Нужно было ей рассказать об этом.
   И я рискнула. Это было очень наивно с моей стороны, но по моим поступкам можно было судить, как сильно я верила в это чудо.
   Однажды утром я подошла к ней. На ней было пурпурное платье без рукавов, плотно облегающее талию и расширяющееся книзу подобно пиону. Её красота и грация затуманили мне голову.
   Однако, я не забыла того, что хотела сказать ей.
   — Елена, у меня есть один секрет.
   Она снисходительно взглянула на меня, с видом, который говорил, что иногда можно послушать что-то новенькое.
   — Ещё один конь? — насмешливо спросила она.
   — Нет. Настоящий секрет. Об этом кроме меня больше не знает никто на свете.
   И я сама в это верила.
   — Что это?
   Тут я сообразила — хоть и поздно — что мне совершенно нечего было ей показать. Что я могла придумать? Не могла же я рассказать ей про снег и странные вздохи.
   Это было ужасно. В кои-то веки она удостоила меня взглядом, а мне нечего было сказать.
   И я придумала, как потянуть время. Нужно куда-нибудь отправиться.
   — Иди за мной.
   И я пошла сама не зная куда, стараясь сохранять уверенный вид, чтобы скрыть свою панику.
   О чудо: Елена последовала за мной. Правда, ничего необычного в этом не было. Она целыми днями расхаживала по гетто. А сейчас просто шагала рядом со мной, но была такой же отстранённой как всегда.
   Было очень трудно так медленно идти. Похоже на замедленную съёмку. Но это было ничто в сравнении с ужасом, который я испытывала при мысли о том, что мне нечего, совершенно нечего было ей показать.
   И всё же я ликовала, глядя, как она идёт за мной. Я ни разу не видела, чтобы она шла с кем-то рядом. Её волосы были заплетены в свободную косу, и восхитительный профиль был отчётливо виден.
   Но куда, чёрт побери, я отведу её? В гетто не было ни одного потайного местечка, о котором бы она не знала, также хорошо, как я.
   Всё это заняло около получаса. А мне казалось, что прошла неделя. Я медленно шагала, не только чтобы быть рядом с Еленой, но и оттянуть момент позора и унижения, когда я покажу ей дыру в земле или разбитый кирпич или другую чепуху и отважусь сказать что-то вроде: «О! Кто-то украл его! Кто стащил мой ларец с изумрудами?» Красавица рассмеялась бы мне в лицо. Позор был неотвратим.
   Я чувствовала себя смешной, но я была права, потому что знала, что секрет всё-таки был, и что он был лучше любых изумрудов. Если бы только найти слова, чтобы описать Елене всю прелесть этой тайны — снег, странный жар, неведомое удовольствие, бесстыдные улыбки и необъяснимую связь, которая за этим следовала.
   Если бы я могла показать ей хоть краешек этого чуда, она пришла бы в восторг и полюбила меня, я уверена. Нас разделяли слова. А ведь достаточно было найти волшебное заклинание, чтобы добраться до сокровищ, как у Али-Бабы «Сезам, откройся!» Но великий секрет оставался под замком, и всё, что я могла сделать — ещё больше замедлить шаг, в надежде, на то, что вдруг из воздуха возникнет слон, летучий корабль или атомная электростанция, что-нибудь, что отвлекло бы нас.
   Терпеливость Елены говорила о её равнодушии, как будто, она уже заранее решила, что мой секрет не стоил внимания. Я была почти благодарна ей за это. Так потихоньку, бесцельно сворачивая то вправо, то влево, мы подошли, наконец, к воротам гетто.
   Я почти задыхалась от отчаяния и гнева. Я готова была броситься на землю с криком:
   — Нет никакого секрета! Не могу я его ни показать, ни рассказать о нём! И всё-таки он есть! Ты должна поверить, потому что я чувствую его в себе и потому что он в тысячу раз прекраснее, чем ты можешь себе представить! И ты должна полюбить меня, потому что я одна знаю этот секрет. Я такая замечательная, не упускай своё счастье!
   И тут Елена, сама того не зная, спасла меня:
   — Твой секрет не в Сан Ли Тюн?
   Я сказала «да» просто чтобы что-нибудь ответить, прекрасно зная, что бульвар Обитаемого Уродства не похож ни на какой секрет.
   Моя возлюбленная остановилась:
   — Ну, что ж, тем хуже. Мне нельзя отсюда выходить.
   — Что? — переспросила я, делая вид, что не поняла и не решаясь поверить в это спасение за секунду до гибели.
   — Мама запретила мне выходить. Она говорит, что китайцы опасны.
   Я чуть не воскликнула «да здравствует расизм!», но вовремя сдержалась и сказала:
   — Жалко! Если бы ты только знала, как прекрасен этот секрет!
   Умирающий Малларме[24] не сказал ничего другого.
   Елена пожала плечами и медленно удалилась.
   Должна признаться, что с тех пор я храню глубокую и вечную благодарность китайскому коммунизму.
 
   Две лошади выехали из-за ограды через единственную и постоянно охраняемую дверь. На бульваре Обитаемого Уродства они не свернули на площадь Великого Вентилятора, а поскакали в противоположную сторону, налево. Они ехали за город.
   Кроме Площади Великого Вентилятора, был ещё Запретный Город. Он был не таким запретным, как деревня. Но два всадника были не в том возрасте, на который распространялся запрет, и их не останавливали.
   Они скакали галопом среди полей. Город Вентиляторов скрылся из вида.
   Нельзя понять, что такое уныние, если не видел земли, окружающие Пекин. Трудно поверить, чтобы самая великая в истории империя могла быть создана на этой скудной почве.
   Пустыня красива. Но пустыня, замаскированная под деревню, это жалкое зрелище. Из земли еле пробивались чахлые ростки. Людей редко можно было увидеть, потому что они жили в землянках.
   Если есть на этой земле унылый пейзаж, он выглядит именно так. Кони стучали копытами по узкой дороге в надежде нарушить тишину руин.
   Не знаю, знала ли моя сестра, что её велосипед — это конь, по крайней мере, по её виду нельзя было сказать, чтобы она сомневалась в этой легендарной истине.
   Прибыв на берег пруда, окружённого рисовыми полями, мы останавливали коней, снимали свои доспехи и прыгали в грязную воду. Это была наша субботняя прогулка.
   Иногда какой-нибудь китайский крестьянин с загадочно-отсутствующим видом приходил посмотреть на двух белянок.
   Два рыцаря выходили из воды, вновь облачались в доспехи и садились на берегу. Пока их скакуны щипали редкую траву, они ели печенье.
 
   В сентябре началась учёба.
   Для меня это уже было не ново. Для Елены это было в первый раз.
   Но маленькая Французская школа в Пекине имела мало общего с образованием.
   Мы, дети всех национальностей, — за исключением англичан и немцев, — были бы очень удивлены, если бы нам сказали, что мы ходим в школу учиться.
   Мы этого не замечали.
   Для меня школа была большой фабрикой бумажных самолётиков.
   Даже учителя помогали нам их делать. Поскольку по профессии они не были ни учителями, ни воспитателями, это было почти всё, что они умели делать.
   Этих добрых малых, добровольцев, нелёгкая занесла в Китай, где за великими иллюзиями последовало великое разочарование.
   Впрочем, все живущие в Китае иностранцы, кроме дипломатов и синологов, попадали сюда по нелепой случайности.
   А раз уж эти несчастные здесь оказались, нужно было чем-то заняться, и они шли «преподавать» в маленькую Французскую школу в Пекине.
   Это была моя первая школа. Там я провела три знаменательных года. Но сколько я ни копалась в памяти, не могла вспомнить ничего из того, чему нас там учили, кроме строительства бумажных самолётиков.
   Впрочем, ничего страшного в этом нет. С четырёх лет я умела читать, а уж шнурки я давным-давно научилась завязывать. А значит, мне было нечему больше учиться.
   Перед учителями была поставлена трудная задача — не дать детям поубивать друг друга. И они с ней справлялись. Значит, нужно поздравить этих отважных людей и понять, что в подобных условиях, учить детей алфавиту было нелепой роскошью идеалистов конца прошлого века.
   Для нас, детей разных национальностей, учение было ничем иным, как продолжением войны теми же средствами.
   С той лишь маленькой разницей, что в маленькой Французской школе Пекина не было немцев, они ходили в Восточногерманскую школу.
   И мы уладили этот скандал гениальным решением: в школе врагами были все подряд.
   А поскольку заведение было небольшим, мы уничтожали друг друга с лёгкостью. Врага не нужно было искать, он был повсюду, до него можно было достать рукой, зубами, ногой, плевком, ногтем, головой, подножкой, мочой и блевотиной. Стоило лишь чуть наклониться.
   Эта школа была замечательна ещё тем, что четверть учеников не знали ни слова по-французски и даже не собирались учить. Родители отправили их туда, потому что не знали, куда их девать и потому что хотели отдохнуть в кругу взрослых и насладиться режимом на месте.
   Среди нас были перуанцы и другие марсиане, которых мы мутузили для развлечения, и чьи крики совершенно нельзя было понять. О французской школе у меня сохранились наилучшие воспоминания.
 
   Для Елены это тоже была первая в жизни школа.
   Я дрожала. Я обожала этот вертеп, но мысль о том, что такое хрупкое создание попадёт в столь опасное место, меня ужасала. Она же ненавидела насилие!
   В любом случае, я дала себе слово разбить лицо всякому или всякой, кто тронет её хоть пальцем. Тогда уж, наверное, она обратит на меня внимание. Тем более, что обидчик, скорее всего, сделает из меня отбивную, а Елена надо мной посмеётся.
   Однако, мне не пришлось вмешаться.
   Чудо следовало за Еленой по пятам. С первого учебного дня вокруг моей возлюбленной возникла аура мира, спокойствия и галантности. Она могла проходить через самые кровавые битвы, аура следовала за ней повсюду. Всё это произошло само собой: никто бы не осмелился поднять руку на такую красоту и величие.
   В четыре часа она возвращалась в гетто такой же чистой и опрятной, как и утром.
   Казалось, воинственная атмосфера школы не мешала ей, она её не замечала. По крайней мере, делала вид, что не замечает. На переменах она медленно расхаживала по земляному двору с отсутствующим видом, счастливая своим одиночеством.
   Однажды случилось то, что и должно было случиться. Её одиночество не могло длиться вечно.
   Такая высокомерная красота, как у неё, внушала желание держаться на почтительном расстоянии. Никогда не думала, что какой-нибудь смельчак отважится приблизиться к ней. В любви я познала много страдания, но я ещё не испытала ревности.
   И каково же было моё удивление, когда однажды утром я увидела, как какой-то жизнерадостный оболтус что-то рассказывал маленькой итальянке.
   И чтобы послушать его она остановилась.
   И она слушала его. Она удостоила мальчишку взглядом. И её глаза и рот были именно такими, какие бывают у того, кто слушает.
   Конечно, нельзя было сказать, что она им восторгалась или была заинтересована, но она по-настоящему слушала. Она одарила его своим вниманием.
   Я видела, что этот мальчишка существует для неё.
   И существовал он по меньшей мере минут десять.
   А поскольку он учился с ней в одном классе, одному Богу известно, сколько он ещё просуществует, а я не буду об этом знать.
   Какая подлость!
   Тут следует кое-что пояснить.
   До четырнадцати лет я делила человечество на три вида: женщины, маленькие девочки и смешные существа.
   Прочие различия казались мне из области анекдотов: китайцы или бразильцы (к немцам это не относилось), господа или рабы, красивые или уродливые, взрослые или старики, все эти различия были, конечно, важны, но не раскрывали человеческой сути.
   Женщины были очень нужными людьми. Они готовили еду, одевали детей, учили их завязывать шнурки, наводили чистоту, создавали младенцев у себя в животах, они носили интересную одежду.
   Смешные существа были совершенно непригодны. Утром взрослые существа уходили «на работу», которая была школой для взрослых, то есть заведением бесполезным. Вечером они встречались с друзьями — малопочтенное занятие, о котором я уже рассказывала.
   На самом деле взрослые смешные существа были очень похожи на смешных существ-детей с той существенной разницей, что они утратили прелесть детства. Но их функции не менялись, и внешний облик тоже.
   Зато между женщинами и маленькими девочками была огромная разница. Прежде всего, с первого взгляда было видно, что они были разного пола. И потом, их предназначение существенно менялось с возрастом. Девочки переходили от бесполезности детства к первостепенной роли женщин, в то время, как смешные существа оставались бесполезными всю жизнь.
   Единственные смешные, которые на что-то годились, были те, которые подражали женщинам: повара, продавцы, учителя, врачи и рабочие.
   Потому что эти профессии были прежде всего женскими, особенно последняя: на многочисленных пропагандистских плакатах, которыми кишел Город Вентиляторов, рабочие всегда были женщинами, толстощёкими и жизнерадостными. Они так весело ремонтировали пилоны, что у них румянец играл на лицах.
   Деревня не отставала от города. На плакатах были только радостные и энергичные крестьянки, в экстазе вязавшие снопы.
   Взрослые смешные в основном занимались притворством. Так, китайские солдаты, окружавшие гетто, притворялись опасными, но никого не убивали.
   Я хорошо относилась к смешным существам, тем более, что их судьба казалась мне трагичной: они ведь были смешными с рождения. Они рождались с этой нелепой штукой между ног, которой они так патетически гордились, и отчего были ещё смешнее.
   Смешные-дети часто показывали мне этот предмет, и я всегда хохотала до слёз. Это их удивляло.
   Однажды я не сдержалась, и сказала одному из них с искренней симпатией:
   — Бедняга!
   — Почему? — недоуменно спросил он
   — Это должно быть неприятно.
   — Нет, — заверил он.
   — Не нет, а да, это сразу видно, если вас по нему стукнуть.
   — Да, но так удобнее.
   — Что?
   — Мы писаем стоя.
   — Ну и что?
   — Так лучше.
   — Ты думаешь?
   — Чтобы писать в немецкие йогурты, нужно быть мальчиком.
   Я задумалась. На это можно что-нибудь возразить, но что? Потом что-нибудь придумаю.
   Элитой человечества были маленькие девочки. Человечество существовало ради них.
   Женщины и смешные существа были калеками. Их тела были так нелепы, что вызывали смех.
   Только маленькие девочки были совершенны. Ничего не торчало из их тел, ни причудливые отростки, ни смехотворные протуберанцы. Они были чудесно сложены, их силуэт был гладким и обтекаемым.
   Они не приносили материальной пользы, но они были нужнее, чем кто бы то ни было, ибо они были воплощённой красотой — истинной красотой, которой можно только наслаждаться, которая ни в чём не стесняет, где тело — это истинное счастье с головы до ног. Надо быть маленькой девочкой, чтобы понять, каким чудесным может быть тело.
   Чем должно быть тело? Только источником удовольствия и радости.
   Как только тело начинает тяготить и становится препятствием, всё пропало.
   У прилагательного «гладкий» почти нет синонимов. И не удивительно: ведь словарь счастья и удовольствия во всех языках беден.
   Слово «обтекаемость» прекрасно показывает, чем может быть счастливое тело.
   Платон считал тело помехой, тюрьмой, и я сто раз соглашусь с ним, но только не в случае с маленькими девочками. Если бы Платон мог побыть девочкой, он узнал бы, что тело это, напротив, — источник свободы, самый головокружительный трамплин в наслаждение, это классика души, это чехарда идей, ловкость и быстрота, единственная отдушина для бедного мозга. Но Платон ни разу не вспомнил о маленьких девочках, их слишком мало в Идеальном Мире.
   Конечно, не все маленькие девочки красивы. Но даже на некрасивых девочек приятно смотреть.
   А когда девочка хорошенькая или красивая, величайший итальянский поэт посвящает ей стихи, знаменитый английский логик теряет голову из-за неё, русский писатель бежит из страны, чтобы назвать её именем опасный роман и т.д. Потому что маленькие девочки сводят с ума.
   До четырнадцати лет я любила женщин, любила я и смешных существ, но я считала, что быть влюблённым в кого-то другого, кроме маленькой девочки, было лишено всякого смысла.
 
   Поэтому, когда я увидела, что Елена уделяет внимание смешному мальчишке, я была возмущена.
   Пусть она не любит меня.
   Но, чтобы она предпочла мне смешное создание, это уже не лезло ни в какие ворота.
   Значит, она всё-таки была слепа?
   Но ведь у неё был брат: не могла же она не знать о том, что все мальчики обижены природой. Она не могла влюбиться в калеку.
   Любовь к калеке могла вызвать только жалость. А Елена не знала жалости.
   Я не понимала.
   Действительно ли она его любила? Узнать это невозможно. Но ради него она перестала шагать с отсутствующим видом, она соблаговолила остановиться и послушать его. Я никогда не видела, чтобы она кого-то баловала таким вниманием.
   И так повторилось на многих переменах. Видеть это было нестерпимо.
   Кто такой, чёрт возьми, этот смешной? Я была не знакома с ним.
   Я навела справки. Это был шестилетний француз из Вай Чжао Та Лю. Ну, слава богу, не хватало ещё, чтобы он жил в одном гетто с нами. Но он общался с Еленой в школе по шесть часов в день. Это было ужасно.
   Его звали Фабрис. Я никогда не слышала такого имени и сразу решила, что это самое противное имя на свете. А самым смешным было то, что он ещё и носил длинные волосы.
   Увы, кажется, я была единственной, кто так считал. Фабрис был заводилой в младших классах.
   Моя любимая выбрала власть, мне было стыдно за неё.
   Но как ни странно, от этого я только ещё больше полюбила её.
 
   Я не понимала, почему у моего отца был такой измученный вид. В Японии он хорошо себя чувствовал. В Пекине это был другой человек.
   К примеру, со дня приезда он пытался выяснить состав китайского правительства.
   Я не знала, всерьёз ли его это занимало.
   Похоже, для него это было серьёзно. Ему не везло. Всякий раз, когда он задавал этот вопрос, китайские власти отвечали, что это секрет.
   Он старался возражать как можно вежливее:
   — Но ни одна страна мира не скрывает состав своего правительства!
   Кажется, этот аргумент не трогал китайцев.
   Так немногие дипломаты, живущие в Пекине, отваживались обращаться к фиктивным и безымянным министрам: это интересное занятие требовало способности к абстрактному мышлению и смелости воображения.
   Всем известна молитва Стендаля:
   — Господи, если ты существуешь, сжалься над моей душой, если она у меня есть.
   Общение с китайским правительством сводилось примерно к тому же.
   Но действующая система была гораздо сложнее теологии в том, что она не переставала сбивать с толку своей непоследовательностью. Так, официальные обращения могли содержать такую фразу:
   «На открытии нового текстильного завода народной коммуны такой-то присутствовал министр промышленности, товарищ Чанг…»
   Тут же все пекинские дипломаты бросались к своим правительственным уравнениям с двадцатью неизвестными и записывали:
   «11 сентября 1974 года министр промышленности — Чанг…»
   Месяц за месяцем политическая мозаика потихоньку заполнялась, но всегда с огромной долей неуверенности, потому что состав правительства Китая был весьма нестабилен. Одним словом, однажды, без всякого предупреждения, появлялось следующее официальное заявление:
   «Согласно заявлению министра промышленности товарища Минга…»
   И всё начиналось сначала.
   Мистики довольствовались словами, которые будили их мечтательность:
   В Пекине мы поняли суть древнего высказывания deus absconditus[25].
   Прочие шли играть в бридж.
 
   Меня не волновали подобные вещи.
   Было кое-что поважнее.
   Был этот Фабрис, чей престиж рос на глазах, и на которого Елена обращала всё больше и больше внимания.
   Я не задавалась вопросом, что было у этого мальчика, чего не было у меня. Я знала, что у него было больше.
   И именно это озадачивало меня. Неужели Елена не знала об этом смешном предмете? Неужели он мог ей нравится? Очень похоже, что так и было.
   В четырнадцать лет, к моему великому удивлению, моё мнение на этот счёт изменилось.
   Но в семь лет такая склонность казалась мне непонятной.
   Я со страхом сделала вывод, что моя возлюбленная сошла с ума.
   Я решила — будь что будет. Отведя маленькую итальянку в сторону, я шепнула ей на ухо, каким недостатком был наделён Фабрис.
   Она посмотрела на меня, сдерживаясь от смеха, и было ясно, что смеялась она надо мной, а не над этим предметом.
   Я поняла, что Елена для меня потеряна.
   Ночь я провела в слезах, не потому что у меня не было этого приборчика, а потому что у моей любимой оказался дурной вкус.
 
   В школе один отважный учитель задумал занять нас чем-то иным, нежели строительство бумажных самолётиков.
   Он собрал вместе три младших класса, и я оказалась рядом с Еленой и её свитой.
   — Дети, у меня идея — мы вместе сочиним историю.
   Это предложение сразу показалось мне подозрительным. Но я одна так к нему отнеслась, остальные обрадовались.
   — Пусть те, кто умеет писать, сочинит какую-нибудь историю. А потом мы вместе выберем самую интересную, нарисуем к ней рисунки, и сделаем из них книгу.
   «Чепуха», — подумала я.
   Эта затея была придумана для того, чтобы большинство учеников младших классов, не умеющие писать, захотели бы научиться.
   Не теряя времени, нужно было придумать историю.
   И я с жаром погрузилась в творчество.
   Одна прекрасная русская принцесса (почему именно русская, до сих пор не пойму) была голой погребена под снегом. У неё были очень длинные волосы и бездонные глаза, которые прекрасно сочетались с её страданием. Ведь холод причинял ей невыносимую боль. Одна голова её виднелась из снега, и она видела, что кругом не было ни души, и никто не мог прийти ей на помощь. Далее шло длинное описание её слез и горя. Мне все это безумно нравилось. И тут откуда ни возмись появлялась другая принцесса, которая вызволяла её из плена и согревала её заледеневшее тело. Я млела от удовольствия, описывая, как она это делала.
   Потупив взгляд, я сдала своё сочинение.
   По непонятным причинам, оно было тут же предано забвению. Учитель даже не упомянул о нём.
   Однако, он рассказал о других, в которых говорилось о поросятах, далматинцах, о носе, который рос, если его хозяин врал, — короче, сплошной плагиат.
   К моему великому стыду я забыла историю, сочинённую Еленой.
   Но я не забыла, кто из учеников занял первое место, и как толпа помогла ему в этом.
   В сравнении с этим, румынская избирательная кампания просто образец честности.
   Фабрис, — а это был, конечно, он, — сочинил историю о благотворительности. Дело происходило в Африке. Маленький негр видел, как его семья умирает с голоду, и отправлялся на поиски съестного. Он уходил в город и становился богатым. Через десять лет он вернулся в деревню, завалил родню подарками и едой и построил больницу.
   Вот как учитель преподнёс нам этот поучительный рассказ:
   — Я оставил напоследок историю нашего Фабриса. Не знаю, что вы на это скажете, но мне она нравится больше всех.
   И он прочёл его сочинение, которое было встречено самыми вульгарными криками восторга.
   — Ну, что ж, дети, думаю, вы со мной согласны.
   Не могу выразить, как мне было противно.
   Сначала сага Фабриса показалась мне глупой и нелепой.
   «Но это же гуманная история!» — воскликнула я про себя, слушая чтение, с таким огорчением, что это можно было понять, как «Это же пропаганда!»
   В дальнейшем похвала взрослого всегда казалась мне залогом посредственности.
   Это впечатление подтвердилось отвратительной идеологической манипуляцией, которая затем последовала.
   Всё говорило об этом: голосование восторженными криками, а не выборами, неточность в подсчётах и т.д.
   И в конце гвоздь программы: лицо победителя, который вышел на эстраду поприветствовать избирателей и изложить свой проект более подробно.
   Его спокойная, довольная улыбка!
   Его идиотский голос, вещающий о мужестве голодающих!
   А особенно единодушные крики радости этой кучки маленьких глупцов!
   Только Елена не ликовала вместе со всеми, но то, с какой гордостью она смотрела на героя, говорило само за себя.
   По правде, сказать, я не расстроилась, что о моей истории не упомянули. Я жаждала славы только в любви и на фронте. А пишут пусть другие.
   Но при мысли, что подлое простодушие этого мелкого смешного существа снискало такой восторг, меня тошнило.
   То, что к моему возмущению примешивалось много ревности и злости не меняло дела: мне было отвратительно то, что превозносили до небес историю, где добрые чувства были всего лишь плодом фантазии.
   С этого дня я решила для себя, что литература — это мир зависти и интриг.
 
   Махинация была на лицо.
   Сочинение писали сорок детей.
   Я гарантирую, что из нас только 39 человек были способны сочинять истории, потому что я предпочла бы лучше умереть, чем помогать, как бы мало ни было моё участие, этому коллективному творчеству.
   А если исключить маленьких перуанцев и других инопланетян, случайно приземлившихся среди нас и которые не понимали ни слова по-французски, остаётся тридцать четыре человека.
   Из них надо вычесть тех, которые молча следуют за большинством, такие есть в любом обществе, и их глупое молчание принимают за участие. Остаётся 20 человек.