простой вор, пошлый, презренный воришка, неизмеримо пошлее Тапиоки. Только вы для взламывания замков употребляете отмычки более усовершенствованные, более злоумышленные, более преступные, которые называются «аферами» и «спекуляциями»… Хотите знать, кто собственник этих денег? Вот… глядите…
   Каскариллья схватил один из мешков, быстрым резким ударом надорвал его вдоль и, взмахнув вскрытым таким образом мешком, словно пращой, швырнул его содержимое в глубину зала.
   В косых лучах солнца, врывавшихся в зал через высокие окна, стрелой пронеслись желтые блестки, точно промчался рой золотых жучков.
   Раздался сначала дробный треск об двери и стены, затем певучий звон отскакиваемой монеты, словно обрушился целый град разбитых стекол.
   На мгновение все замерло в испуге, затем так же внезапно последовал оглушительный взрыв.
   Казалось, что пол заколебался под давлением огромной, неведомой силы.
   Толпа в каком-то судорожном приступе, одновременно охватившем всех, заметалась и обрушилась на золото как туча саранчи. А Каскариллья хватал одну за другой пачки и мешки и разбрасывал их во всех направлениях.
   Сладострастная жестокость, почти зверская жестокость светилась во влажных складках его лба и растягивала плотно сжатые углы его сухих губ в то время, как он безумными лихорадочными движениями нервных дрожащих рук безостановочно расшвыривал деньги. И казался он в эти минуты каким-то страшным, могущественным магом, по мановению и заклинаниям которого вертится и кружится человеческая масса.
   Весь зал был теперь зверем, сорвавшимся с цепи. Деревянный барьер, защищавший судебный преторий, треснул и разлетелся в куски.
   Грозный человеческий вал нахлынул и перекатился через слабых, нерешительных и опоздавших. Крик ужаса раздался с трибун.
   Горсти золота и банковых билетов сплотили воедино эту разношерстную толпу и заставили ее кататься по полу в дикой оргии долго сдерживаемого, но наконец восставшего голода.
   Судьи, адвокаты, карабинеры, скамьи, кресла, – все было перевернуто, смято и увлечено ураганом безумного грабежа, для которого уже не было более препятствий, который не знал границ и который затопил зал бушующими волнами ползающего и корчащегося тела, жалкого, несчастного, отвратительного человеческого тела…

V

   Каскариллья воспользовался свалкой, чтобы пробраться к Тапиоке, которого нахлынувшей волной грабителей отнесло в угол, далеко от приставленных сторожить его карабинеров.
   Он схватил его за руку и потащил вон, расталкивая и топча тела.
   На лестнице человек, одетый шофером, подал Каскариллье широкое пальто и дорожную шапочку, которые тот передал Тапиоке.
   – Живо! Надевай это! – скомандовал Каскариллья. – Тебя могут узнать…
   Тапиока машинально повиновался. Зрелище, при котором он только что присутствовал, отняло у него всякую способность соображать. На площади перед зданием суда Каскариллья, сделав несколько поворотов между рядами автомобилей, ожидавших своих владельцев, приехавших на заседание, остановился перед солидной машиной. Другой шофер, сидевший у колеса, тотчас сошел, чтобы завести машину.
   Каскариллья втолкнул Тапиоку внутрь машины, сел рядом с ним, и автомобиль полетел по направлению к городской заставе.
   Около часа автомобиль несся среди полей и деревень.
   Каскариллья, выглядевший несколько уставшим, не проронил ни слова. Тапиока, мало-помалу вернувшийся к пониманию действительности, не осмеливался нарушить молчания товарища.
   Время от времени он высовывал голову из окна и смотрел на пейзажи, как смотрит курица, когда ее в клетке несут на рынок.
   Группы домов, попадавшиеся все чаще, заставляли предполагать близость города.
   Наконец автомобиль остановился перед отелем. Тапиока немного осмелел.
   – Это что ж за город? – спросил он у соскочившего с автомобиля Каскарилльи.
   – А не все ли тебе равно? Тапиока смолк.
   – Сходи! – пригласил Каскариллья.
   Он распорядился затем выгрузить большой чемодан, который внесли в зал отеля, где Тапиока с покорностью побитой собаки расположился в первом попавшемся кресле.
   Каскариллья подошел к нему.
   – Этот чемодан, – сказал он ему, понижая голос и указывая на багаж, – твой… В нем разная одежда, из которой ты выберешь на досуге во что тебе переодеться в одной из комнат этого отеля…
   Тапиока смиренно молчал.
   Каскариллья вынул из кармана бумажник и сунул ему в руку.
   – Я должен был тебя спасти, – продолжал он. – Как видишь… я успел в этом… Теперь я тебя покидаю… Возьми это и… учись!… Всего хорошего!…
   Тапиока не имел времени поблагодарить. Каскариллья, вскочив в автомобиль, мгновенно скрылся из вида.
   Тапиоке все пережитое казалось сном наяву.
   По любезному приглашению управляющего отелем, он поднялся в приготовленную ему комнату.
   Его оставили одного.
   Он огляделся кругом, посмотрел на внесенный за ним чемодан, посмотрел на бумажник, который он положил на мраморную доску комода.
   – Учись, говорит! – пробормотал он, размышляя о последних словах Каскарилльи. – Эко словечко загнул… Чему? Как? Для науки-то прежде всего нужно… нужно тово…
   И Тапиока постучал себя по лбу.
   Затем он развернул бумажник, но не в силах был сосчитать содержавшихся в нем банковых билетов. Понял одно: что сумма тут немалая…
   «Что ж я теперь делать буду со всеми этими деньгами?» За все его существование у него было их всегда так немного. Он почувствовал приступ мрачной тоски… Вздернул плечами… «Еще украдут у меня», – заключил он.
   С минуту он смотрел на себя в зеркало: комический вид представляла его худая фигура в дорожном костюме.
   И он начал раздеваться, продолжая размышлять сам с собою:
   «Либо сам воруй, либо других заставляй… Н-да! И вся жизнь тут…»