Мне нельзя терять времени. Я приказываю поддерживать в котлах пар до отказа. Они дрожат. И в груди моей все дрожит. Я превратился в азартного картежника. На кону - вместо золота - триста человеческих жизней. Никто из них не подозревает, что участь их решена. В этой вот седой голове, под костяным черепом, остались одни козыри. Выигрыш обеспечен.
   Не будучи наверху, я все-таки хорошо представлял себе, как обстоит там дело. Никто не мог подняться на мостик, чтобы занять командный пост. А о поднятии якоря нечего было и думать. Положение для белых создалось безвыходное.
   Наконец одному мичману удалось ползком пробраться в машину. Он поместился на верхней площадке около дверей и оттуда начал командовать:
   - Механик! Полный назад!
   Для меня ясно стало, что хотят выбраться из бухты, не поднимая якоря. Но я не так глуп, чтобы пустить машину во всю силу.
   В свою очередь, я приказал машинисту:
   - Скажите кочегарам, чтобы шуровали хорошенько. Иначе нам не выбраться из этой кутерьмы.
   - Хорошо, - ответил он и кинулся в кочегарку без разговора.
   Я успел крикнуть ему вдогонку:
   - И вы сами последите за ними!
   Мною сделано все, чтобы взорвать цилиндр. Я с нетерпением косился на водомерное стекло. У меня было такое чувство, как будто я схватил противника за горло и оставалось только придушить его.
   Мельком взглянул на часового. Он поднялся по трапу на несколько ступенек и остановился. Для чего-то пощупал гранату за поясом и запрокинул голову, глядя вверх.
   - Полный вперед! - доносился до меня тревожный голос того же мичмана.
   Я передвигал регуляторы. Машина работала. "Лебедь" дрожал, точно чувствовал приближение грозы.
   Якорь, по-видимому, крепко вцепился железными лапами за грунт. Судно могло двигаться взад и вперед лишь на том расстоянии, на какое позволяла ему длина каната. Мы болтались так, меняя ход, довольно долго.
   Вдруг я заметил, что вода в водомерном стекле запузырилась. Немного погодя оно побелело, точно налитое молоком. Сейчас должен быть конец. Несколько минут осталось жизни.
   "Война есть война!" - с хладнокровием повторял я про себя.
   Я пустил машину на полный ход.
   Якорный канат не выдержал - лопнул.
   Офицер торжествующе заорал:
   - Наконец-то, черт возьми, пошли!
   Он высунул голову из машинного отделения наружу и высоким срывающимся голосом распорядился:
   - Передайте рулевому в рубке - пусть правит в море!
   В машине послышался толчок, потом другой, сильнее. Я догадался, что это значит. Успел прыгнуть за дверь кочегарного отделения. Раздался удар, точно из пушки, за ним второй, более резкий, с металлическим звоном. Крышка цилиндра от высокого давления вырвалась и с грохотом обрушилась вниз. Все машинное отделение наполнилось паром, довольно горячим даже внизу. Он травился со страшной силой, с свистящим шипением. Создавался такой шум, в котором глохли крики обезумевших людей.
   Точно сквозь туман я увидел, что внизу на железной настилке что-то копошилось. Подошел ближе, нагнулся. Это оказался часовой с разорванным животом - он извивался, пытался вскочить и опрокидывался. Вспомнилась граната, заткнутая за пояс.
   На мгновение я оцепенел, но тут же бросился к левому борту, туда, где находились кингстоны. На пути увидел свалившегося мичмана. Он еле ворочался, разбитый и ошпаренный. Работать мне пришлось вслепую, в клубах обжигающего пара. Привычные руки быстро отвинчивали гайки. Одна лишь мысль сверлила мозг - скорее, скорее. Наконец крышки кингстонов были отброшены напором воды. Она с ревом начала врываться внутрь судна. Что мне еще оставалось выполнить? Я схватил кувалду и начал колотить по золотниковым штокам спасательной помпы. Замысел мой осуществился полностью. Никто больше не спасет судна. Триста человек вычеркнуты из жизни. Как бы желая убедиться в этом, я с минуту постоял на одном месте. Рев воды смешался с свистящим шипением пара. Я слушал эту музыку, стиснув зубы. Все шло ладно, как нельзя лучше.
   Осматриваюсь. Мичман лежит трупом. Нагнувшись, перехожу к другому борту. Темным пятном выделяется распластанный часовой. Я почему-то говорю ему, мертвому:
   - Так-то, брат.
   Больше мне нечего делать. Остальное пойдет само собой. Нужно попробовать, нельзя ли спастись. Под настилкой у меня спрятан пробковый нагрудник. Я схватил его и бегу в кочегарное отделение. Здесь ни одного человека. Очевидно, все побежали по трапу, непосредственно соединяющемуся с верхней палубой.
   Прежде всего надо освободить топки от огня. Это уменьшит шансы на взрыв котлов. С гребком в руках я работаю за пятерых, обливаясь потом. Над настилкой показалась вода, поднимается все выше и выше. "Лебедь" накренился на левый борт, беспомощный и жалкий. Но у меня в душе ни чувства страха, ни раскаяния.
   Когда вода залила топки, я остановился и прислушался. Из машины все еще доносился шум вырывающегося пара. Над головою ржали лошади, с дикими воплями кричали люди. Я отчетливо представлял положение противника. Оно было безнадежным. На судне оставаться нельзя: оно само погибало. Белые бросались за борт, искали спасенья в воде, постепенно проваливаясь в пучину. А с берега ловкие стрелки без промаха разбивали черепа и вонзали штыки в тела тех, кто достигал подножия сопок.
   Я надел на себя пробковый нагрудник. Подождал немного, пока еще не поднялась вода. А потом открыл люк прогара и полез в дымовую трубу. Крики наверху реже.
   Проходит еще некоторое время. Котлы покрываются водою. Судно, избавившись от крена, стоит прямо. Пар исчез. В отверстие трубы виднеется круглый кусок потемневшего неба. Загораются звезды. Должно быть, наступает ночь. Вокруг меня что-то жутко бурлит. Это вырывается наружу где-то задержавшийся воздух.
   Я подсчитываю шансы на спасение. Сколько их? Пять из сотни. Нет, меньше. Почему-то кажется, что сейчас взорвутся котлы. Взлечу на воздух. Есть и другая опасность: корабль может сесть на мель, тогда мне не выбраться из этой черной дыры. А я уже плаваю в железном круге, диаметр которого не больше двух аршин, и коченею от холода. Зябко стучат зубы.
   Всхрапывают лошади. Кто-то надрывно тянет:
   - Товарищи... Спасите...
   Другой хрипло умоляет:
   - Глоточек воды... В груди жжет...
   Это остались на палубе раненые. Стоны их терзают мозг, выворачивают душу. Уничтожены триста человек. Я - главный виновник их гибели.
   А у них, как и у меня, тоже есть жены и дети, есть матери.
   Я запрокидываю голову и смотрю в небо. Бесстрастно горят далекие лампады. Я спрашиваю, точно делая кому-то вызов:
   - Ну что?
   Нет, ничего мне не осталось, как только разбить свой череп об эту проклятую трубу.
   Но тут, как всегда, всплывает лукавая мысль. Она оправдывает какое угодно действие. Вспоминаются товарищи, что остались закупоренными в барже.
   "Лебедь" вдруг качнулся, вздрогнул, точно испугался своей гибели. Под ним расступилась вода. Он с гулом начал проваливаться. В ужасе заржали лошади, бросая к звездам последний свой крик. Сверху, через трубу, ухнув, обрушилась вода, смяла своею тяжестью. Я завертелся в водовороте, опускаясь вместе с кораблем на дно.
   Пробочный нагрудник выбросил меня на поверхность. С забитыми легкими, задыхаясь, я поплыл к ближайшему берегу.
   Как выдержали мои мускулы? Как не оборвались нервы?
   Вдали, у подножия сопок, виднелись пылающие костры. Мелькнула догадка, что это лагерь партизан. Раздавленный и закоченевший, я полз туда, как собака с перешибленным хребтом, полз вдоль берега и орал до хрипоты.
   - Стой, чертова голова! - раздался вдруг грозный окрик. - Куда прешь?
   Остро нацелились штыки, готовые вонзиться в мое полумертвое тело. Я почувствовал отвратительный холод стали. Проваливаясь куда-то, слепой, я успел простонать:
   - Где сын мой, Раздольный?
   Показалось, что я опять очутился в черной трубе. Страшный водоворот крутил и затягивал меня вниз. Но чьи-то руки крепко охватили за плечи, трясли. Я отчетливо услышал голос:
   - А, вот он где нашелся...
   Меня подхватили на руки и куда-то понесли. Я качался, как на волнах. Одна лишь мысль тяжело ворочалась в голове: как можно ходить по воде? А когда увидел костры и людей, начал кричать, что "Лебедь" потоплен мною. Скалились лица, сотни лиц, кружились фигуры, пожимали мне руки, тормошили. Николай почему-то превращался в Павлика, а потом Павлик вырастал в Николая. И все это провалилось в тьму, как в угольную яму. На смену явились кошмарные видения. Так продолжалось до утра.
   Я удивился, что на мне чужая сухая одежда. Ветер ласкал лицо. Вершины деревьев чертили ясную синь неба. В шум тайги странно вплетались человеческие голоса. И еще больше удивился, что вместо Николая около меня крутился Павлик, а рядом с ним стоял Егорка.
   - Папа, мы знали, что "Лебедь" идет к нам, - восторженно сообщил Павлик.
   - Как ты очутился здесь? - спросил я, задыхаясь от радостного волнения.
   - А нас с Егоркой привел - знаешь кто? Товарищ Евсеенко. Помнишь рулевой с "Лебедя"? Мы теперь с Егоркой костры разводим и чай кипятим для партизан. Нам самый главный начальник поручил это дело. Честное слово! А Николая выбрали начальником штаба. Какой он сердитый стал! А уж задается! Через губу больше не плюет...
   Павлик торопился рассказать мне все, что ему известно. А я, все еще больной, с трудом воспринимал действительность, плохо верил в то, что нахожусь на твердой земле, среди партизан.
   В стороне стояли пленные, окруженные часовыми. Их набралось человек сорок. Это были люди с того света. Николай, сурово-возмужалый, не похожий на прежнего наивного подростка, производил над ними следствие. Смутно помню, как сортировали пленных. Из одной кучки смотрел на меня Маслобоев, пришибленный и скучный, как безнадежный пациент в ожидании доктора.
   - Отпустите его на все четыре стороны, - попросил я за машиниста.
   Партизаны немного подумали и объявили Маслобоеву о моем желании. Он поднял голову, оглядел всех воскресшими глазами.
   - Товарищи! Я по глупости своей был на другой стороне. А теперь прошу - можно мне остаться с вами?
   Одобрительно заревели голоса.
   Из пленных человек десять повели в сторону.
   Тайга огласилась дикими воплями.
   Недалеко, в окружении щетинистых сопок, голубела бухта "Отрада". От парохода "Лебедь" виднелась лишь верхняя часть мачты. Она поднималась над водою крестом, как символ разыгравшейся здесь трагедии.
   КАПИТАН ПЕРВОГО РАНГА
   ______________________________
   Роман
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   I
   Захар Псалтырев, о необыкновенной истории которого я хочу рассказать, с новобранства находился со мною в одном взводе. Мы были с ним одинакового роста и поэтому, выстраиваясь на дворе флотского экипажа для маршировки, становились рядом. Он был моим соседом и по жилому помещению. На третьем этаже большого кирпичного корпуса, в одной из четырех камер, занимаемых нашей ротой, койка Захара Псалтырева стояла третьей от моей. Таким образом, я имел возможность наблюдать за ним днем и ночью.
   Помню, в экипаж он явился в домотканом коротком зипунишке, в облезлой заячьей шапке, в лаптях, с небольшим сундуком за спиной. Засунув сундук под койку, он уселся на нее, снял с кудрявой темно-русой головы шапку и распахнул зипун. Потом пытливо оглядел большими серыми глазами камеру. Длинная, она вмещала в себе более сорока коек, расставленных в два ряда, причем между каждой парой коек возвышалось по шкафу. На продольной фасадной стене висели в рамках какие-то правила для матросов, изображения золотых погон флотских чинов, патриотические лубочные картины. С другой поперечной стены, из посеребренного киота, строго смотрел на людей покровитель моряков - Николай-чудотворец. Лицо Псалтырева, обескровленное деревенской нуждой, на момент приняло выражение беспредельной тоски. Но сейчас же он расправил, словно от усталости, широкие, крутые плечи и, тряхнув кудрявой головою, промолвил:
   - Ну, ладно! Начало сделано. Остается немного - только семь лет прослужить.
   Кто-то из новобранцев посмеялся над ним:
   - Что ж это ты явился во флот в таком наряде?
   Псалтырев, не смущаясь, ответил:
   - А для чего мне другой наряд? Казенное добро получу, - защеголяем.
   Мы все были подстрижены нолевой машинкой. На второй день нас сводили в баню. Недели через две мы все оделись в одинаковую флотскую форму.
   За это время мы перезнакомились друг с другом. Мы уже о многих знали, откуда кто пришел, какая семья у него осталась, знали, кто женат и кто холост и чем занимался дома. По праздникам у нас учений не было, но в город все равно никого не отпускали. Приходилось сидеть в камере и скучать.
   Прошло две недели, как мы поселились во флотском экипаже, а некоторые новобранцы все еще с завистью относились к тем, которые по каким-либо причинам были забракованы приемочной комиссией. Тут же вспоминались разные случаи.
   Захар Псалтырев, прислушиваясь к разговорам, долго молчал, а потом заявил:
   - А я очень рад, что попал на службу.
   Говорившие повернули к нему головы и с удивлением уставились на него.
   - Что дома ел? Квас с картошкой, квас с редькой да постные щи. А здесь скоромным супом кормят и кашу дают. Я сам напросился во флот. В нашем селе Хрипунове никакой речушки нет. Воду можно увидеть только в колодцах и в лужах во время дождя. Одно лето мне все-таки подвезло. Работал батраком на Оке. Это будет от нас верст сто. Там и плавать научился и пароходы повидал. А теперь моря и океаны увижу. И уж очень мне хочется узнать, как военные корабли устроены. Может, какой-нибудь специальности обучусь.
   - Черт с ней, со специальностью, лишь бы дома остаться! - сказал один из новобранцев.
   Псалтырев строго посмотрел на него:
   - Если так каждый будет рассуждать, то мы без армии и флота останемся. А тогда другие государства раскромсают нашу Россию по частям и приберут к своим рукам. Хорошо будет?
   Он улыбнулся и заговорил о том, как гуляли "забритые".
   - Эх, и закуролесили мы напоследок! Дым коромыслом стоял! И говядинки поели. Известное дело - все родители режут для рекрутов живность. Так уж исстари повелось. И моя мать то же сделала. Были у нас три курицы и петух. Пожалела она курицу: яйца, мол, будет нести. Взяла да и отрубила голову петуху. Такого красавца больше не найти. Сильный, пером огненный. Запоет, бывало, - на всю волость слыхать. А насчет драки - во всем селе ни один не мог против него устоять. На спор я на нем целковых пять выручил. Вот до чего жалко такого петуха! Лучше бы мать овцу зарезала.
   Время шло, но мы, несмотря на молодость, чувствовали себя подавленными. До рекрутчины у каждого из нас была какая-то своя особая жизнь, свои занятия, родственники, друзья, знакомые. Почти до двадцати двух лет, начиная с детства, мы жили - одни в городах, другие в деревнях, - привязанные к привычным условиям. И вдруг связь с прошлым оборвалась, и наша жизнь должна продолжаться в новой обстановке. Нас пугали стены казармы. Мы ложились спать по приказу начальства, вставали утром под игру горнистов и грохот барабанов. Без разрешения фельдфебеля мы не могли завтракать, обедать, ужинать. Инструкторы оглушали нас бранью, а мы вытягивались перед ними, выслушивая их грубые наставления. Если у кого из нас был слабо подпоясан ремень, то инструктор сам затягивал его, до боли нажимая коленом на живот. Казалось, что мы перестали принадлежать самим себе, перестали быть людьми. Все первоначальное учение сводилось к тому, чтобы в новобранцах заглушить самостоятельную мысль и превратить их в послушные и нерассуждающие автоматы. Многие из нас старались заглянуть вперед - что же будет дальше? И служба нам рисовалась нудной, как осенняя слякоть, и невероятно длинной, как этапная дорога через Сибирь.
   Не унывал только Псалтырев. Его серые глаза, роговицы которых были усыпаны маленькими, как маковые зерна, сияющими точками, смотрели на все с жадностью, - так хотелось ему скорее разобраться в новой жизни. Каждое движение его было неторопливо и рассчитано. А месяца через полтора он стал выявляться перед нами как исключительно даровитый человек. В самых простых вещах он видел намеки на что-то интересное, чего другим было невдомек. Всем людям, например, свойственно летнею порою любоваться цветами. А Псалтырев не только любовался, как все, но и более глубоко над этим задумывался. И в беседах с новобранцами у него возникали самые неожиданные, озадачивающие товарищей мысли.
   Однажды после занятий, утомленные, мы расположились на койках. Один из новобранцев утирался носовым платком. Увидев на платке вышитые васильки, Псалтырев спросил:
   - Цветы, должно быть, любите?
   - Невеста на прощание подарила, - ответил тот.
   - Ах, цветики-цветочки! Они для меня загадка.
   Псалтырев оглядел всех и продолжал:
   - Помню, оставался у меня на огороде квадратный аршин свободной земли. И посадил я на нем разные цветы. Почва была одинаковая, одинаково на нее светило солнце, и одинаково орошали дожди. А почему-то рядом росшие былинки зацвели все по-разному. На одном и том же месте пестрели красные, синие, желтые, розовые цветки. Откуда же, спрашивается, берут они свои особенные краски? С неба, что ли, или из земли? Ведь каждый из нас и на лугах видел то же самое.
   Вопрошающим взглядом Псалтырев обвел присутствующих, но в ответ на него уставились недоумевающие лица. И мнение всех выразил один новобранец огромного роста и могучего телосложения. Почесав стриженый затылок, верзила мрачно пробасил:
   - Вот черт! Какой дотошный!
   - Чудно, правда, получается. Откуда у травы такие расцветки? отозвался другой тоненький голосок сзади.
   - Как будто какой-то невидимый художник так их разукрашивает, добавил самый грамотный из нас.
   На минуту все задумались.
   А у Псалтырева уже готов другой вопрос:
   - Или вот еще сохатый. Ну, чем этот лось-бык питается? Травы, прутики, кора и хвоя. Пища мягкая, а рога-то какие у него бывают - твердые и крепкие, словно камень. Зимой сбросит, а за год они опять у него вырастают, да еще на один отросток прибавятся. Как и отчего каменеют рога - тоже непонятно. А ведь, наверное, есть такие ученые люди, которые все знают. Хорошо бы с таким знатоком поговорить. Спросил бы я его еще о желудке. Всякую снедь он в животе переваривает, а сам остается цел, словно чугунный. Просто диву даешься, как это он вместе с пищей сам себя не переварит. А попади он в другой желудок - тоже переварится. Вот тебе и чугун!
   Так Псалтырев огорошивал нас многими странными вопросами, разрешить которые не были в состоянии ни мы, ни он сам. Его любознательность удивляла товарищей. Без устали он допытывался обо всем, стремился проникнуть в самую суть окружающих вещей. Малограмотность не мешала ему знать много песен, былин, сказок. У него была необыкновенная память. Говорил он складно, пересыпая свою речь пословицами и неожиданными сравнениями. Приходили послушать его новобранцы и из других камер. Своими сказками он отрывал нас от гнетущей действительности и уносил в мир фантазий и необыкновенных приключений. Собиравшиеся вокруг него люди то слушали, затаив дыхание, то разражались молодым, задорным смехом, - в зависимости от того, что он рассказывал.
   II
   Однажды вечером, после словесных занятий, инструктор Храпов подозвал к себе новобранца Филатова, дал ему пять копеек и тихонько сказал:
   - Сбегай в лавочку и купи для меня фунт колбасы.
   Филатов, не поняв, в чем дело, робко заявил:
   - Господин обучающий, фунт колбасы стоит восемнадцать копеек.
   Инструктор рассердился:
   - Чубук! Исполняй то, что я тебе приказал! И принесешь мне гривенник сдачи!
   Озадаченный Филатов рассказал об этом другим новобранцам.
   - Брось ты этот пятачок в его поганое рыло! - посоветовал ему Псалтырев.
   Но все начали возражать против такого совета.
   - Ну и пойдет Филатов под суд. Хоть инструктор и маленький, а все же начальник. А начальник всегда останется прав. Этот его приемчик уже давно известен.
   - Да, это, пожалуй, верно, - согласился Псалтырев. - Если часы врут, то всегда бывает виновата минутная стрелка.
   У Филатова навернулись слезы. Ведь те двадцать три копейки, которые он на этой покупке должен был потерять из собственного кармана, равнялись почти половине его месячного жалованья. Но он скрепя сердце побежал в лавочку. Мы разговорились о жадности инструктора, а через минуту уже все слушали только одного Псалтырева, у которого на всякий житейский случай был свой пример.
   - Чей в селе лучший дом стоит рядом с церковью? Ну, известное дело, попа. Тот поп, о котором я хочу рассказать, был жадности непомерной. Вставал он раньше всех и будил своего работника и работницу, чтобы не ели они даром хлеба. Как-то в субботу он поднялся с кровати на заре и взглянул в распахнутое окно. Тихо. Село еще спит. Только один кривой мужичок, по прозвищу Свят-свят, хитрый-прехитрый человек, суетится что-то около поповского колодца. А прозвали этого мужичка потому так, что он был зауголышем и будто бы родился от вдового дьякона. Таращит батюшка глаза на колодец и не верит самому себе. Что же это такое происходит? Не дьявольское ли это наваждение? Или это все представляется ему во сне? Подергал поп себя за сивую бороду, ущипнул уши - больно. Стало быть, это не во сне. А с другой стороны, разве не диво, что мужичок ловит удочкой рыбу в колодце? Из окна хорошо видно, как она трепещется, когда Свят-свят вытаскивает ее наверх. Спешно натягивает поп штаны на ноги, набрасывает подрясник на плечи и выходит на улицу. Еще издали кричит мужику:
   - Ты что тут делаешь?
   - Карасей ловлю, - отвечает кривой мужичок и целится одним глазом на попа.
   - Откуда же могут быть тут караси?
   - Значит, бог послал.
   Подходит поп ближе и смотрит в ведро, а в нем действительно штук двадцать живых золотистых карасей. Все как на подбор - по фунту в каждом будет. От зависти он даже задрожал. А Свят-свят вытаскивает удочкой из колодца еще одного карася и говорит:
   - Теперь хватит с меня на уху.
   Набросился поп на кривого мужичка за то, что наловил он рыбу в чужом колодце, - хотел отнять у мужичка добычу, а тот угрожает:
   - Вот расскажу людям, что в твоем колодце караси водятся. Придут они и всю рыбу выловят. А ее тут, надо думать, пудов двадцать будет.
   Отступил батюшка и просит никому об этом не говорить. Свят-свят ушел. А батюшка потом целый день провел в хлопотах: то удочки бегал искать, то лесы готовил, - для этого ему пришлось вырвать волосы из хвоста своей кобылы, - то удилища приспосабливал. А сам все время думал, как завтра, в праздник, попадья нажарит ему карасей в сметане и с каким аппетитом он будет их кушать. А у матушки в этот день случилось большое горе. Знала она, что ее батюшка любит водку, настоенную на черной смородине. А делала она это хорошо: сначала на ягодах настаивала спирт, а потом разводила ее водой на любую крепость. И вот попадья приготовила такой настойки целое ведро, процедила ее сквозь сито и разлила по бутылкам. Но что делать с оставшимися ягодами? Попробовала их есть - горькие. Спиртом они пропитались. Как ни жалко было попадье, а пришлось ей эти ягоды выкинуть во двор. А там ветерком их продуло - перестали они пахнуть спиртом. Первым наткнулся на них петух. Проглотил он одну ягоду, другую - ничего. И давай созывать всех своих жен. А их у него было более двадцати штук. Набили они свои зобы наспиртовавшимися ягодами и захмелели. Веселье пошло среди них небывалое: петух качается и все время поет, куры кудахчут и тоже качаются. Некоторые из них заспорили между собой и пустились в драку, - может быть, из ревности к петуху. Другие уже на боку лежали, а продолжали голосить. Словом, закуролесили птицы, точно пьяные люди в трактире. Потом одна за другой начали замолкать, и все подохли.
   Попадья до того расстроилась, что прямо волосы на себе рвет. Какой убыток! И кушать кур нельзя - дохлые. Приказывает она кухарке ощипать их, чтобы хоть не пропали перья. Та сделала свое дело, сложила птичьи тушки в переулок и крапивой прикрыла. Забоялась, что на дворе они могут загнить и нехорошо будут пахнуть. А в переулке авось за ночь собаки растащат их.
   Случилось это вечером под воскресенье. Поп ничего не знал о курах и всю ночь думал только о карасях. Встал он на заре, осмотрел все вокруг двора, не подглядывает ли кто, и пошел к колодцу. А кривой мужичок Свят-свят встал еще раньше и побежал по селу. Будит он народ и говорит каждому:
   - Наш батюшка с ума спятил.
   - А ты откуда об этом проведал? - спрашивают его.
   - Удочкой ловит рыбу из своего колодца. Кто же в здравом уме будет это делать?
   Взбаламутились мужики и бабы и заторопились к поповскому дому. Кто из-за угла, кто с огородов смотрят они на своего батюшку. А тот действительно запускает в колодец удочки. Никаких карасей, конечно, там не было. Ведь кривой мужичок Свят-свят наловил их в озере, а не в колодце. Надул он попа. Долго батюшка возился с удочками и с досады плевался: хоть бы одна маленькая рыбешка попалась. Заметил он, что мужики и бабы глазеют на него, сконфузился и побежал в свои хоромы.
   Скоро заиграл на рожке пастух, и со всех дворов стали выгонять скотину. Бабы высыпали на улицу, и тут уже все, от малого и до старого, узнали, что поп свихнулся. Когда заблаговестили к заутрене, весь народ повалил в церковь, чтобы посмотреть, что будет делать взбесившийся поп. Но в этот день никто не попал в божий храм. Около него началось что-то невиданное. Оказалось, что поповские куры не сдохли, а были только пьяными до бесчувствия. Ну так же, как это бывает с человеком, - другой напьется водки до того, что пластом лежит и еле-еле дышит. А у кур кто же заметит дыхание? И вот эти "дохлые" птицы за ночь отрезвели и воскресли из мертвых. Вот тут-то и пошла потеха. Петух не узнает своих жен, куры не узнают своего мужа и своих подруг. Ведь им никогда не приходилось видеть себе подобных голыми, без единого перышка. В испуге, с криком шарахаются они друг от друга в разные стороны, словно тоже спятили с ума. А народ животики надрывает от смеха, улюлюкает. Попадья приказывает работнику и работнице переловить кур и порезать их. Да разве такую уйму скоро переловишь? Про церковь все забыли. Тут уж не до нее, коли на улице такое представление идет, какого не увидишь ни в одном цирке. Церковный сторож сказал об этом попу. Тот прямо в ризе и с кадилом в руке выскочил на паперть. Как глянул он, что делается на улице, глаза у него на лоб полезли: визг, хохот, крики, голые куры туда и сюда мечутся, а за ними его работник и работница гоняются изо всей мочи. Перекрестился поп и понесся прямо в ризе к себе домой. А кривой мужичок Свят-свят кричит ему вслед: