Пошел в разнос. Стишины напитки закусывал разносолами, от горячих блюд
отказывался решительно. Запретов не поступало. Пил Шеврикука при видимом
попустительстве Иллариона. А порой и при его участии. "Тамбовская
губернская" при этом не предлагалась. Возможно, запойное состояние Шеврикуки
не противоречило видам на него. Или даже было кем-то прописано ему.
Угнетало его и осознание собственных безрассудств. Но тут все было
ясно. А вот Гликерия... Он начинал уверять себя в том, что ничего
удивительного не произошло. Он должен был предполагать и такой поворот
событий, свойства Гликерии были ему известны, уговоров чести между ними
сейчас не существовало, и сам он, случалось, бывал грешен перед Гликерией...
И все же, и все же... Она прощалась с ним в декорациях каземата, принося его
в жертву... Ну и что? Гликерия свободна в выборе способов своего
осуществления, вольна в отношениях со знакомцами, а он, Шеврикука, не должен
был становиться болваном, пригодным для жертвоприношений. В ледяных
рассуждениях он мог все себе разъяснить, но они его не успокаивали. Он
понимал, что ему будет тяжко жить с памятью о... слова "предательство" он и
в мыслях старался избегать... с памятью о поступке Гликерии. Он понимал, что
ему тяжко будет жить без Гликерии, какой бы она ни была, и что наступит
минута, когда он ее простит.
От этого явившегося ему соображения Шеврикука освободиться никак не
мог. Тогда он и запил.
"Какое еще может быть прощение? Никогда! Ни за что! Да и нужно ли ей
мое прощение? Что оно ей? Ничего не значащий для нее жест болвана, над
которым она, скорее всего, и посмеивается..."
Малохол (работники из команды Малохола -- Раменский, Печенкин и Лютый в
складской домик не забредали) и Илларион вблизи Шеврикуки больше молчали, а
если и произносили слова, то вовсе не имеющие отношения к маете Шеврикуки.
Одна лишь Стиша взглядывала на Шеврикуку жалеючи. Но и в ее взглядах
угадывалось: "Помается мужик, потоскует, а потом и отойдет..."
Но не тоску ощущал теперь Шеврикука. Ему уже казалось, что два месяца
назад тоску на него наводили, чтобы вызвать в нем сострадание, жалость к
Гликерии и подтолкнуть к действиям. Или та тоска была предощущением событий
в доме на Покровке.
Теперь же он испытывал... томление. Да, томление. И как бы прежде
легкомысленно, свысока или даже иронически он ни относился к самодиагнозу
Пэрста-Капсулы: "Томление всей сути", с ним именно и происходило сейчас
томление всей сути. Схожие состояния были знакомы ему, но они случались
временными и как бы частностными. Сейчас же его состояние казалось ему
вечным и для него всеобъемлющим.
"Вот ведь блажь какая! -- говорил себе Шеврикука. -- Вот ведь дурость!"
В минуты относительных трезвостей к нему приходили мысли о том, что
история мироздания -- это и есть история томления. И что томление-то --
самое существенное состояние мироздания. Все пронизано томлением. И душа, и
плоть, и материя, и дух. Движение сил во всех формах мироздания вызвано
прежде всего томлением. Томление есть и в амебе, и в частицах атомов, отсюда
и реакции ядер, и в человеке. Томление нарождающихся Отродий Башни -- от
невоплощенности их в формах, от высокомерия их претензий и скудости их
традиций и мифов, от того, что нет у них собственной Чаши Грааля,
необходимость иметь какую, хотя бы обобрав домовых, их терзает... История
ересей -- и это история томлений (хотя почему ереси пришли ему в голову
после соображений об Отродьях Башни?)... Афинский мудрец говорил о небесных
печатях, скрывающих секреты природы, о том, что необходимо утаивание этих
секретов от человека, убережение его от них, ибо снятие печатей не принесет
ему счастья и не истребит его страхов. Но томление человека, как и иных
тварей, камней, огня и вод, томление от несовершенств, в любви -- может
быть, в любви -- в первую очередь, томление от запретов, от печатей, толкает
его и к благу, и к дерзости, к действиям и распахиванию дверей, за которыми
открываются новые несовершенства и печати. И новые томления...
А что он, Шеврикука, в этом вечном движении? Что его нынешнее томление?
Оно само по себе?.. Конечно, оно само по себе. Но Шеврикуке стало казаться,
что он находится в единении и любви со всем мирозданием и что без этого
единения и любви ему будет худо. "Нет, я не покинутый, -- твердил себе
Шеврикука. -- Я никогда не был покинутый. И я никогда не буду покинутым. Я
не должен быть покинутым..." И будто звуки арфы доносились из далей...
-- Ты что, Шеврикука? Ты плачешь? Что о тобой? -- говорил Илларион. --
Ты на коленях! Ты молишься, что ли?
-- Это я спьяну, -- хмуро сказал Шеврикука, поднимаясь с колен. -- Надо
прекращать пить.
-- Еще чуть можно, -- сказал Илларион. -- А потом действительно
придется...
А струны арфы вздрагивали.
-- Бывают томления, бывают утомления, -- сказал Илларион, приглашая
Шеврикуку к столу. -- Мне это известно. А Стишины снадобья здесь не
повредят.
Снадобья были предложены крепкие.
Ночью Шеврикуке приснился домовой Колюня Дурнев, он же Колюня- Убогий.
Колюня сидел на табурете у лежанки Шеврикуки, бормотал что-то, на коленях
держал бубен, из уголка рта его текла слюна.
Шеврикука заставил себя открыть глаза.
Колюня-Убогий как сидел в его сне на табурете с бубном на коленях, так
и продолжал сидеть при открытых глазах Шеврикуки.
"Ну все, -- понял Шеврикука. -- Допился до собственного епишки.
Определили ко мне Колюню..."
Утром Илларион сказал Шеврикуке:
-- Пороку предаваться прекращаем. Через три дня за тобой придут. В тебе
возникла надобность.
-- Кто придет? -- спросил Шеврикука.
-- Увидишь, -- сказал Илларион.

    75


Через три дня за Шеврикукой пришел Колюня-Убогий.
Позже выяснилось, что он и не пришел, а приехал на мотоцикле, и это
Шеврикуку не могло не удивить.
После недолгого разговора с Илларионом в присутствии Малохола Шеврикуке
вручили шлем и очки мотоциклиста и проводили к средству передвижения.
Шеврикука надел шлем и очки, сел на указанное ему место в коляске и был
увезен в неизвестном направлении.
Неизвестным направление это оказалось для него.
Колюня-Убогий дорогу знал.
Стекла же очков Шеврикуки, как только мотоцикл взревел, стали черными и
превратили Шеврикуку в слепого. Запоминать повороты и учитывать время всех
отрезков движения Шеврикука не захотел.
"Куда привезут, туда привезут", -- решил он.
Колюня-Убогий не произнес ни слова, возможно, не был уполномочен вести
разговоры, а Шеврикука его ни о чем не спрашивал.
Он вспоминал о минутах расставания с профилакторием Малохола.
Вышли к забору озабоченные -- и было отчего -- Стиша и доблестные
труженики Малохола -- приставленный к деревьям и цветам Раменский, опекун
пожарных гидрантов и огнетушителей Лютый, ревнитель токов воды в трубах и
бассейнах Печенкин. Они поглядывали на Шеврикуку с интересом и скорее
доброжелательно, нежели с укором. А Стиша -- чуть ли не с любовью. Была она
во все тех же красных сафьяновых сапожках и шелковой кадрильной юбке, но,
естественно, без июльского венка. Стиша не сдержалась, бросилась к
Шеврикуке, обняла его, не вызвав на этот раз недовольства Малохола. И
растерялась, не знала, что сказать, вспомнила о не столь важном:
оказывается, несколько дней назад вот здесь же забор намеревался перелезть
Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, с японским другом, он искал
своего приятеля Игоря Константиновича, будто чувствовал, что он содержится
здесь, и провозглашал трубно: "Паркеты завезли! Паркеты!" Слеза потекла по
щеке Стиши. Она прошептала: "Не пропади! И не забывай тех, кому ты нужен..."
Последние слова были произнесены явно со значением.
А прежде в домике, представив Шеврикуке Колюню-Убогого, Илларион
сообщил, что вести пришли скверные, Отродья Башни предприняли в Останкине
штурм бастионов домовых и ему, Шеврикуке, пришла пора исполнять исторические
и сословные надобности, предписанные "Возложением Забот". А когда Шеврикука
был усажен в коляску мотоцикла, Илларион сказал: "Ну, ни печки, ни кочерги!"
И поехали.
В каком свойстве или в качестве кого предстояло ему исполнять
исторические и сословные надобности, Шеврикуке не объявили. Кем он был после
безрассудства и конфузии в доме на Покровке, так и не разъяснилось. Кто были
при нем Илларион и Малохол, лишь чуть-чуть приоткрылось. А в разговоре,
теперь уже как будто бы давнем, в Китай- городе, в Обиталище Чинов,
Увещеватель дал понять Шеврикуке, что кому следует хорошо известно о его
выходах на Отродий Башни и общениях с так называемым Бордюром. Могли ли
сейчас доверять ему? Но возможно, его везли в какое-либо секретное узилище
как изменника и предположительного союзника Отродий, открывших военные
действия. Слова же о надобностях в нем были произнесены лишь для того, чтобы
не допустить бунта и побега Шеврикуки.
Но отчего захват Шеврикуки и конвоирование его в узилище поручили
Колюне-Убогому? Ведь стоило ему, пусть и слепому, рукой пошевелить, он бы
этого тщедушного Колюню... Но когда Шеврикука пожелал осуществить намерение,
выяснилось, что он не может пошевелить даже пальцами рук и ног.
Он был скован.
Значит, Колюня вовсе не был Убогим?
Ведь и домовой Петр Арсеньевич многим казался дряхлым мухомором, а имел
и хранил упрятанные в нем силы, значения и полномочия. Однако эти силы и
значения не смогли уберечь его...
Кем же был Колюня-Убогий?
И не несутся ли спереди и сзади, по бокам его мотоцикла, бронированные
колесницы с бойцами Темного Угла, с Любохватом и Продольным, опоясанным
пулеметными лентами?
"Эко ты себя возносишь! -- устыдился Шеврикука. -- Коли полагаешь, что
тебя так оценивают и опасаются!"
Нечего было гадать без толку, следовало ждать, что с ним произведут.
Постановление вышло, исполнители назначены, что будет, то будет.
Но успокоиться он не мог. Он был взволнован и растерян. И томление,
похоже, не изошло из него.
Он представил, каким увидел его три дня назад Илларион. Он стоял на
коленях. Он и на самом деле молился? Он жаждал тогда единения с мирозданием
и любви. Он не желал быть покинутым. Он и теперь был готов молить о том,
чтобы его никогда не покинули. Не столь важно было, продолжится ли его
существование или нет, главное, чтобы он не оказался покинутым и чтобы ему
не отказали в способности к любви. Смеялся ли Илларион, обнаружив его на
коленях, не имело значения. Да, он пил, но в те минуты он был трезв.
Тем временем движение мотоцикла прекратилось. Городские звуки вокруг не
слышались. Похоже, никаких звуков вообще не было. Но не было и тишины.
Сильные руки подняли Шеврикуку и опустили на землю. Оковы его движений были
устранены. Стекла же очков не просветлели.
Поддерживая Шеврикуку под руку и направляя, его повели. Поначалу
ступенями лестницы шли вверх, потом по ровному месту, затем безмолвно
предложили Шеврикуке ступать лестницей, и крутой, вниз. Спуск вышел куда
более длительным, нежели путь начальный. К удивлению своему, Шеврикука
ощутил, что успокоился, свободен от волнений и страхов. Его усадили на нечто
твердое и холодное.
-- Оставьте нас, -- услышал Шеврикука. А через минуту прозвучало: --
Можете снять очки.
Тьма не исчезла. Шеврикука подумал, что если ему и вернули зрение, то
вернули малость его. Но потом он понял, что комната ли, камера ли, пещера ли
плохо освещена, горели лишь две лучины. Шеврикука сидел на каменной лавке.
Против себя у стены в полумраке он увидел Колюню- Убогого.
-- Это не камера и вы не узник, -- сказал Колюня-Убогий. -- О действиях
Отродий вам сообщили. И это ваш пост.
Собеседник Шеврикуки действительно был похож на Колюню-Убогого, но о
скудоумии, о слабоволии или жалкости его предполагать было бы ошибочно. И
слова он произносил как личность значительная.
-- Да, я был известен вам как Колюня-Убогий, -- сказал собеседник. --
Но я пребывал в Останкине в ином, декоративном, назовем так, состоянии.
-- А кто вы?
-- Посчитаем, что я из тех двадцати старцев, не скованных и не
связанных, о которых вы дискутировали с Петром Арсеньевичем на Звездном
бульваре. Хотя это обозначение, как вы сами понимаете, фольклорно-
сказочное, а потому и условное.
-- А кто я?
-- Вы сами знаете, кто вы.
-- И вы мне доверяете?
-- Если вы имеете в виду свои общения с Отродьями, то суть их нам
известна. Как известна она и самим Отродьям. Вы попытались стать воином-
одиночкой способами ребяческими. Отродья сразу же раскусили вас. Но не
уничтожили, потому что поняли: и от общений с вами, разъясненным, можно
извлечь пользу. Мы же сознавали, что вы действуете в соответствии с натурой
нынешнего Шеврикуки, тридцатипятилетнего. Шеврикуки -- частичного. А мы
имеем в виду Шеврикуку цельного. И мы не отделяем вас от себя. Вы один из
нас.
-- Спасибо.
-- Кстати, Отродьям неведомо, что с вами и где вы сейчас. Их маячок,
затычка для правого уха, естественно, изъят, а вокруг вас установлены экраны
защиты.
-- И что это за пост? -- спросил Шеврикука.
-- Это важный пост, -- сказал собеседник. -- Там, за стеной, --
указующий взмах руки, -- наше сословное достояние. Наше Сокровище, о котором
вы также беседовали с Петром Арсеньевичем. Чаша, какая привиделась вам в
Обиталище Чинов, в кабинете Увещевателя. И позже вы всматривались в нее.
Чаша, а если сказать с долей условности, то и Братина. Достояние наше жаждут
завоевать Отродья ради укрепления собственной начальной мифологии и
жизненных обустройств. Чаша-Братина -- цель для них промежуточная. Главное
для них -- подчинение себе человека. Вам предстоит оберегать ее. Возможно,
Отродья сюда и не доберутся. Но не исключается и худшее. Но оберегать
Братину вам придется не кочергой, пусть и серебряной, а своей сутью...
-- Но не помешала бы и серебряная шпага, -- сказал Шеврикука.
-- Может, вы ее и получите, -- задумался собеседник.
-- Меня толкали в одиночество, -- сказал Шеврикука. -- В необходимость
быть одиноким охотником. Почему?
-- Вас проверяли. Вас и силу ваших приобретенных значений. Ожидания
оправданны. Вы многое открыли и многого добились самостоятельно. И это
ценно. И в доме на Покровке вы одолели крепости, другим недоступные.
-- Однако там меня замуровали.
-- После того как вы нарушили требования "Возложения Забот".
-- И я мог остаться лежать замурованным навсегда...
-- И это вышло проверкой. Жестокой, согласен, проверкой. Но вот вы
передо мной живой, а не замурованный. А потому вам и доверен этот пост. Петр
Арсеньевич имел замечательные свойства и заслуги, но, видимо, воин в нем
устал. Оттого Петр Арсеньевич и погиб. Но чутье ему осталось верным, раз
возложение забот он произвел на вас.
-- Кстати, -- поинтересовался Шеврикука, -- а Любохвату и Продольному
где доверены посты?
-- О Любохвате и Продольном разговор особый, -- сказал бывший Колюня-
Убогий.
-- А отчего вы доставили меня сюда со слепыми глазами?
-- Таковы традиции и правила. Далеко не все тайны и мне открыты.
Было очевидно, что экс-Колюня-Убогий торопится куда-то. Напоследок он
объявил Шеврикуке, что о ходе боевых действий его будут ставить в
известность, а ход этот пока тяжкий и есть потери. Прозвучали и
технологические наказы воину поста. Как и что предпринимать в случае
нападения или вылазок Отродий, какую линию в направлении Чаши-Братины не
переходить самому и уж тем более не допускать за эту линию злыдней и воров.
Кроме Шеврикуки, в круговом порядке и на разных уровнях высоты оборону
занимали и другие бойцы, но пост Шеврикуки чуть ли не самый решающий. Было
подчеркнуто: находиться все время в напряжении, в обостренном состоянии всех
чувств и свойств, проникновения Отродий могут оказаться не только
хитроумными, но вообще такими, какие воображение домовых неспособно
предвидеть. Тут уж только чутье...
-- Нелинейными, -- кивнул Шеврикука. -- Или пульсирующими. Или еще
какими. Распорядитесь, пожалуйста, доставить сюда из Землескреба мои
бархатные банты, черный, желтый и фиолетовый.
-- Зачем? -- удивился экс-Колюня-Убогий.
-- Не знаю. Не знаю. Я и сам не знаю, -- нервно сказал Шеврикука. --
Так. На всякий случай. Возможно, это пустая блажь. Но может быть, это
подсказывает как раз чутье. Или аналогия.
Через час банты ему доставили.
Шеврикука проверил крепость узлов, вспоминал при этом свой поднебесный
разговор с так называемым Бордюром, старания Бордюра развязать черный бант и
радость его, когда узел распустился. Шеврикука даже понюхал банты, не пахнут
ли они фронтовой останкинской гарью? Не пахли. И тут он смутился. Он всегда
стеснялся собственного увлечения бархатом, а банты прятал. И теперь он
представил, какие мысли вызвала у исполнителей его просьба. И что он,
отправляясь на свидание с Бордюром, поддался блажи -- повязал бант? И почему
бант так смутил влиятельного из Отродий? Он так тогда и не понял...
Ну, банты ладно. Пусть где-нибудь пока поваляются. А вот о том, что он
ничего не вызнал о Пэрсте-Капсуле, просто забыл спросить о нем у экс-
Колюни-Убогого, старца, не скованного и не связанного, одного из тех, кому,
по легенде, доверено сторожить камень Алатырь, Шеврикука теперь досадовал.
Кто Пэрст-Капсула в нынешних обстоятельствах? Кто и с кем он? Или против
кого? Или он сам по себе? И как быть с ним, если он вдруг объявится вблизи
поста Шеврикуки? То, что такое может случиться, Шеврикука не исключал.
А пока он решил произвести осмотр отведенного ему пространства,
разглядеть все, что было доступно разглядеть. Поверхность стены, на какую
указывал экс-Колгоня и за какой в Чаше-Братине сберегалось
Сокровище-достояние сословия, показалась ему выпуклой. Если же принять во
внимание слова экс-Колюни о круговых постах, можно было предположить, что
Чаша-Братина размещена внутри некоего цилиндра. Стена виделась черной, но
это зрительное ощущение Шеврикуки могло оказаться и ошибочным. Разглядел
Шеврикука и внешнюю стену, похоже, тоже цилиндрическую. Где, в каком месте
Москвы было устроено хранилище достояния домовых? Никаких подсказок
разъяснению этого Шеврикука не обнаружил.
А не устраивают ли ему, явилось Шеврикуке соображение, еще одну
проверку? Не разыгрывают ли его? И не начали никакой штурм Отродья, и нет
нигде вокруг иных постов. Вряд ли, решил Шеврикука. Уж слишком
неуклюже-громоздкой вышла бы такая проверка. К тому же он мог испытать на
проверяющих силы своих новых значений. Но посчитал, что обойдется без этих
испытаний.
Побродив метрах в тридцати от лучин и каменных лавок, Шеврикука
обнаружил стенд на двух металлических жердях, сбитый из некрашеных досок.
Стенд походил на пожарный. И орудия покоились на нем для рук пожарных. Две
лопаты, совковая и штыковая, багор, кирка, лом, ведро, топоры. А с ними
кочерга и ухват. По предположениям Шеврикуки, в Чаше- Братине находились
вовсе не какие-либо сыпучие вещества или жидкости, в особенности способные
воспламеняться, тем более что в первейшие обязанности сословия вменялось
сбережение дома и домашнего очага. А потому оставалось думать, что орудия на
стенде предназначались не для тушения пожаров, а для целей оборонительных.
"Будем иметь в виду", -- сказал себе Шеврикука.
Он почувствовал, что в пределах его поста появилась новая, а возможно,
и нежелательная здесь персона. Или персоны? Враги? И где-то прячутся? Или
хоронятся невидимыми? Нет, явившаяся персона не хоронилась и не совершала
разбойных действий. Она стояла под лучинами. "Да это же Пэрст-Капсула!" --
сообразил Шеврикука.
Словами Иллариона он был приготовлен к тому, что в облике подселенца
произошли изменения. Действительно, полуфабрикат подрос, а голова его вроде
бы уменьшилась, во всяком случае, она не напоминала голову одного из карлов
Веласкеса, и ее не подпирал раструб боярского воротника. Может быть,
Пэрст-Капсула из полуфабриката сумел продвинуться в новую для него стадию
развития? Надел он синий свитер и ходовые теперь черные джинсы с желтыми
стежками, а правой рукой, отчасти удивив Шеврикуку, держал головной убор, в
каком лежал в получердачье Землескреба занедужившим.
-- Опять зябнешь? -- обеспокоился Шеврикука.
-- Нет, -- сказал Пэрст-Капсула.
Голос его вроде бы не изменился.
-- А зачем это? -- спросил Шеврикука, указав на перевернутую воронку.
-- Так, -- сказал Пэрст-Капсула. -- На всякий случай.
-- Похоже, ты уже не полуфабрикат.
-- Возможно, и так, -- кивнул Пэрст-Капсула. -- Но не мне судить.
-- Ну, здравствуй, -- шагнул к подселенцу Шеврикука. -- Спасибо...
-- Здравствуйте, -- пожал ему руку Пэрст-Капсула. -- А на ваше
"спасибо", как говорится: не за что.
-- Ничего себе! Благодаря тебе я здесь, а не в камнях палат Тутомлиных.
-- Вы в свое время меня поняли и приняли.
-- Приютить тебя ничего не стоило, а вот что касается понять... --
Шеврикука намерен был сказать: "С чего ты Взял, что я тебя понял..."
Но Пэрст-Капсула его опередил:
-- Поняли, Шеврикука, поняли!
Словами этими, почувствовал Шеврикука, было предложено о случившемся в
прошлом более не говорить.
-- А зачем ты проник сюда теперь? -- спросил Шеврикука.
-- Быть подпорой вам, -- сказал Пэрст-Капсула. -- И для
чувствительности восприятия. Вам и вашим не дано ощутить многие движения
Отродий. Пусть я буду здесь хотя бы чувствительным прибором.
-- Мне и нашим... А ты кто?
-- Считайте, что и я ваш. В отношениях с друзьями я верный и
постоянный. В этом я себя проверил.
-- И ты полагаешь, что силы, приданные мне с возложенными заботами, не
сделали меня достаточно чувствительным? -- спросил Шеврикука.
-- Не знаю. Посмотрим. Увидим. Вот возникнут напряжения...
-- А когда возникнут напряжения?
-- Скоро, Шеврикука, скоро.
-- А что в Останкине?
-- В Останкине скверно.
-- Тебе известен зеленый бельчонок Петюля?
-- Слышал о нем. Имеет дело с одним из Белых Шумов.
-- Белые Шумы оправились от Лихорадок?
-- Не совсем. Но они приспособились к ним. И могут использовать
свойства Лихорадок в своих целях.
-- Что думают Отродья сейчас обо мне?
-- Для них -- вы по-прежнему в доме Тутомлиных и замурованный.
Извлечение вас из-под плиты произведено ювелирно-безупречное, с соблюдением
тайных предосторожностей. Отродья спокойны, считая, что и силы ваши
израсходованы в подземельях. Кстати, они полагают, что и мои усилия пошли
исключительно на изведение черного столба. Для них я остался несущественной
мелочью. Подлежавшей уничтожению. Но -- забытой. И для высокомерных умов и
аппаратов есть мертвые зоны восприятия.
"И Гликерия уверена, что я замурованный..." -- подумал Шеврикука. В
прежних его мечтательных и тревожно-смутных видениях Чаши не раз возникала
женщина в белом и с золотой диадемой надо лбом, она молила о помощи... Чаша
и мольба женщины были соединены в сознании Шеврикуки и будто бы даже
существовали в этом соединении равноправными, хотя женщина и виделась вблизи
Чаши маленькой, а то и крошечной. Равносильными, пожалуй, оказывались
чувства Шеврикуки к Чаше, женщине и ее мольбе... Теперь, стало быть, Чаша --
сама по себе, и женщина -- сама по себе, и совместиться друг с другом для
Шеврикуки они никогда более не смогут...
-- Шеврикука! -- услышал он голос Пэрста-Капсулы. -- Тревога! Отродья,
их группы захвата направились к нам.
-- Они близко?
-- Нет, они далеко. И путь их не будет прямым. Но пришла пора нам
сосредоточиться. А вам -- подать напряжение в силы ваших новых значений.
"Женщина в белом, женщина в белом, в экое расслабление могут привести
мысли о ней!" -- отругал себя Шеврикука. Сейчас же в голову ему пришло
соображение: развесить бархатные банты над линией недопустимости, указанной
ему экс-Колюней. Легко сказать: развесить! Но -- надо! И Шеврикука, как в
доме Тутомлиных, произвел себя в штабиста или в диспетчера приданных сил,
определил подразделениям специальности и задачи. Одна из задач была тут же
исполнена: бархатные банты зависли в воздухе над линией недопустимости. Узлы
их были укреплены и стали замками. Сами же банты Шеврикука наделил смыслом и
направленностью воздействий. Теперь и он ощущал движения вражьих сил. И
сознавал, что по мере приближения захватчиков к Хранилищу Чаши-Братины он
поймет, кто они такие и что они такое, вместе и в отдельности, и как будут
действовать. Он передал сигнал экс-Колюне и -- на всякий случай -- Иллариону
о начале операции Отродий.
Не принижая в себе уровень сосредоточенности, но и не желая взвинчивать
себя в минуты (может, и часы!) ожидания, Шеврикука принялся вспоминать.
Отчего возникла его приязнь к бархатам и когда? Носил ли кто из хозяев его
домов или квартир бархаты? Двое-трое, пожалуй, носили. Один еще в Киеве, в
тереме на Михайловой горе.
Было ли это или не было? Имя хозяина Шеврикука уже не помнил, а вот
малиновый бархат его кафтана помнил. И помнил, как идолов волокли к Днепру
Боричевым спуском. То есть помнил не он, нынешний Шеврикука, Шеврикука
частичный, много о чем пожелавший забыть и сумевший сделать это, а Шеврикука
цельный, как сказано было экс-Колюней. Именно-то Шеврикуку цельного и
отрядили на пост в Хранилище Чаши-Братины.
Нынешнему Шеврикуке, тридцатипятилетнему, в джинсах, свитерах и
куртках, было бы скучно помнить обо всем виденном и пережитом. "Наша участь
-- бесконечность схожих происшествий", -- было произнесено Петром
Арсеньевичем на Звездном бульваре. Каково жить-то с памятью об этих схожих
происшествиях? Надо было осуществлять себя с азартом, озорством и