— Это что же, новая мода?
   — Какая?
   — Короткие юбки.
   — Ну конечно, да и не такая уж новая. Ты что в первый раз заметил?
   — Ну, там, где я был, деревня, глушь. Прилично одетой женщины я не видел с тех пор, как был в отпуске.
   Бестактность! Те несколько дней он провел с Фанни. Милая Фанни! Она — молодчина. Решила тогда, что будет ужасно забавно провести субботу и воскресенье с самым обыкновенным томми. Штабные офицеры ей уже надоели до смерти. Одно было плохо; в сколько-нибудь приличные гостиницы и рестораны рядовым доступа нет. Но Фанни была настроена вполне демократично. Элизабет — та вообще была равнодушна к подобным вещам. Поглощенная своими чувствами и переживаниями, она ничего такого не замечала.
   Несколько долгих, тягостных секунд они молчали. Потом все разом начали что-то говорить и оборвали на полуслове:
   — Прости, я тебя перебил.
   — Что ты хотел сказать?
   — Да пустяки, уже не помню.
   И опять замолчали.
   Уинтерборн чувствовал, что немного робеет в присутствии этих нарядных дам. Непостижимо, как это они очутились здесь в два часа ночи и разговаривают с простым томми? Он неуклюже прятал руки, — в них въелась грязь. Черт бы побрал этот поезд! Да тронется ли он когда-нибудь? Джорджу было жарко и неудобно в шинели, и он начал ее расстегивать. Паровоз свистнул.
   — Все по вагонам! — закричал комендант.
   Уинтерборн торопливо поцеловал Фанни, потом Элизабет.
   — До свиданья, до свиданья! Не забывай писать. Мы будем посылать тебе посылки.
   — Большое спасибо. До свиданья.
   Он направился к вагону, дверь которого оставили для него открытой, но там было битком набито. Следующим шел багажный вагон с солдатскими пайками. Уинтерборн вскочил в него.
   — Тебе придется стоять! — воскликнула Фанни.
   — Ну, почему же. На полу сколько угодно места.
   Поезд тронулся.
   — До свиданья!
   Уинтерборн помахал рукой. Он не испытывал особого волнения, только сильней давила тяжесть, давно уже лежавшая на душе. Две женщины, махавшие ему платками, вместе с платформой поплыли назад. Красивые они обе, и одеты великолепно.
   — Будьте счастливы! — крикнул он на прощанье в порыве бескорыстной нежности к ним обеим. И потерял их из виду.
   Обе плакали.
   — Что он крикнул? — всхлипывая, спросила Элизабет.
   — «Будьте счастливы».
   — Как странно! И как это на него похоже! Ох, я знаю, никогда больше я его не увижу.
   Фанни пробовала ее утешить. Но Элизабет почему-то казалось, что имению Фанни во всем виновата.

 
   Очутившись в тряском вагоне, Уинтерборн минут десять сидел на своем ранце. Было почти совсем темно, лишь тускло светил керосиновый фонарь; дежурный, придвинувшись к нему, пытался читать газету. Солдаты, которым поручено было охранять продукты, чтобы не раскрали, уже улеглись на полу. Уинтерборн застегнул шинель, поднял воротник, подложил под голову поверх ранца шерстяной шарф и растянулся на грязном полу рядом с остальными. Через пять минут он уже спал.


3


   Еще до рассвета они приехали в Фолкстон. Отряды, собранные из разных воинских частей, уже соединились, но все еще оставлялись под командой своих офицеров. Их провели через скучный городишко и разместили в больших пустых домах, вытянувшихся в одну линию, — вероятно, бывших пансионах; домам этим были присущи все неудобства небольших английских гостиниц. Солдаты умылись и кое-как позавтракали. Настроение у всех было подавленное.
   В семь часов утра их отвели на набережную, а затем пришлось шагать обратно: офицер перепутал, выступать надо было не в семь, а в одиннадцать. И снова им пришлось ждать. Так впервые они столкнулись с любопытной особенностью войны: большую часть времени на войне приходится чего-то ждать, либо расхлебывать кашу, которую кто-то из начальства заварил по ошибке или от излишнего усердия. Сидя на своих ранцах в пустой комнате, солдаты оживленно и бесплодно спорили о своем завтрашнем дне: на какую базу их направят, в какую дивизию вольют, на каком участке фронта? Уинтерборн подошел к незавешенному окну и выглянул наружу. Тяжелые, низко бегущие тучи, грязно-серое неспокойное море. На набережной ни души. Навесы на трамвайных остановках наполовину развалились, стекла почти всюду выбиты. Газовые фонари уже давно не зажигались и как-то сиротливо висят на заржавелых столбах. Еще один город тяжело ранен, быть может, при смерти. Уныние, однообразие, скука. Уинтерборн взглянул на часы. Еще больше двух часов ждать. Теперь, когда неизбежное уже произошло, ему не терпелось скорее попасть на фронт. Он был теперь ко всему равнодушен, осталось только жгучее любопытство: надо же увидеть наконец своими глазами, что такое эта война.
   Будь они прокляты, эти бесконечные проволочки! Он забарабанил пальцами по стеклу. За спиною все еще продолжался какой-то бестолковый, бессвязный и никчемный разговор. Странно, а вот он совсем не волнуется. Вся его прежняя жизнь казалась сном, все, что еще недавно было так важно и дорого, теперь ничуть его не занимало, честолюбивые надежды и стремления развеялись, как дым, старые друзья отошли куда-то в недосягаемую даль; даже Фанни и Элизабет лишь красивые бесплотные тени. Уныние, однообразие, скука — но скука особенная: в ней напряжение, и тревога, и злость. Хоть бы уж двинуться дальше. Но хода нет, так, ради всего святого, скорей покончим с этим. Где она, пуля, которая нам причитается? Мы знаем, жребий брошен, так пусть смерть приходит скорее.
   Кто-то из солдат насвистывал:

 
Что толку нам трево-ожиться?

 
   В самом деле, что толку? А попробуй отгони тревогу. И этот развеселый болван мучается тревогой ничуть не меньше других. Пытка надеждой, совсем как у Вилье де Лиль Адана268. Когда твердо знаешь, что твой жребий брошен по крайней мере, спокойно покоряешься судьбе. Но ведь полной уверенности нет. Даже в пехоте кое-кто остается в живых. С хорошей солидной раной можно выбыть из строя на полгода, даже месяцев на девять. Это называется «схватить домашнюю» — если повезет, тебя отправят домой, в Англию. И солдаты обсуждают «домашние» ранения. Какое лучше всего? В руку или в ногу? Большинство считает, что огромная удача — потерять левую руку или ногу: счастливчик навсегда избавляется от этой трижды клятой бойни, да еще получает пенсию и наградные за ранение. Уинтерборн стоял спиной к остальным и смотрел в окно; на набережной теснились тени праздных людей, гулявших здесь минувшим летом. Лишиться левой руки или ноги. Остаться калекой на всю жизнь. Нет, нет, только не это! Вернуться целым и невредимым — или уж вовсе не вернуться. Но как эти люди любят жизнь, как слепо цепляются за свое жалкое существование! А ведь навряд ли у них много радостей в жизни. И уж, наверно, у них нет вот таких красивых, изысканно одетых Фанни и Элизабет. А впрочем, у них есть «девчонки». У каждого в солдатской книжке хранится фотография подружки, и что это за подружки! Настоящие солдатские девки. Отборные солдатские девки.
   Он резко отошел от окна и сел начищать пуговицы. «Будьте всегда подтянутыми и опрятными и не теряйте солдатской выправки…»

 
   Он повеселел и приободрился, когда они строем двинулись в порт. Только двенадцать часов назад они выступили из лагеря, а казалось — прошла вечность. Да, видно, однообразие, бессмысленные ограничения на каждом шагу и нескончаемые дикие придирки армейских педантов довели его до полнейшего отупения. Какая досада, что их так долго продержали в Англии! Во Франции хоть можно что-то делать, а не торчать без толку на одном месте…
   Солдатские колонны непрерывным потоком стекали на пристань и по сходням поднимались на борт трех выкрашенных в черное воинских транспортов. Уинтерборн тотчас узнал их — это его старые друзья, когда-то доставлявшие через Ламанш почту, а теперь приспособленные для перевозки войск. На причалах огромные надписи поясняли: «Транспорт No 1-33-я дивизия, 19-я дивизия, 42-я дивизия, 118-я бригада». Какой-то офицер кричал в рупор:
   — Отпускники — направо, пополнение — налево!
   Другой голос, усиленный рупором, командовал:
   — Частям Первой армии грузиться на транспорт номер один! Третьей и Четвертой армиям — на транспорт номер три! Капитан Суонсон, из одиннадцатого Сифорс-Хайлендерского полка, немедленно явитесь к коменданту!
   Все это оживление, деловитость и даже суета поневоле волновали.
   Отряд погрузился на транспорт и был загнан в конец верхней палубы. Всюду полным-полно было возвращавшихся во Францию отпускников. Уинтерборн не мог отвести от них глаз: вот они, настоящие солдаты, фронтовики, остатки первого полумиллиона добровольцев, — те, кто верил в войну и хотел воевать. Они были словно сама армия в миниатюре. Здесь были представлены все виды оружия: легкая и тяжелая артиллерия, спешенные кавалеристы, пулеметчики, саперы, связисты, интенданты, врачи и санитары, и пехота, всюду пехота. Уинтерборн узнавал значки некоторых пехотных полков: рвущаяся граната — это Нортумберлендские стрелки, тигр — Лестерский полк, а там — Мидлсекский, Бедфордский, Сифорс-Хайлендерцы, Ноттингемширцы, шотландские горцы, Восточный Кент… Его поразила их разномастная и весьма живописная внешность. И сам он, и все новобранцы были настоящие франты: пуговицы так и сверкают, обмотки тщательно пригнаны, башмаки начищены до блеска, у фуражки верх на проволочном каркасе — нигде ни морщинки, ранец уложен ровно и аккуратно, будто по линейке, шинель застегнута на все пуговицы. Отпускники были одеты кое-как. У одних все снаряжение на кожаных ремнях, у других — на брезентовой перевязи, и носили они его не по уставу, а как кому удобнее, пряжки и пуговицы, видно, не начищались месяцами. На некоторых были шинели, на других — куртки из косматой козьей шкуры или грубо выделанной овчины. У многих полы шинелей на скорую руку обрезаны ножом — чтоб не волочились по грязи, догадался Уинтерборн. Новобранцы все еще не могли привыкнуть к тяжелому походному снаряжению, а бывалые солдаты, видно, о нем и не думали — носили как попало, либо небрежно швыряли на палубу вместе с винтовкой. Уинтерборн смотрел как завороженный. Его и смутило и позабавило, что почти у всех отпускников затворы и дула винтовок были туго обмотаны промасленными тряпками. Он внимательно вглядывался в лица. Они были исхудалые и странно напряженные, а ведь все эти солдаты целых две недели провели вдали от фронта; и смотрели они как-то по-особенному. Все они казались странно усталыми и очень взрослыми, но полными силы — своеобразной, неторопливой силы, способной многое выдержать. Рядом с ними новобранцы казались детьми, лица у них были округлые, чуть ли не женственные.
   Впервые с начала войны Уинтерборн почувствовал себя почти счастливым. Вот это — люди. В них было что-то глубоко мужественное, какая-то большая чистота и притягательная сила, один их вид придал ему бодрости. Они побывали там, где никогда не бывали ни одна женщина и ни один слюнтяй, таким бы там не выдержать и часа. В отпускниках чувствовалось что-то отрешенное, как бы ставившее их вне времени и пространства, — Уинтерборну подумалось, что их можно принять и за римских легионеров, и за воинов Аустерлица, и даже за новых завоевателей империи. Было в их облике что-то варварское, но не зверское, какая-то непреклонность, но не жестокость, Под нелепой одеждой угадывались худощавые, но сильные и выносливые тела. Это были настоящие мужчины. Но ведь пройдет два, три месяца, — и, если только его не ранят и не убьют, он станет одним из них, точно таким же, как они! А сейчас просто совестно смотреть им в глаза, стыдно стоять перед ними этаким тыловым франтом.
   «Да, вы — мужчины, черт возьми, а не паркетные шаркуны и не дамские угодники, — думал Уинтерборн. — Мне наплевать, во имя чего вы воюете, ваши высокие идеалы почти наверняка — гнусный вздор. Но одно я знаю твердо: до вас я не видел настоящих людей, клянусь, ни одна женщина и ни один бесхребетный слюнтяй не стоят вашего мизинца. И, черт возьми, лучше я умру с вами, чем останусь жить в мире, где нет таких, как вы».

 
   Он отошел из несколько шагов от своих и стал присматриваться к небольшой кучке отпускников. Один — шотландец в форме английского линейного полка — был еще в полном походном снаряжении. Он стоял, опершись на ружье, и разговаривал с двумя другими пехотинцами, которые уже скинули с плеч ранцы и уселись на них. Один из пехотинцев, капрал в грязной овчинной куртке, непозволительно обросший и лохматый, мирно раскуривал трубку.
   — Нет, видали вы такое? — рассказывал шотландец. — Приехал я домой, а мне говорят — идем к священнику чай пить, а потом речь скажи — будет благотворительный базар в пользу воинов!
   — Вон как, — промолвил капрал, попыхивая трубкой, — Ну, и ты им толковал про поганых гуннов? А не сказал, что, мол, нам на фронте требуется побольше ванных с белым кафелем да девчонок, а вязаных шарфов да гранат с нас хватит?
   — Нет, я только сказал: подай-ка мне вон ту бутылку виски, жена, да придержи язык.
   — Ты какой дивизии, приятель? — спросил второй пехотинец.
   — Тридцать третьей. Мы недурно провели лето на Сомме, а теперь зимуем на веселеньком курорте Ипр.269
   — А мы сорок первой. Стоим по левую руку от вас, в Сальяне. Нас туда месяц назад перебросили из Балликорта.
   — Чудное местечко Балликорт, век бы его не видать…
   Уинтерборну не удалось дослушать — рьяный унтер-офицер погнал его назад к отряду. Он нехотя подчинился. Он так ждал, что тем троим надоест перебрасываться избитыми шуточками и они заговорят о пережитом. Обидно, что их разговор оказался таким будничным, неинтересным. Право же, они должны были говорить шекспировским белым стихом — и лишь что-то очень веское, значительное. Их речи должны быть достойны того, что они испытали, достойны той мужественной силы, которую он в них чувствует и которой столь смиренно восхищается… Впрочем, нет, что за чепуха лезет в голову. Ведь они еще и потому так поражают, эти люди, что они буднично просты и даже не догадываются о своей необыкновенности. Они наверняка оскорбятся, если сказать им: вы — удивительные! Они не ведают своего величия… Очень быстро Уинтерборн растворился среди этих людей, стал одним из них и начисто забыл об этом первом потрясающем впечатлении, когда ему показалось, будто перед ним новое, невиданное племя — племя мужественных. И тогда он стал с удивлением смотреть на других людей. Он убедился, что настоящие солдаты, фронтовики, так же хорошо знают цену этой войне, как и он сам. Они не так возмущаются ею, не терзаются такой тоской, они не пытались додуматься, почему она и зачем. Они воевали, словно выполняя мерзкую, ненавистную работу, потому что им сказали: так надо! — и они этому поверили. Они очень хотели, чтобы война кончилась, хотели избавиться от нее и вовсе не испытывали ненависти к противнику, к тем, кто был по другую сторону «ничьей земли». По правде говоря, они им почти сочувствовали. Ведь это такие же солдаты, люди, оторванные от мира и захваченные необозримой чудовищной катастрофой. Как правило, враги не сходились в бою лицом к лицу, и казалось, воюешь не с другими людьми, но с грозными и враждебными силами самой природы. Ведь не видно, кто обрушивает на тебя неутихающий град снарядов, не видно ни пулеметчиков, скосивших одной смертоносной очередью сразу двадцать твоих товарищей, ни тех, кто выпускает по вашему окопу мину за миной, так что земля сотрясается от оглушительных разрывов, ни даже таинственного стрелка, что внезапно срежет тебя невесть откуда прилетевшей пулей. Даже во время мелких повседневных вылазок вы едва успеваете заметить где-то за траверсом чужие каски — и либо вас разорвут чужие гранаты, либо ваши гранаты разорвут тех, в другом окопе. Сходились и врукопашную, но очень редко. Эта война велась не холодным оружием. Это была война снарядов и убийственных, наводящих ужас взрывчатых веществ. На рассвете глазам открывалась унылая плоская равнина, иссеченная кривыми шрамами окопов, изрытая язвами воронок, вся в щетине колючей проволоки, в мусоре обломков. В поле зрения скрывались пять, а может быть и десять тысяч вражеских солдат, но не видно ни одного. Как ни всматривайся день за днем, напрягая зрение, все равно никого не увидишь. По ночам слышны звяканье кирки или лопаты, вскрик раненого, даже кашель, если вдруг утихнут артиллерия и пулеметы. Но все равно никого не увидишь. С рассветом на так называемых «тихих» участках фронта часа на два устанавливалось что-то вроде перемирия после ночной напряженной работы и непрерывной перестрелки. После утренней зори солдатам на передовых позициях удавалось немного поспать. Тогда тишина становилась противоестественной, пугающей. Двадцать тысяч человек на протяжении мили — и ни звука. Во всяком случае, так казалось. Но только по контрасту. А на самом деле стрельба никогда не прекращалась — откуда-то сзади била тяжелая артиллерия и почти всегда издалека доносился неумолчный гул сражения…
   Нет, солдаты не пылали мщением. Не так уж долго верили они ура-патриотической болтовне. Газеты их только смешили. Если какой-нибудь новичок начинал произносить пышные речи, его сразу же обрывали:
   — Катись ты подальше со своим патриотизмом!
   И продолжали с упорством отчаяния делать свое дело, а чего ради — и сами толком не знали. Власти предержащие им явно не доверяли и запрещали читать пацифистскую «Нейшн», зато разрешалось читать всякие гнусности «Джона Булля».270 Но напрасно не доверяли солдатам. Они все так же, с упорством отчаяния делали свое солдатское дело, они гнули свое, распевая чувствительные песенки, рассказывая непристойные анекдоты и беспрерывно ворча; и я нимало не сомневаюсь, что, если бы от них это потребовалось, они бы тянули лямку по сей день. Они не сокрушались из-за поражений и не ликовали в дни побед, — упорство отчаяния помогало им подняться выше этого. Они гнули свое. Некоторые любят поиздеваться над фронтовым жаргоном. Я сам слышал, как интеллигенты, отказывающиеся идти на фронт «в силу своих убеждений», острят над этим самым выражением «гнуть свое». Так, видите ли, можно и загнуться. Что ж, пусть их изощряются в остроумии.

 
   Транспорты переправляли войска через Ламанш под охраной четверки маленьких юрких торпедных катеров, выкрашенных в черный цвет. В Ламанше появились немецкие подводные лодки. Утром было потоплено торговое судно. Уинтерборн ждал, что ему будет страшно, но оказалось — он и не думает об опасности. И никого не пугали такие пустяки. Транспорты подошли к Булони, у входа в гавань торпедные катера повернули обратно, и солдаты проводили их криками «ура».
   По своей неопытности Уинтерборн думал, что их тотчас отправят на передовую и ночевать он будет уже в окопах. Он забыл о неизбежном ожидании, об осторожности, без которой немыслимо передвигать с места на место огромные массы людей, — оттого-то так медлительна и неумолима вся эта гигантская неповоротливая военная машина. Ждешь, ждешь, но в конце концов неминуемо приведут в движение и тебя — крохотный, незаметный винтик. И в этом тоже есть что-то обезличивающее: перестаешь чувствовать себя человеком, словно ты просто игрушка судьбы. Не безумие ли воображать, будто ты, отдельный человек, что-то значишь и чего-то стоишь.
   Пристань в Булони была завалена военными грузами, и все очень напоминало какой-нибудь английский порт: повсюду надписи на английском языке, британский флаг, английские офицеры и солдаты, и даже паровозы английские. Солдат, вернувшихся из отпуска, наскоро построили в колонны и повели грузиться по вагонам. Каждый расспрашивал, где теперь стоит его дивизия. Офицеры быстро и энергично распределяли их по назначению. Новобранцев тоже построили в колонну и повели на отдых в лагерь, расположенный на холме. Все приободрились, тотчас объявился неизбежный остряк родом из лондонского Ист-Энда271. Когда колонна поднималась в гору, из одного домишки вышла старуха француженка и натруженными, негнущимися от ревматизма руками принялась качать воду из колодца. Она и не взглянула на проходящих солдат — зрелище было не в новинку. Остряк закричал:
   — А вот и мы! Не вешай нос, мамаша: теперь войне скоро конец!

 
   Эту ночь они провели в Булонском лагере отдыха. Уинтерборну из его палатки открывался живописный вид на Ламанш, а заодно и на лагерную печь для сжигания мусора. Его первой обязанностью в действующей армии было подбирать грязную бумагу и всякие отбросы и кидать в эту печь. Новичкам ни слова не говорили о том, что с ними будет дальше: в армии полагают, что ваше дело — повиноваться приказу, а не вопросы задавать. Безделье бесило Уинтерборна. Остальные без конца гадали, куда их отсюда пошлют.
   Пол в палатках был дощатый. Каждому выдали одеяло и прорезиненную подстилку для защиты от сырости; спали по двенадцать человек в палатке. Было жестковато, но все-таки уснуть можно. Уинтерборн долго лежал не смыкая глаз, пытаясь разобраться в своих мыслях. За этот день настроение у него явно изменилось. Нет ли тут противоречия? Не значит ли это, что он перешел на сторону войны и ее поборников? Ничего подобного. Война ему все так же ненавистна, ненавистно неумолкающее вокруг нее напыщенное пустословие, он ни на грош не верит в побуждения и доводы ее поборников и ненавидит армию. Но ему по душе солдаты, фронтовики — и не как солдаты, а как люди. Он уважает их. Если немецкие солдаты похожи на тех, кого он видел утром на пароходе, он и немецких солдат готов любить и уважать. Он с ними, с этими людьми. С ними — да, но против кого и чего? — размышлял он. С ними потому, что это настоящие люди, потому, что с такой простотой выносят они непомерные тяготы и опасности, а опору ищут не в злобной ненависти к тем, кого называют их врагами, но в солдатской дружбе, в верности товарищу. У них есть все основания обратиться в диких зверей, но этого не произошло. Правда, в чем-то они опустились, они грубы, резки, в них даже есть что-то животное, но вместе с поразительной простотой и скромностью в них сохранилось и окрепло самое главное — высокая человечность и мужественность. Итак, с ними до конца, ибо они человечны и мужественны. С ними — еще и потому, что человечность и мужество существуют отнюдь не по милости войны, но ей наперекор. В час неизмеримого бедствия эти люди спасли от гибели нечто очень важное, спасли то, чему нет цены — мужество и товарищескую верность, изначальную человеческую суть, изначальное человеческое братство.
   Но чему же они противостоят? Где их настоящий враг? Внезапно ему открылся ответ, — то была минута горького просветления. Их враги — враги и немцев и англичан — те безмозглые кретины, что послали их убивать друг друга вместо того, чтобы друг другу помогать. Их враги — трусы и мерзавцы без стыда и совести; их враги — навязанные им ложные идеалы, вздорные убеждения, ложь, лицемерие, тупоумие. Если вот эти люди — не исключение, если такова масса, значит, человечество в основе своей здорово, во всяком случае — здоровы, не испорчены простые рядовые люди. Что-то неладно наверху, среди тех, кто ими руководит, кто заправляет не войной, но мирной жизнью. Народами управляют при помощи вздорных громких слов, приносят их в жертву лживым идеалам и дурацким теориям. Предполагается, что управлять народами только и можно при помощи подобного вздора, — но откуда это известно? Ведь они еще никогда ничего другого не слышали. Избавьте мир от вздора. Безнадежно, безнадежно…
   Он глубоко вздохнул и, кутаясь в одеяло, повернулся на другой бок. Кто-то храпел. Кто-то стонал во сне. Они лежали точно трупы — человеческие отбросы, сваленные в брезентовой палатке на холме над Булонью. Солдатский ранец — подушка не из мягких. А может быть, он не прав, может быть, все идет как надо и люди только для того и рождаются на свет, чтобы убивать друг друга в гигантских, бессмысленных сражениях? Уж не сводят ли его понемногу с ума эти неотвязные мысли об убийстве и упорные, тщетные усилия понять, отчего же все это случилось, и надрывающая душу тоска, и попытки додуматься — как же помешать, как сделать, чтобы это не повторялось… В конце концов так ли уж это важно? Так ли это важно, в самом-то деле? Несколькими миллионами двуногих больше или меньше — не все ли равно? Стоит ли из-за этого терзаться? Самое большее, что можно сделать, — это умереть. Ну, так умри. Но, боже правый, неужели же это — все? Рождаешься на свет, вовсе того не желая, вдруг поймешь, что эта жизнь, хоть и краткая, мимолетная, может быть таким чудом, таким несказанным счастьем, а навязывают тебе лишь вражду и предательство, и ненависть, и смерть! Рождаешься для бойни, точно теленок или свинья! И тебя насильно швыряют назад, в пустоту, в ничто. Ради чего? О господи, ради чего? Неужели в мире только и есть, что отчаяние и смерть? Неужели и жизнь, и красота, и любовь, и надежда, и счастье — все тщетно, все бесплодно? «Война во имя того, чтобы навсегда покончить с войнами!» Неужели найдется болван, способный этому поверить? Скорее — война для того, чтобы породить новые войны…