Между тем, Семен подошел к подавленному, находящемуся в прострации Ящику и, выждав минутудругую, сказал:
   — Ты, конечно, можешь поступить по своему усмотрению, но с моей колокольни — если уж пошел на несознанку, держись этого до конца. Небольшой, но шанс есть. Возможно, сразу это ничего не решит, но зато может сыграть потом, когда будешь о помиловании просить президента… Но если честно, лучше будет для всех, если ты, Жора, сменишь среду обитания. Ты, парень, сделал серьезный перебор…
   Суд в один день не закончился, и потому приговор было решено зачитать на следующий день. В камеру Ящик возвратился в сопровождении автоматчиков и всем своим видом напоминал мешок с песком — такой же инертный и тяжелый.
   Он упал на нары и, наверное, не встал бы до следующего утра, если бы не громыхнула дверь и в камеру не ввалилась шумная компания телевизионщиков. Их сопровождали двое полицейских и контролер. Главной была молодая пигалица, которая довольно бойко поинтересовалась — кто тут Ящик Георгий? В камере от софитов стало нестерпимо светло, и вся ее неприглядность открылась как бы в увеличительном виде.
   Девица пыталась заговорить с Жорой, но он ее проигнорировал. Тогда она подошла к Кутузову и поинтересовалась:
   — Вы здесь давно? Не могли бы сказать несколько слов о своем товарище?
   Кутузов смотрел на пигалицу — с лисьим лицом, суетящуюся — и думал, как бы поинтеллигентнее послать ее к такой-то матери.
   — Кто вам, собственно, нужен — я или он?
   Генка отвернулся от направленной на него камеры. Он понимал, что к ним ввалилась похоронная команда, свора шакалов, бегущая по кровавому следу.
   — Нам надо для вечерней программы «Панорама» задать ему только два вопроса, — нервничала девица. — Только два вопроса! Он совершил страшное преступление, и общественность интересуется — почему он это сделал, что он чувствовал тогда и что он чувствует сейчас, когда ему вынесли смертный приговор?
   Вмешался Торф.
   — А что бы ты чувствовала, мамзель, если бы оказалась на его месте?
   Та мгновенно отреагировала: — Каждый из нас на своем месте. Извините…
   — Стоп! — вдруг рыкнул Жора. — Стоп! Мне еще не вынесен смертный приговор, но если ты, шалашня, покажешь меня сегодня по телевизору, то завтра такой приговор мне обязательно вынесут.
   Все понимали, что происходит. На Ящике уже стояло несмываемое клеймо: смертник, и об этом общественность, по мнению этой пигалицы, должна узнать первой.
   Торф подошел к полицейскому и стал тому что-то объяснять. Полицейский пожал плечами, продолжая вертеть в руках очко наручников, пристегнутых к поясу.
   — У них, — кивок в сторону оператора, — есть разрешение окружного прокурора, съемка разрешена, и я здесь ничего не решаю.
   Ящик подошел к нарам и сел на край. Руки, чтобы не выказывать дрожь, он зажал между коленями. Возможно, в этот момент в этом спектакле он увидел для себя какой-то смысл.Но как бы там ни было, собравшись, он прямо взглянул в направленный на него объектив и твердо, не сбиваясь, молвил:
   — Весь мир бардак, и ты, сучка, в том числе, хуже любого СПИДа. Я лично не чувствую за собой никакой вины. Жизнь сыграла со мной в подлянку, и я ей ответил тем же. А что я сейчас чувствую — это, извини, не твое собачье дело. Если хочешь хороший кадр, подожди, ты его сейчас получишь…
   Ящик приподнялся с нар и неуловимым движением приспустил с чресел штаны. Обнаженной задницей он повернулся к свету. А чтобы было эффектнее, он резко нагнулся, и всем, кто смотрел в его сторону, открылся грандиозный прыщавый матово-серый зад Ящика.
   У пигалицы вдруг задергалось веко, и она, покраснев до корней волос, зажав рот платком, ринулась из камеры. Несколько мгновений оператор продолжал снимать Жорин «глобус» и, наверное, внутренне ликовал от такого подарка судьбы.
   Торф и Генка переглянулись, потом посмотрели на полицейских, которые, казалось, тоже не знали, как поступить.Ящик уже натянул штаны и направился к унитазу. Для него больше ничего в этом мире не существовало. Все ценности уравнялись. Когда телевизионщики с полицейскими вымелись из камеры, Жора чужим голосом проговорил:
   — Значит, там уже все решено. Им надо перед Европой оправдаться: мол, приговорили к высшей мере не человека, а лютого зверя. Рот-фронт, их бы, блядей, на мое место.
   — Не ломайся, — сказал Торф, — приговора пока нет. Потом еще есть в запасе апелляция, ходатайство президенту о помиловании, можно написать в Комитет по правам человека ООН… Все еще может измениться. А сейчас… А сейчас давайте это дело обмоем.
   Семен достал из своего бездонного мешка бутылку водки и батон копченой колбасы.
   — Неси, однократка, кружку, а ты, Жора, не психуй, раненых не подбираем.
   Когда захорошело, Генке захотелось поговорить с Люськой. Признаться ей, что он ее по-прежнему любит и что почти каждую ночь она снится ему в своей розовой ночной рубашке.
   Да и у Ящика отлегло от сердца. Он ходил по камере и говорил:
   — Я поначалу растерялся. Кривоту начал пороть. Сейчас бы я этой болонке сказал бы другое…
   — Например? — подзадорил его Торф.
   — Мне надо было у этой прошмандовки сначала спросить — а не хочет ли она случайно отсосать у дохлого татарина? Причем через портянку… А потом уже демонстрировать ей свою задницу. В следующий раз я так и сделаю…
   Потом они чифирили, и Торф со знанием дела рассказывал, какой сорт чая больше всего содержит танина и чего-то еще , что так благотворно воздействует на душу.
   Ночью Жора совершил свой традиционный акт, проявляя при этом лучшие снайперские качества.
   Утром, часов в десять, за ним пришли и, надев наручники, повезли слушать приговор. Назад Ящик уже не вернулся. Его поместили в одиночную камеру, а в 36-ю привели черноволосого смуглолицего хлюпика.
   Это был герой нашумевшей истории. Помог своей любовнице расправиться с ее мужем.Из шприца ввели тому раствор табака и мочи, залили в рот бутылку «Рояля», а затем задушили. Но и этого им показалось мало: тело расчленили с помощью ножовки и отвезли в Юрмалу, в приедайнский лес. В спешке завернули в старый халат, на котором осталась метка местной прачечной.
   Когда Генка узнал об этом, ему сделалось невыносимо неуютно. Казалось, что кругом валялись человеческие куски мяса и разливались липкие лужи крови.
   Хлюпик не смотрел прямо — его глаза были словно повернуты внутрь, что создавало зловещее ощущение. И только Торф как ни в чем не бывало, когда принесли ему новую пайку, позвал сокамерников и стал радушно угощать
   Ночью Кутузову вспомнились последние шаги Ящика. Ему казалось, что Жора хотел обернуться и что-то сказать на прощание. Почему он этого не сделал? Ведь знал же, что уходит из Зб-й навсегда?..
   В одну из ночей, особенно мучительных из-за надоедливого электрического света, Кутузову приснился сон. Будто он стоит у окна и видит, как близкая ветка сирени начинает вдруг осязаемо набухать почками. И хотя кругом сугробы и он знает, что это сон и потому, что во сне, удивляется — как быстро распускается сирень. Рядом незримо ощущается присутствие Люськи, и как будто он ей говорит: «Посмотри, какие изумрудные листочки родила природа», — и так отчетливо, так детально он видел эти зеленые создания, что когда проснулся и осознал, где находится, чуть не заголосил.
   Тоска терзала сердце. Но полежав с закрытыми глазами, он принялся разбирать сон и, как умел, его истолковывать. Такой сон, должно быть, к хорошей перемене, подумал Генка, и вновь закрыл глаза. Невольно вспомнил Осиса, пожалел его тонкие руки и просящие пощады глаза. Пожалел и Ящика, потому что тот на тяжелых покатых плечах унес в вечность частицу их общей жизни…
* * *
   Психологом оказалась молодая брюнетка с холеным лицом. И когда они остались наедине и на Кутузова взглянули лучезарные серые глаза, ему захотелось как можно дольше оставаться в поле их зрения. И как можно дольше смотреть в их манящую неопределенность… Та же притягательность, что исходила от Люськиных глаз…
   Его попросили рассказать — что же с ним произошло в ресторане «Ориент»? И он, как на духу, с некоторым даже энтузиазмом поведал этим серым глазам всю правду. Впрочем, когда дошел до событий, имевших место в туалете, где шестерки Шороха драили его лицом писсуар, он запнулся и стал обмозговывать, как бы незаметнее обойти эту позорную сцену, чтобы не выставлять себя последней половой тряпкой. Однако без этого бытоописания экспертиза теряла силу, и потому он напрягся и выложил все до конца.
   — Как вы думаете, Кутузов, если бы вас тогда не избили, случилось бы то, что потом случилось?
   Генка потер сжатый кулак.
   — В тот вечер эти ребята распространяли вокруг себя цинизм, унижающий человеческое достоинство. Не было бы на их пути нас с Люськой, они привязались бы к другим.
   — Я знаю, что вы участвовали в ликвидации Чернобыдьской аварии, — мягко заглядывая ему в глаза, сказала эксперт, — это так? Вы туда поехали по призыву или же… по велению собственного сердца?
   — Не вижу большой разницы. Вернее, связи с моим уголовным делом.
   — Не хотелось бы быть неправильно понятой. Я считаю, что люди, которые сами, добровольно ринулись в то пекло, как правило, страдают подсознательным чувством повышенной агрессивности. И таким людям все равно: идти ли на баррикады, ложиться грудью на амбразуру или вот, как в вашем случае, участвовать в ликвидации аварии на АЭС.
   — Позвольте, а что тут агрессивного?! Даже если бы я сам туда напросился, как вы говорите, по велению сердца, то и тогда ничего в этом предосудительного нет. Но меня как лейтенанта запаса призвали через военкомат.
   — Интересно…
   — Да, именно так! — твердо сказал Генка и поднялся со стула. — Не знаю, кому из нас нужен психолог… Извините, зовите полицейского, сеанс окончен.
   — Вы, Кутузов, не должны мои вопросы воспринимать в буквальном смысле. Иногда мы задаем их опосредовано.
   — Тогда вы не с того конца начали. В любом деле должны быть начало и конец, а у нас с вами разговор идет про белого бычка.
   Дальше Генка говорить наотрез отказался. Его обуревали противоречия: с одной стороны, притягательная сила серых глаз, с другой — перспектива возвратиться в камеру, которая с приходом очередного убийцы стала для него страшным виварием.
* * *
   Торф звонил, прикрыв трубку рукой. Генка не стал прислушиваться, тем более он был занят своими мыслями. Внутренне он камня на камне не оставил от науки по названию «психология».
   Чернявый разбойник сидел на корточках, согнувшись в три погибели — классической позе язвенника. Лицо новичка покрылось потом, и он по-прежнему никого и ничего не замечал.
   — Сильно болит? — спросил Кутузов и ругнул себя за длинный язык.
 
   — Не то слово, — спокойно ответил чернявый, и в голосе послышались все оттенки страдающего человека.
   — Если не втерпежь, позови врача, — посоветовал Генка и опять покаялся за свою несдержанность. Ведь именно из-за нее, дряни, несдержанности, он и загремел в этот е…й колумбарий под псевдонимом СИЗО.
   Разбойник промолчал, поскольку не видел смысла в дальнейшем разговоре.
   — Ну как, однократка, поговорил по душам? — спросил Торф, когда кончил трепаться по телефону.
   — С ним, что ли? — Кутузов кивнул в сторону новичка.
   — С психологом…
   — Она такой же психолог, как я Ясир Арафат. Эта ученая стерватесса сказала, что только агрессивные придурки идут на баррикады и закрывают собой амбразуры.
   — Но ведь это же правда на сто процентов. Только те, у кого постоянно горит в заднице мякина, бегают на баррикады.
   — А при чем тут Чернобыль? Меня же туда мо-били-зо-вали. Куда было деваться? Сейчас я всех послал бы куда-нибудь подальше, а тогда — не поедешь сам, отвезут в наручниках в штрафбат. Вот и вся психология.
   — Она тебе все равно какую-нибудь цидульку сочинит. Деньги ей за что-то ведь платят.
   — Суду нужны факты, а не абстрактные умозаключения. Так что, выражаясь твоим языком, Сеня, раненых не подбираем…
   Это впервые употребленное ласкательное «Сеня» как-то незатейливо сблизило Торфа с Кутузовым.
   Как бы дальше у них развивался диалог — неизвестно, за дверью послышалась возня, и в камеру вошел старший контролер.
   — Кутузов, на выход! Свиданка с женой.
   Его вели переходами, через несколько решетчатых калиток, пока не попали в застеленный синим линолеумом коридор. Оттуда — четыре двери, и через одну из них он попал на «переговорную станцию», как называли в СИЗО комнату свиданий.
   Люська сидела у барьера и показалась Генке ласковым ветерком, коснувшимся его измотанного неволей сердца. Его предупредили, о чем можно вести беседу, а о чем лучше не заикаться.
   Пока ему читали лекцию, он неотрывно смотрел на жену. На ней был бежевый плащик, на голове — красный беретик, а под ним — узел льняных волос с простенькой заколкой.
   Если бы вдруг у него оказались несметные богатства, он, не задумываясь, положил бы их к ногам любого затрюханного контролера, лишь бы тот позволил прикоснуться к Люськиной щеке.
   Она улыбнулась, хотя, по его расчетам, на ее лице должна лежать как бы траурная печать. Но он тоже улыбнулся, от чего уже давно отвык и что теперь нелегко бьыо сделать. А когда уселся напротив нее и заглянул в ее зеленые с янтарными крапинками глаза, к горлу подкатил бильярдный шар. А может, теннисный мяч — не вздохнуть, не охнуть.
   — Я уже не верил, что когда-нибудь тебя увижу, — сдерживаясь изо всех сил, проговорил Кутузов.
   И хотя женщина продолжала улыбаться, ее глаза больше не излучали той неподдельной радости, которая сопровождала каждую их встречу.
   — Все хорошо, Гена. Юра наш знает, что ты в длительной командировке, хотя соседские ребятишки сказали ему, где ты на самом деле находишься…
   — А ты что — не могла Юрика переубедить? Объяснила бы, я сижу без вины, что на нас с тобой напали хулиганы и папка защищал тебя и себя… Ладно, это поправимо, ты лучше скажи, как насчет цыгана? Есть вообще такой в природе, или это призрак, который бродит по Юрмале…
   — Я всех подняла на ноги — и твоих сестер, и зятьев. Коля ездил в Каугури и отыскал этого Романа. Но он говорит, что ничего такого не помнит. Одна девочка, что живет по соседству с цыганским поселком, рассказала, что к дому Романа два раза приезжали на иномарках какие-то люди. Да и по поведению цыгана можно понять, что он чего-то очень боится.
   — Значит, опередили нас. Это нехорошо, но не смертельно. А как ты, Люся? Совесть тебя, случайно, не мучает?
   — Давай, Гена, не будем на эту тему.
   — Да как же, Люсек, не будем, если из-за твоего несвоевременного виляния задницей я попал туда, куда и в страшном сне не мечтал загреметь.
   Ее полные губы сникли в уголках, лоб покрылся мелкими морщинками.
   — Я хотела как лучше. Ты сам видел, как они нас провоцировали. Это же натуральные уголовники, все как один сидели, и не один раз.
   — И твой Шорох?
   — Не знаю, — у Люськи глаза мгновенно скосились к переносице. — Я его об этом не спрашивала.
   «Почему же она не отреагировала на слово — твой»?» — терзался Кутузов.
   Разговор зашел об адвокате и, естественно, о деньгах, которых Кутузовым в последнее время катастрофически не хватало.
   — Ты, люся, продай мой велосипед, костюм, он мне в ближайшую пятилетку авряд ли понадобится…Отдай в ломбард мое обручальное кольцо…
   — Да сейчас все это стоит копейки. Но ты не беспокойся, я что-нибудь придумаю, не в таких переделках были… Я тебя, Гена, очень прошу, веди себя на суде нормально, а то придерутся и действительно лет на пять упрячут. Я этого просто не выдержу…
   — Захочешь — выдержишь. Далеко, в Сибирь, теперь не отправляют. Будешь приезжать в лагерь в гости, а там, смотришь, за хорошее поведение годик-другой скостят. Но скажу тебе честно — врагу своему не пожелаю сюда попасть.
   — Представляю. Когда я сюда шла, такого понаслушалась… И я бы тут, наверное, и часа не смогла бы продержаться.
   — Смогла бы. Тут тоже есть всякие люди, правда, в основном контуженные жизнью. Вот, например, Ящик…
   — Ген, ты что — заговариваешься? Какой еще ящик?
   — Фамилия такая у парня. Приговорили к расстрелу. Мать бросила, занесла семимесячного на свалку, где его случайно обнаружили. Форменная жертва аборта, но тоже человек, хотя и с исковерканной душой.
   — Я тебе поесть принесла. Колбаски, твой любимый венгерский шпик с перцем, банку икры, сигарет. Всего понемногу…
   Она говорила, говорила, и Генка нет-нет и спохватывался, что каких-то былых ноток в ее голосе не хватает. Каких-то родных нюансов — речь лилась так, как льется из крана холодная вода.
   — Люсь, ты подумала, что будешь говорить на суде?
   — То, что было. Что же я еще могу сказать?
   — Ты не забыла как они куражились над нами? Жвачка, сальные намеки на твою девственность, бесконечные приставания…
   — Все скажу, не беспокойся. Документы я уже собрала: и справку об инвалидности, характеристику с последнего места работы, и почетную грамоту ЦК КПСС, Верховного Совета и Совмина…
   — Люсек, да ты проснись ради Бога! Вернешься домой, загляни в календарь. Ну какой сейчас ЦК да еще КПСС? Может, еще будешь на суде размахивать повязкой народного дружинника или значком «Ударник коммунистического труда»? Забудь об этом — это был сон, и ничего этого сейчас нет. Ты же знаешь, все, что связано с тем временем, кое у кого вызывает преждевременные роды.
   — Но ты же их, сволочей, спасал! Чего тебе стесняться или бояться — кто что скажет? Ты же на Чернобыльской АЭС не мафиозной организацией руководил, а был взрывником. Благодаря тебе на реактор поступали необходимые тонны щебенки.
   — Ладно, Люся, перестань шуметь! Мне бы сейчас полцентнера тротила, и я бы этот гадюшник с удовольствием стер с лица земли.
   Генка тоскливым взглядом окинул помещение и сильно сжал кулаки и челюсти.
   Однако время свидания заканчивалось, им уже дважды напоминали о регламенте. А тут, как назло, на Люськином виске от сквознячка шелохнулся завиток.
   Помимо воли у него вырвался возглас:
   — Люся, ты помнишь, как над Припятью мы устраивали вечера отдыха? Костры, звездные ночи и ядерная под боком жуть…А мы пели под гитару песни и ничего не боялись…
   Но жена сбила его ностальгический всхлип неожиданным вопросом:
   — Ген, а может, нам стоит найти того парня, которого ты в детстве вытащил из проруби? Это все-таки характеризует тебя с положительной стороны.
   — Все, Люсек, «кусты черемухи завяли, сирень сгорела за окном»…
   Это были первые строки из песни, которую давнымдавно сочинил Генка и которую впервые сам исполнил в одну из звездных ночей над Припятью.
   Она помахала ему рукой и послала воздушный поцелуй. Кутузов проводил ее взглядом и отправился по тем же переходам, в сопровождении того же контролера, к себе в камеру. На душе у него было неспокойно — не получил он от встречи с женой ожидаемой поддержки. Как будто фильм, который вдруг оборвался перед самой развязкой. Он даже не мог внятно определить для себя причину смятения, но то, что она была, — не сомневался.
   В тот вечер в камере N36 состоялся пир имени Геннадия Кутузова. Вспомнили Ящика с Осисом, в связи с чем Торф вытащил из своего целлофанового кулька плоскую фляжку с коньяком. Однако новичок-убийца от угощения наотрез отказался. Создавалось впечатление, что он находится где угодно, только не в камере, не в СИЗО и вообще не в этом земном мире.
   И Торф, как бы упорствуя в своих загадочных изречениях, сказал:
   — Он жаждал счастья ножа. Оставим его в покое…
* * *
   Неделя прошла, словно в примелькавшемся кошмарном сне. Кутузов молил всех богов, чтобы к чертовой матери полетела подстанция и наконец погасла бы эта зловредная лампочка-палач.
   Ему до слез не хватало своего угла, книг, на ночь — немного зарубежных радиоголосов. А главное, не хватало Люськи. С ней явно что-то не то, думал Генка, и, не видя четких обоснований своих подозрений, еще больше раздражался.
   Приходила адвокатша, потом Шило — вместе читали обвинительное заключение. В паузе между чтением следователь сказал:
   — Я сделал все возможное, чтобы исключить статью «тяжкие телесные повреждения, повлекшие за собой смерть…» Я полагаю, что в той экстремальной ситуации вы по-другому поступить просто не могли. Хотя обвинение и суд могут на это посмотреть совершенно другими глазами.
   — А что — суд руководствуется уголовным кодексом или «другими глазами»? — насмешливо спросил Генка.
   — Су есть суд. Он учитывает все, и ему видней. Судьи недовольны нами, следователями, мы недовольны судьями. Это нормальное явление. Когда мы арестовываем серьезную банду, которая занималась рэкетом и грабежами, а суд ее выпускает под расписку о невыезде, мы этого понять не можем….Впрочем, это уже другая песня. О пропавшем ноже я уже вам рассказывал. Странная, доложу я вам, история, у нас такого еще никогда не было.
   Генка не мог читать свое обвинительное заключение без отвращения. Протоколы допросов чередовались очными ставками, свидетельские показания — запросами следователя в то или иное учреждение, и все это повторялось и повторялось в разных вариациях. Казенная фразеология навевала смертельную тоску.
   Когда, наконец, наступил судный день, его посадили в «воронок» и повезли в здание суда. Он понял: жизнь делает еще один зигзаг, который неизвестно куда выведет — то ли на ровную дорогу, то ли в еще более непролазные дебри.
   Преодолевая пространство между «воронком» и дверью, ведущей в здание суда, он успел повернуть голову и разглядеть гуляющих по улице свободных людей. Краем глаза ухитрился ухватить непередаваемую голубизну неба.
   Перед порогом он задержался, чтобы испить лишний глоток свободы, но его грубо подтолкнули и он шагнул в помещение, где пахло клеем и ацетоном. Шел ремонт нижнего этажа.
   Его поместили в маленькую, до предела обшарпанную комнатушку, так называемый «предбанник», откуда обычно выводят в коридор, а оттуда — в зал заседаний. Он слышал, как в соседнем предбаннике, оставляя от русского языка одни руины, шла словесная разборка мужского и женского голосов. Женщина кому-то пеняла с таким надрывом, и тот, некто, отвечал ей так надсадно, что у Генки стала подкатывать к горлу тошнота. Это была до невозможности грязная пикировка. Жора Ящик по сравнению с этими двумя «трибунами» мог бы показаться рафинированным интеллигентом.
   Когда подошло время, с него сняли наручники и повели на Голгофу. И не было для него более сильного удара, чем ощущение, что ты вовсе не человек, а лютый зверь, которого сажают за решетку. Ее толстые прутья отделяли его от зала, от знакомых лиц — сестер, их мужей, Люськиных родственников.
   Справа, у окна — Куманьков с Рубероидом. Хари помятые, похмельные.
   Кутузов смотрел на Люську, а она не сводила глаз с занимающих свои места судей.
   Примерно через десять минут после начала процесса все вошло в свое рутинное русло и вскоре в зале воцарилась какая-то порочно объединяющая всех атмосфера.
   Когда было зачитано обвинительное заключение, начался допрос Кутузова. Стараясь быть точным и отбросив произвольные версии, которыми он делился с Шило, Генка поведал суду правду и только правду. Однако он об этом пожалел, когда дело дошло до опроса свидетелей. Оба официанта, стараясь быть добропорядочными слугами законности и послушания, заявили, что «этого человека», то есть Кутузова, они вообще в глаза не видели…
   Цыган, вызванный в качестве свидетеля, заметно нервничал и, когда расписывался под обещанием говорить правду и только правду, так волновался и дрожал, словно вот-вот должен был кончиться от болезни Паркинсона. И хотя цыган не отрицал, что двадцать пятого января он был в ресторане «Ориент», но горячо клялся и божился в том, что подсудимого Кутузова он ни на том, ни на этом свете не встречал. При этом глаза его отражали бесконечную блудливость, смешанную с изрядной порцией страха.
   Слово взяла адвокат Кутузова.
   — Господин судья, прошу вас обратить внимание на показания другого свидетеля — швейцара Романовского, который в тот вечер видел, как свидетель Бабкин Роман заходил в туалет как раз в тот момент, когда там избивали Кутузова.
   Однако швейцар заболел и на суд не явился.
   Когда начали давать показания Куманьков с Рубероидом, Генка понял: его со всех сторон обложили красными флажками, из-за которых ему не выбраться.
   Куманьков, не моргнув глазом, врал напропалую. И выходило, что не Бычков, а Кутузов стряхивал пепел в его бокал, и это Кутузов ему сказал, что если он, Бычков, не уберется из-за стола, то он, Кутузов, выколет ему глаз.
   Рубероид пошел еще дальше: это Кутузов, утверждал он, трижды наливал себе коньяк из их бутылки. И когда Бычков хотел его остановить, Кутузов вытащил тесак и ударил им Бычкова.
   Адвокат — судье:
   — Я хотела бы, чтобы суду было предъявлено орудие покушения, которое инкриминировано моему подзащитному.
   Последовало легкое замешательство. Судья сперва наклонился к одному заседателю и что-то тому сказал, затем — к другому.
   — Перочинный нож, которым был ранен Бычков, к сожалению, утрачен, что, однако, не исключает доказательности его использования.
   — Я так не думаю, господин судья, — возразила адвокатша. — Отсутствие в деле главной улики свидетельствует об одностороннем и неполном расследовании данного уголовного дела. В деле также нет протокола изъятия упомянутого ножа, а это уже наводит на мысль, что его вообще не существует в природе.