же Шеврикука-то? Отчего же Шеврикуке-то не поручают оборону и бдения?"
Но никто не поднялся. И никто не возмущался карьерным движением по
жизни оптимиста Продольного.
А тут появился и сам Продольный.
В камуфляжном костюме, в рваной и немытой тельняшке, с серьгой в ухе, с
растрепанным ветром или невежливыми руками чубом первого парня. И было
видно, что делами он занимался действительно неотложными, наверное,
рискованными и, судя по его наглой ухмылке, с делами он справился.
Причем появился он не из парадного проема, закрываемого крепостной
убежищной дверью, а из некой невидимой дотоле щели в боку бункера. Возможно,
к щели под" водил подземный ход, и наверняка доступ к подземному ходу и щели
могли получить лишь лица, пользующиеся доверием. "Это Продольный-то -- уже
Лицо! -- проскрипел про себя Шеврикука. -- Домовой с будущим. Действительный
член. Товарищ дозорного с полномочиями!" Шеврикука никак не мог смириться с
развитием останкинских обстоятельств.
А то, что он лицо, пользующееся доверием, Продольный сейчас же
подтвердил обществу, захватив, ни на кого не глядя, пустой табурет справа от
Артема Лукича и приблизив к уху председательствующего толстые губы. Что он
-- доверительно! -- принялся шептать Артему Лукичу, не услышал даже верховод
Поликратов. Поликратов подъехал было на табурете к собеседникам, но
отгоняющими взмахами рук -- сначала Продольного, а потом и поддержавшего его
Артема Лукича -- был отдален от сути доставленных Продольным сведений.
Внимая Продольному, Артем Лукич мрачнел, вот-вот был готов выплеснуть в
публику несвойственные посиделкам облегчающие натуру слова, но укротил себя.
Следом в глазах его отразился испуг, Артем Лукич тяжело заерзал на табурете.
Но что-то в шепоте совершавшего неотложное дело все же обнадежило его, он
будто успокоился и пожал Продольному руку.
Теперь шепот Артема Лукича выслушивал Продольный. Утомленному в
оборонных бдениях Поликратову обидеться бы, сбросить с плеч полевой бушлат,
удалиться в тылы и обозы, а он сидел, терпел и даже не требовал от
Колюни-Убогого мятую жестяную кружку с холодным чаем. В одно из мгновений
слушатель Артема Лукича оживился, остро взглянул на Шеврикуку, физиономия
его скривилась, губы дернулись, возможно, он произнес нечто нелестное о нем,
Шеврикуке, а возможно, в соответствии со своей натурой пообещал разобраться.
Шеврикука удивился председательствующему, он никогда не держал раздражения
на Артема Лукича, напротив, часто находил его справедливым. Неужели Артем
Лукич обрел взаимопонимание или даже благорасположение с бритоголовым
боевиком и уполномоченным Любохватом, будто бы липецким дядей Продольного?
Хоть бы и обрел. Что тебе-то?
И Продольный, возможно, истинный защитник и ревнитель сословных
интересов, и лишь нерасположение к нему, усиленное отчасти высокомерием
коренного москвича к прибившемуся, лимитчику, вынудило его, Шеврикуку,
создать в своих представлениях и чувствах превратно искаженный образ
расторопного и дельного домового. А подозрительные, опять же по его
понятиям, действия Продольного могли иметь совершенно добродетельные
причины.
Так уговаривал себя Шеврикука, призывая обратиться к благоразумию. А
сам не мог забыть, что выкриками своими допустил неприличие. И даже нарушил
требования чести. И особенно было неприятно Шеврикуке то, что вел он себя
некрасиво.
Между тем Продольный, выслушанный и одобренный, был направлен Артемом
Лукичом обратно в щель. Надо полагать, неотложные дела продолжались. Артем
Лукич с Продольным снизошли до того, что минуту-две уделили разговору с
верховодом Поликратовым. Их слова Поликратов одобрил кивками угрюмого
понимания.
Обещанные мелкие разности Артем Лукич вынести на обсуждение забыл, а
предложил действительным членам продолжить посильные рвения на местах
прохождения служб. Расходились молча, в напряжении чувств и с несомненными
недоумениями. Гость-разъяснитель из Обиталища Чинов многими словами опечалил
и устрашил. Но он, несомненно, исполнял задачи оперативного просвещения,
страхи как будто бы и не нагонял, а скорее успокаивал Хотя и развеивал
благодушие. И он уверял, что не секретничает и в меру откровенен, и
действительных членов призывал не секретничать, а все как есть донести и до
самых ничтожных и никчемных домовых. Лишь внезапно-безвозвратная пропажа
Гостя заставила посиделки удивиться и вздрогнуть. Но ненадолго. Эпизод с
недовольствами Шеврикуки, похоже, иных развлек. Но вот таинственные
перешептывания Артема Лукича с участником или свидетелем каких-то, возможно,
экстренных событий вызывали теперь у разбредавшихся действительных членов
уныние. А у кого и нервическую дрожь.
Шеврикука полагал, что напуганные, либо удрученные, либо недовольные
тем, что их посчитали пустыми сиденьями лавок, созрели до ворчаний, а то и
до взмахов кулаками, с восклицаниями: "Ужо вам, надменные властители!"
Ожидания его были эгоистическими, а если говорить истинно -- то и ребячьими.
Он все еще надеялся, что кто-нибудь выскажет сочувствие ему. Или даже
поощрит его как радетеля справедливости. Но никто не сказал ему ни слова.
Велизарий Аркадьевич, нелепый в своем оборонно-походном одеянии (куда
поход-то будет? или побежим в елабужские боры?), взглянул на Шеврикуку с
укоризной и будто бы устыдил его. А еще час назад Шеврикука ждал от
Велизария Аркадьевича повинных слов и любезно открытых сведений о жизни и
натуре Петра Арсеньевича.
И никто ни о чем не принялся Шеврикуку расспрашивать. Прежде, когда в
Останкине возникали тайны и случалась паника, к Шеврикуке, подозревая в нем
следопыта и умеющего разведывать обо всем расторопнее прочих, тотчас же
подступали с расспросами, иногда и совершенно глупыми, взволнованные и
любопытствующие. Он был унижен удалением с посиделок в музыкальной школе, а
и тогда подбирались к нему многие в надежде добыть от него хоть намеки о
грядущих в Останкине событиях.
Сейчас он в выходе разбредавшихся будто бы и не присутствовал.
Происходящее разумно, объяснил себе Шеврикука. Он разбух и раздулся.
Возомнил о себе, а ничего не стоил. И никому не было дела до него. Всем было
дело до самих себя. До своих беспокойств и страхов.
И тут движение действительных членов приостановил ухарь-наглец
Продольный, явившийся невесть откуда. Расставив ноги, стоял он, шумный,
развеселый, в бузотерском состоянии духа, будто ему, оценив удалое
разрешение неотложных дел, поднесли жбан с бальзамной настойкой мухоморов. И
будто бы одарили за боевые деяния -- с плеч Продольного по камуфляжным
пятнам спускались пулеметные ленты с патронами, не иначе как Продольный брал
Перекоп и сбрасывал в черно-синее море Врангеля.
-- Ба! -- заорал Продольный. -- Плетутся! Стадо униженных и
оскорбленных! Мелко дрожащих! И с ними дядька Шеврикука! Всесильный и крутой
Шеврикука! Всесильный следопыт Шеврикука!
И Продольный захохотал.
-- Кыш, Шеврикука! -- снова заорал он. -- Кыш!

    58


Уяснив, что Куропятова нет дома, Шеврикука поднялся в жилище
бакалейщика.
В квартире Уткиных и тем более в их малахитовой вазе Шеврикука чаще
проводил минуты, а то и часы отдохновений и удовольствий, нынче же для
дремот и приятственных созерцаний причин не было.
У Куропятова Шеврикука угрюмо уселся в кресло, какое хозяин
предоставлял для скептического собеседника Фруктова в часы их
философствований и наслаждений ликером "Амаретто".
Он и есть Фруктов, решил Шеврикука. Он и есть тень Фруктова. Он и есть
тень.
Он, Шеврикука, стал теперь тенью и на посиделках, и в Останкине.
"Желанием честей размучен..." -- вспомнилось Шеврикуке.
Желанием чести размучен! В экие высоты занесло его, Шеврикуку, в экие
гордыни или бездны переживаний! Слова, возобновленные его памятью, пришли в
голову Гавриле Романовичу, опечаленному кончиной князя Мещерского. Гаврилу
Романовича Шеврикука чрезвычайно почитал. Но какое он-то имел отношение,
какое, хотя бы и легчайшее, хотя бы травинкой касательство к чувствам
Гаврилы Романовича? Было сказано стихотворцем: "Не столько я благополучен;
Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум".
Отчего вспомнились теперь ему, Шеврикуке, эти слова? Шум славы он не
слышит. Не слышал. И впредь не расположен слышать. Когда-то, может быть, и
желал услышать шум славы, по дурости, и был наказан. И главное, сам,
кажется, ощутил никчемность барабанного шума славы. И тщеславие -- в
холодных размышлениях -- ему смешно и противу его натуры.
Желанием честей размучен...
Над Пэрстом-Капсулой, объявившим томление всей сути и будто бы
занемогшим от этого, иронизировал, а сам размучен желанием честей?
Да, размучен. Выходит так.
Можно все называть иначе. Но память явила слова Державина...
Слово "честь" нынче малоупотребительное. Но даже когда Шеврикука думал
о собственном непонимании случая с Продольным, в голове имел выражения
"неприлично" и "некрасиво". Свои выкрики обозвал неприличными и некрасивыми.
А приличия и красота для Шеврикуки были понятия главнодержащие.
Что уж говорить о чести...
А он суетился.
Отродья -- порождение людского суемудрия.
И он сейчас суемудр. Нет, глупо, плохо, он именно Просто обидчиво-
суетлив. Он досадовал. Он обиделся. Может, и прежде из-за своего суемудрия
он и путешествовал на Башню к Отродьям. Теперь из-за чего он досадовал и
обиделся? Опять же из-за своей дурости. Он возомнил о себе. А его не
оценили. То есть оценили по его свойствам и состояниям. "Богат, как в Ильин
день" Феденяпина -- скоморошичий ответ на опрокинутые в публику слухи.
Гликерия не давала о себе знать более недели.
Ну и что? Кыш, Гликерия! Кыш, Шеврикука!
Без Гликерии существовать ему было скучно. Вот что! Хороша она ему или
противна, важности не имеет. Без нее ему скучно. И беспокойно. Она сама
вызвалась явиться к нему с объявлением, нужны ли ей его, Шеврикуки, услуги и
вспоможения, в ближайшие дни. Они прошли.
Желанием честей размучен...
Не честей. Почестей. Почестей, имел в виду Гаврила Романович.
Славы и почестей Шеврикука сейчас не желал. Но -- честь... О чести
Шеврикука думал. О чести вообще и о чести собственной. Всегда, даже и когда
в суете он забывал о ней думать, натура его, не обращаясь к словам, имела в
виду честь. Слова "некрасиво" и "неприлично", по его уложениям, частностями
или окраской сущностного входили в его понятие чести. Выкрики в Большой
Утробе были нехороши. Но в случае с Продольным и кукловодами были решительно
нарушены приличия. Ни о какой чести здесь речи не шло. Но была или есть
нужда соотносить свою честь с явленным неприличием? Нужда есть, решил
Шеврикука. Но в Большой Утробе публичное, видимое проявление своего
понимания приличий оказалось малоосмысленным и ничего не изменившим. Стало
быть, сиди, помалкивай, а действия, какие желаешь произвести, производи. Но
не впустую.
После этого постановления в мыслях его случился некий поворот. Теперь
ему стало казаться, что его обиды и досады были отчасти справедливы. За кого
все же его держат? Конечно, его ущемило бы и возведение его в ранг товарища
дозорного. Тогда он, может быть, еще пуще шумел бы и возмущался. Если бы его
произвели в дозорные, он бы не удивился и, скорее всего, как бы нехотя с
поручением согласился. Но его явно не принимали во внимание как полезную и
обороноспособную личность. И это при обстоятельствах, когда в Останкине все,
даже и последние сушеные крючки из домовых, слышали о новых значениях
Шеврикуки.
Но вдруг именно из-за "Возложения" Петра Арсенье-вича, из-за сил, якобы
ему приданных, его и упрятывают в тень? Или укрывают, будто в засаде. Как
полк Боброка.
Вот уж глупость! Главное -- в тени и в засаде! Им просто-напросто
пренебрегают.
Или ему не доверяют.
К чему могут иметь основания.
Он словно бы забыл разговор при лучинах с Увещевателем в Обиталище
Чинов. Он словно бы забыл про общения с Бордюром. Он словно бы запамятовал о
Темном Угле И Недреманных Оках. Он словно бы...
Ни о чем он не забыл. И забывать не может. И теперь (не в горячности
посиделок, а во фруктовском кресле в жилище бакалейщика Куропятова) держал
собственные жизненные обстоятельства в своих разумениях.
И все же роптал.
Доверяют они ему или не доверяют и кем признают в бумагах, в умах, в
компьютерных учетах -- не суть важно. Но видимые проявления их отношений к
нему казались сейчас Шеврикуке существенными. Взгодными или невзгодными.
Он им сейчас не нужен. Он не ощущает их потребности в нем.
Или он нужен им -- одинокий в действиях.
"Вы одинокий наездник", -- услышано было, и не так давно, Шеврикукой от
провозгласившего себя Бордюром. Шеврикука напомнил Бордюру, что наездниками
домовым по уставам их сословных соответствий быть не дано. Поправляя себя,
Бордюр назвал Шеврикуку одиноким охотником. Но и охотником Шеврикука
считаться не пожелал. Никакая охота его в ту пору не неволила. И в
прилегающие дни он как будто бы не был расположен к охоте.
Но теперь его влекло к действиям. Неизвестно к каким, но влекло. И
действовать он полагал сам по себе. Если бы пошло на поправку энергетическое
состояние подселенца Пэрста-Капсулы, Шеврикука позволил бы себе привлечь
полуфабриката и специалиста по катавасиям к исполнению частных поручений. И
достаточно. Коли он, Шеврикука, никому не нужен в Останкине и тем более в
Китай-городе, мест, где сыскалось бы поприще для затей и предприятий, в
Москве и окрестных выселках было предостаточно. Хлопоты и надежды, связанные
с Пузырем, совершенно перестали интересовать Шеврикуку.
Но прежде надо было выяснить, отчего не давала о себе знать Гликерия.
В сомнениях Шеврикука был недолго и с воздушными поклонами вызвал на
свидание Дуняшу-Невзору. Дуняша-Невзора вполне могла не знать, что ее
госпожа и повелительница, барышня-крестьянка, посещающая уроки корейского
языка (пусанский диалект) и верховой езды, пятном- регистратором
неродившихся привидений проникала в Землескреб ради разговора с ним,
Шеврикукой. Встреча Шеврикуки и Дуняши с передачей ей покровского бинокля,
добытого Пэрстом-Капсулой для Гликерии без ее якобы ведома, вышла
летуче-прохладной, и теперь Шеврикука не был уверен в том, что Дуняша
мгновенно отзовется на его воздушные поклоны. Она и не отозвалась.
"Не отзовется вовсе, -- посчитал Шеврикука, -- сам ее разыщу".
И поднялся в получердачье с намерением посетить прихворавшего.
Пэрст-Капсула лежал на раскладушке. Шеврикука сразу же понял, что он не
первый, кто наносил визит больному товарищу. На тумбочке, поставленной рядом
с раскладушкой, в стеклянной банке из-под соленых маслят голубели цветы
цикория. За раскладушкой же к углу получердачья приткнулся платяной шкаф из
тех, что увозят в огородные бунгало или выносят к мусорным ящикам. Возможно,
в шкафу содержались теперь бурки, столь любезные Пэрсту, его ковбойские
сапожки, пятнистые штаны, куртка и фетровая шляпа от Буффало Джонса. А
может, Пэрст обзавелся и новыми украшениями гардероба. Ковровая дорожка,
приглашавшая посетителя приблизиться к раскладушке, отчасти удивила
Шеврикуку. Одеяло укрывало полуфабриката верблюжье и не имело прорех. Щеки
его были выбриты. Все это возбуждало надежды Шеврикуки на то, что белье у
Пэрста-Капсулы чистое и не из армейских употреблений.
Но Пэрст-Капсула дремал. Если не находился в забытьи.
Шеврикука исследовал запахи получердачья, среди них, несомненно,
ощущались ароматы женские или те, что могли сопровождать женщину, но,
смешиваясь с ними, присутствовали здесь запахи неведомых Шеврикуке
назначений и природы, и он не имел права судить определенно: какие случались
у Пэрста-Капсулы посетители. ("А Тысла женщиной пахла или нет?" --
подумалось вдруг Шеврикуке. Он не помнил этого. Да и запахи Тыслы могли быть
пересилены запахами свирепого Потомка Мульду.)
Пэрст-Капсула открыл глаза. В них не было малярийного блеска и
неразумия. Тревога Шеврикуки утихла. Успокоенный, он мог высказать
Пэрсту-Капсуле и досады. Досадовать, впрочем, он должен был и на самого
себя. Без его согласия, без его ведома, но при его пренебрежении к присмотру
за неприкасаемостью территории в его подъезды проникали не учуянные им
посетители и была доставлена мебель вместе с верблюжьими и ковровыми
предметами быта. Пэрст-Капсула обживался! А он обязан был испросить хотя бы
разрешения Шеврикуки на допуск в получердачье визитеров и на мебельное
усовершенствование жизни.
Впрочем, Шеврикука поднимался в получердачье не ради досад и разносов.
-- А, это вы, Шеврикука... -- пробормотал Пэрст-Капсула.
И он закрыл глаза. Оправдываться он, похоже, не собирался.
-- Да, это я, -- подтвердил Шеврикука. И более он не знал, что сказать.
-- Сигаретами пахнет? -- спросил Пэрст-Капсула.
-- "Кэмелом", -- сказал Шеврикука.
-- Просил же не курить, -- проворчал Пэрст. -- Тем более "Кэмел". Он же
поддельный...
-- Ну, не знаю... -- растерянно произнес Шеврикука.
Будто бы он и курил, будто бы он был перед Пэрстом-Капсулой виноватый и
ему уготовили разнос. И Шеврикука, сам к тому не стремясь, стал тереть об
пол ботинки, дабы не запачкать ковровую дорожку.
-- Я почему пришел... -- начал было Шеврикука.
-- Мне ведомо, -- оборвал его Пэрст-Капсула.
-- Что ведомо? -- нахмурился Шеврикука.
-- Не для того вы пришли, чтобы отчитать меня и вышвырнуть мебель, --
сказал Пэрст-Капсула. -- А для того, чтобы узнать, не прекратился ли я
вовсе, и, если нет, поинтересоваться, не нуждаюсь ли я в какой-либо помощи.
-- Ну и... -- чуть ли не обиженно произнес Шеврикука.
-- Мне холодно, -- Пэрст-Капсула снова поднял веки. -- Мне холодно.
Протяните мне головной убор. Он в тумбочке.
Шеврикука приоткрыл дверцу тумбочки -- одной, видно, со шкафом
казенно-сиротской судьбы, но фартового происхождения. В пустоте ее, не имея
соседей, лежал головной убор. Или стоял. Шеврикуке сразу же пришли на память
звездочеты, венецианские весельчаки пульчинеллы, а еще и железные дровосеки.
Конус с козырьком головного убора Пэрста-Капсулы был недолгий, мастерили его
(или отливали, или отжимали пресс-формой) из жесткого темно-коричневого
материала, снабдив для удобства ношения наушниками и ремешком с кнопками. А
может быть, наушникам и кнопкам назначено было служить приемниками и
передатчиками звуковых волн и мысленных образов ("Предположение на уровне
линейного существа, -- представилась Шеврикуке усмешка Бордюра. -- То есть
на моем уровне...")
-- Вот, держи, пожалуйста, -- Шеврикука протянул Пэрсту-Капсуле конус с
козырьком.
-- Наденьте на меня, -- сказал Пэрст-Капсула. -- И застегните ремешок
под подбородком.
То ли он оценил взгляд Шеврикуки, то ли вспомнил его "пожалуйста", но
добавил все же:
-- Будьте добры.
Защелкнув кнопки, Шеврикука, будто дядькой-наставником готовя новичка в
небесное странствие, проверил, надежным ли вышло сцепление, и заметил:
-- Вроде бы нормально. -- И сразу же спросил: -- Лихорадка-то более не
бьет?
-- Меня не била лихорадка, -- решительно заявил Пэрст-Капсула и даже
голову попытался приподнять, будто бы в намерении возмутиться или
протестовать. -- Меня никогда не била лихорадка! Меня не может бить никакая
лихорадка!
-- Ну, не била и не била, -- сказал Шеврикука. -- Ну, не может, значит,
не может, успокойся...
-- Меня не может бить никакая лихорадка... -- бормотал Пэрст-Капсула,
слабея и закрывая глаза.
"А кого может?" -- хотел было спросить Шеврикука. Но не спросил. Знал
кого. И предполагал, что ответил бы ему подселенец. Месяца полтора назад, в
самую жару, вспомнилось Шеврикуке, заведение бурок, какие хороши на
полярниках, Пэрст объяснял тем, что у него мерзнут ноги. Объяснение это
Шеврикуке показалось тогда мечтательским. Но, может, и мерзли. Сейчас что
мерзнет у Пэрста? Голова, коей понадобился убор? Или вся суть полуфабриката,
чье томление, увы, не было дано прочувствовать Шеврикуке?
-- Не надо, Шеврикука, не надо... -- пробормотал Пэрст-Капсула. -- Не
надо сейчас... Сейчас у вас не выйдет... Следует обождать и пересидеть... И
я не могу... Я не возобновлен... Лишь при сословных или исторических
необходимостях... А сейчас... От синего поворота третья клеть... А
бирюзового камня на рукояти чаши там нет... Нет!.. Оставьте пока,
Шеврикука...
-- Что?! -- воскликнул Шеврикука.
-- Что? -- приподнялся на локтях Пэрст-Капсула. И было очевидно, бред
или дремота его оборвались, а пребывает он в ясностях мыслей. -- Что с
Мельниковым и Клементьевой? -- спросил Пэрст-Капсула требовательно, будто
недовольный тем, что Шеврикука вовремя не представил ему отчета.
-- С кем? -- удивился Шеврикука.
-- С Мельниковым и Клементьевой.
-- Это с какой Клементьевой?
-- С той, что из Департамента Шмелей.
-- Ax, с этой... С Леночкой... -- вспомнил Шеврикука. -- Мне мало что о
них известно. Мельникова я иногда встречаю во дворе. А про Леночку...
Хорошо, я разузнаю про Мельникова...
-- Существенно, что у них двоих! У них вместе! Вы поняли меня! Узнайте!
-- В голосе Пэрста-Капсулы был каприз повелителя.
-- Но... -- замялся Шеврикука.
-- Идите! -- Рука Пэрста-Капсулы властно указала вниз. -- Узнайте!
Тут же глаза его закрылись, голова упала на лежанку. Спасибо Шеврикуке:
верно сцепленные кнопки ремешка не дали скатиться на пол конусу с козырьком.
Задерживаться сиделкой при обессилевшем подселенце Шеврикука не
посчитал нужным и поспешил удалиться из получердачья. Одной из причин этой
поспешности была такая. Уже при разговоре о лихорадках Шеврикука ощутил, что
к нему пробивается чей-то мысленный (или чувственный?) вызов, но пробиться
не может. Неизвестно, какие своеобычные поля способны были возникать вблизи
Пэрста-Капсулы и чему они становились проводниками, а чему препятствием. Их
следовало покинуть. А сигналы и отклики на свой сигнал он ждал.
Стало быть, волнует полуфабриката (именующего себя полуфабрикатом)
лирическое расположение и нерасположение душ кандидата наук и гения Мити
Мельникова и музыковеда Леночки Клементьевой, исследовавшей в Департаменте
мелодии полетов шмелей, серенады и трудовые песни стрекоз. Отчасти,
признавался некогда Пэрст, он произведение лаборатории Мити Мельникова. Тема
работы -- проблемы энергетического развития судеб (трансбиологические).
ПЭРСТ. Полуфаб, признавался опять же подселенец, промежуточная стадия,
недосотворенный. Или не так сотворенный и брошенный. А не сотрудничала ли в
ту пору в лаборатории своего же Департамента чудесницей и Леночка
Клементьева? Даже если не сотрудничала, то наверняка заходила в лабораторию
и рассеивала внимание ее гениального заведующего. Но, может, заведующий ее и
не замечал. В застолье прощального бала по поводу разгона Департамента
Шмелей, вспомнилось Шеврикуке, Леночка не сводила с Мельникова черных
глазищ, восторженных и жалеющих, и все видели, что она влюблена. И на
смотринах дома на Покровке в смутных своих хождениях при общей перепалке
Шеврикука наткнулся на рыдавшую перед зеркальной створкой Леночку. По
причине хрупкости, белизны щек и плечей ее назначили привидением. Она
согласилась исключительно из любви к Мите Мельникову. И оконфузилась. Но
из-за любви к Мите. А тот, похоже, этой любви не замечал...
Не существуют ли какие связи между энергетическими истощениями
Пэрста-Капсулы, томлением всей его сути и состоянием душ заведующего
лабораторией и специалистки по биомузыке? Мысль, конечно, дурная. В ней
упрощения ("линейного существа..."). Но Шеврикуке разузнать о том, что и как
нынче у собственного квартиросъемщика Мельникова и мечтательно- влюбленной
Леночки, следовало. И самому интересно. И прихворавший просил.
Просил. Повелевал!
Вот ведь как получилось. И нельзя сказать, чтобы каприз повелителя
("Идите!.. Узнайте! Идите!") доставил Шеврикуке приятности. Но не бывал ли
он сам именно таким капризным повелителем в прежних случаях их отношений с
Пэрстом-Капсулой? Бывал. И если не капризным повелителем, то уж
начальственно-высокомерным распорядителем полуфабриката бывал наверняка. И
не раз. И коли преподан ему сейчас урок, то урок -- полезный. Однако что за
перемены произошли в подселенце? Отчего он так взъерепенился, завел себе
мебель, принимал не оговоренных заранее посетителей и отважился командовать
Шеврикукой? Одни ли последствия болезни тому причиной, отчасти оправдывающие
капризы, или же Пэрст- Капсула начинает объявлять, кто он есть на самом
деле?
А кто он есть?
"А бирюзового камня на рукояти чаши там нет... Нет!" И про синий
поворот, и про третью клеть, и про бирюзовый камень он, Шеврикука, сам мог
наговорить Пэрсту-Капсуле, а тот был способен принять его фантазии всерьез
или исказить их, а потому и бормотал сегодня всяческую ерунду. Но бредил при
этом или предупреждал?
А хотя бы и предупреждал! Важно то, что в помощники он не годился или
даже прикинулся больным, изнуренным жизнью именно для того, чтобы не
сгодиться в помощники. "Обойдемся без него! -- раздосадованно думал
Шеврикука. -- А потом и разберемся, допустима ли мебель под крышами наших
подъездов или не допустима!"
Уже на шестом этаже Шеврикука почувствовал освобождение воздухов от
полей Пэрста-Капсулы и сразу же ощутил здоровый и бойкий сигнал. Дуняша-
Невзора, откликаясь на его вызов, приглашала Шеврикуку хоть сейчас же на
свидание в Останкинский парк к Девушке с Лещом.