Однако утром мой воинственный пыл и мои кратковременные упования рассеялись. Простое безразличие ко мне вышло бы теперь радостью. На работе Зинаида Евстафиевна и Нинуля ни о чем меня не спрашивали, обращались лишь по делу. Это меня тоже настораживало. В полтретьего позвонила Валерия Борисовна:
   – Василий, не бросай трубку, я тебя прошу. Я должна с тобой встретиться. Что бы ты ни думал обо мне и о Юлии. Тебе этот разговор не нужен. А мне необходим. Как ты этого желаешь, он и будет нашим последним с тобой разговором, отпросись у своей начальницы на часок. Буду ждать тебя на бульваре. Но не у Пушкинской, а на Страстном. Ниже Петровских ворот. Напротив монастыря. Там скамейки всегда пустые.
   Она выпалила все это без пауз. И не допустила моих возражений. И правильно сделала. Для себя правильно.
   Утром шел дождь, и теперь нет-нет а сочилась с неба осенняя изморось, песок Страстного бульвара был влажен, и по нему вяло прохаживались голуби. Скамейки стояли мокрые. На одной из них, напротив Апраксинского дома, нынче поликлиники, меня ждала Валерия Борисовна. Сидела она в темно-синей болонье с капюшоном, а на коленях держала зонтик.
   – У тебя нечего подложить под зад-то? – поинтересовалась Валерия Борисовна. – Вот возьми “Огонек” (достала из сумки). Присядь на него.
   Она закурила.
   – Я не знаю, Василий, сама, – сказала Валерия Борисовна, – зачем я тебя, представляя, каковы твои настроения, сюда вызвонила. Может, мне надо сейчас с кем-то поговорить, а поговорить не с кем. Но вдруг и ты услышишь от меня нечто для тебя интересное…
   – Вряд ли…
   – Тебе плохо, Василий. И мне тошно. Мне тошно оттого, что, если Юлия до утра пробудет в застенке, она погибнет. Если даже останется живой – сойдет с ума.
   – С чего вы взяли?
   – Во-первых, я знаю Юлию. Она не выдержит. Она к этому не готова. Она именно готова к тому, чтобы взорваться и сгореть в одночасье. Хотя и надумала поиграть в некоего московского Овода. Но не в моем знании Юлии дело. Куда важнее то, что мне сказали ясновидящие и гадалки, а они ошибаются редко.
   По глазам Валерии Борисовны я понял, что она верит своим ясновидящим и гадалкам и веру ее поколебать невозможно.
   А во мне заозоровало любопытство, что для моего тогдашнего состояния было как будто бы и неестественным.
   – Эти ясновидящие, – спросил я, – вроде Матроны, что ли?
   – Матроны? – удивленно взглянула на меня Валерия Борисовна. – Что ты знаешь о Матроне?
   – Я? Да ничего… Так, легенду глупую… И была ли Матрона на самом деле?
   – Была, – сказала Валерия Борисовна. – Я ходила к ней на Тверской, там где теперь банк. По поводу Виктории… и… Ивана Григорьевича… Да тебя что, Матрона интересует больше, чем Юлия?
   "Пожалуй, что больше, – подумал я. – Значит, Матрона существовала. Уже легче. Значит, об Ахметьеве я могу молчать. Скажу, коли спросят, что о Матроне я услышал от других. От многих…” И вообще можно было забыть о Матроне и ее пророчествах вовсе. Что я и сделал. Прежде, правда, сказал:
   – Я спросил о ней, чтобы понять степень надежности ваших прорицателей.
   – Ты насмешничаешь! Матрона – из святых, из поднебесных! А мои ясновидящие и гадалки – земные, хотя посвященные и с секретами, но они точные. В случае с Юлией и вообще не могут ошибиться. Если на ночь Юлию оставят в застенке, она погибнет. Или станет безумной, без всяких надежд на исцеление. Это приговор Юлии. И мне.
   К ясновидящим и гадалкам я в ту пору относился с иронией. Но в случае с младшей Цыганковой, насколько я познал натуру Юлии, они могли ясно видеть и гадать за любое вознаграждение без всякого риска.
   – Валерия Борисовна, – сказал я, – у вас же приятельницы и сами очень влиятельные, и при этом снижены главных мужчин в стране.
   – Василий, ты держишь меня за дуру? Конечно, я объездила и обзвонила всех. Не могут. Не в их силах. Или просят подождать пять дней, неделю. А самая главная жена сказала, что и у ее дочери затруднения, и если она примется хлопотать о чужой дочери, ее не поймут. Ты знаешь, о чем я?
   Я кивнул. И видел издалека жгуче-пламенную дочь главной жены. И слышал о ее затруднениях.
   – А Иван Григорьевич? – я будто бы напомнил о нем Валерии Борисовне. – Вы сами говорили мне: он не последний человек в государстве.
   – Он же в Латинской Америке! И вернется через пять дней!
   – Вызовите его! Можно ведь связаться! По телефону. Или как там. Есть правительственная связь. Если вы верите в точность предсказаний, вызывайте его в Москву!
   – Василий, что ты несешь! – Валерия Борисовна повертела пальцем у виска. – Ты где работаешь? Ты что – не знаешь об их нравах и привычках? Он же – боец партии. И у него горячее задание. Если бы сейчас принялись заколачивать гвозди в гробы всех его родственников, он обязан был бы не думать о них, а с милыми улыбками продолжать переговоры. С Микояном была история…
   Доводы Валерия Борисовна привела убедительные. И тут Валерия Борисовна начала выпаливать слова, иногда – громко, иногда – полушепотом, не дожидаясь моих вопросов, недоумений или советов, и речь ее не всегда была связной, случались в ней логические скачки. К тому же выходило порой, что Валерия Борисовна обращалась необязательно ко мне, скорее даже и не ко мне, а к кому-то, в воздух. И кого-то она была намерена отчитать и заклеймить, а кого-то опасалась, тогда и переходила на полушепот. По ее убеждению (“уж я-то знаю этих интриганов!”), вся эта история, все это дело направлено прежде всего против Ивана Григорьевича (позже это подтвердилось лишь частично). Если нынешняя его миссия выйдет удачной, в продвижениях Ивана Григорьевича наверх сейчас же заработает эскалатор или фуникулер, а это многим мерзавцам и завистникам ни к чему. Вот тут-то историйка с листовками на Лубянке и причастность к ним, пусть и отдаленная, пусть косвенная, дочери Корабельникова свалилась на них чуть ли не подарком. Конечно, ей, Валерии Борисовне, следовало бы сейчас бежать с челобитными к Столпам, какие к академику Корабельникову относятся без зависти (им-то это зачем?), а спокойно и разумно. Прежде всего к Юрию Владимировичу Андропову, тот вообще, говорят, умница и даже пишет стихи. С Иваном Григорьевичем они не раз сталкивались по каким-то международным рабочим делам. Но Юрия Владимировича в Москве нет, где он и когда вернется, Валерии Борисовне узнать не удалось. Еще более верным был бы ее поход к Михаилу Андреевичу Суслову. Тот, хоть и укоряет Ивана Григорьевича в либеральном отношении ко всяким там бякам из Варшавы и Праги, то есть к ревизионистам и оппортунистам, все же ценит его за некоторые теоретические труды. Но Суслов плохо относится к женщинам, особенно к женам начальственных особ, и попасть к нему на прием нет никакой возможности. И телефоном к нему не пробьешься. Не соединят. В отсутствие Юрия Владимировича в его ведомстве дело с листовками, Анкудиной и Юлией находится под присмотром первого зама генерал-полковника Бориса Прокоповича Горбунцова. (Придется совершить отступление. Фамилию употребляю здесь условную, потому как и тогда не знал и теперь не знаю подлинную фамилию генерала. Под одной фамилией он партизанил в войну, под другой – служил на партийной работе в Харькове, может, он был и не Горбунцов вовсе, а, скажем, Гордецов, или Непомнящий, или Морковенко, не важно. Имел он и литературные псевдонимы. Они в разных вариантах появлялись в титрах кинофильмов (соавтор сценария либо консультант) и на обложках документальных повестей о разведчиках и партизанах. Вроде бы он был Героем Советского Союза. Уже при мне после десятилетки (добывать стаж) пришла в редакцию светленькая и тихонькая девочка Люся Сусекина. Стала она разборщицей писем, мы с ней, люди одного ранга – технические работники, имели несколько случаев уважительного общения. Но однажды кто-то из начальников проболтался о том, что Люся Сусекина – любимая дочь легендарного генерала Горбунцова. Люся тут же исчезла, где и под какой фамилией она продолжала добывание стажа, мне неизвестно. Но возвращаю себя к словам Валерии Борисовны.) Так вот, продолжила Валерия Борисовна, этот Горбунцов и хозяин сейчас над судьбой Юлии. Говорят, он не дурак, у него жена красавица, в число недоброжелателей Ивана Григорьевича он вроде бы не входит. У нее, Валерии Борисовны, есть телефон генерала, понятно, вертушки, правительственной связи, она достала клочок мягкой бумаги с номером генерала и трижды произнесла его, как бы пропела, будто бы наслаждаясь благозвучием собранных в нем цифр. И замолчала.
   – Валерия Борисовна, – не выдержал я, – состояние ваше я могу понять. Но зачем я вам? Вы сказали: некому выговориться. Может быть, может быть. Мне это знакомо. Но что-то тут не так… Я в последние дни стал человеком мнительным, болезненно, возможно из-за собственного эгоцентризма, реагирующим на всякие мелочи. И потому теперь могу предположить худшее. Вы, полагаю, разделяете мнение дочери обо мне, о своеобразном моем участии в ее судьбе, это ладно. А предположение худшее состоит для меня в том, что вы в своих сегодняшних надеждах отчаяния видите во мне какого-то отличника из числа злодеев вашей дочери, способного в силу особенных заслуг в этом деле пойти куда-то и просить об облегчении участи Юлии Цыганковой. Вы пребываете в заблуждении.
   – Васенька! Да упаси Боже! – воскликнула Валерия Борисовна. – Я именно желала тебе выговориться. Кому же еще-то? Вика – в Лондоне. Кроме тебя, здесь никого и нет…
   Я чуть было не заявил Валерии Борисовне, что не совсем еще очумел и могу понять, когда человек лукавит, а когда нет, но выкрикнул иное, я был на грани нервического срыва:
   – Что я должен сделать-то теперь, Валерия Борисовна? Какого действия, и немедленного, вы от меня ждете? На Красную площадь пойти с плакатом “Свободу Юлии Цыганковой!”? По Голосам сделать заявление? Или Кремль взрывать? Чего вы хотите-то от меня?
   Валерия Борисовна перепугалась. А ничьи шаги не нарушали ленивое прогуливание голубей по мокрому песку бульвара.
   – Васенька, успокойся, успокойся. – Валерия Борисовна принялась гладить мои волосы, я как бы нырками стал отстраняться от нее, чтобы избежать неприятных мне нынче прикосновений. – Я догадываюсь, что пришлось пережить тебе. Но и ты пойми меня. Я без нее жить не буду. Иван Григорьевич опоздает. Я теперь хватаюсь за последние тончайшие ниточки. Ты прав, я лукавила. Хотя и хотела просто поглядеть на тебя, чтобы утвердиться в чем-то… Но был у меня на тебя и расчет… Ты достаточно на меня обижен, а сейчас, возможно, тебе станет еще обиднее. Корысть же моя такая… Я выйти на генерала не могу… Нет никого, кто бы устроил мне разговор… А у вас в редакции есть человек, какой мог бы сам позвонить Борису Прокоповичу. У них отношения чуть ли не приятельские… Юлия сотрудничала в вашей газете, и упомянутый мной человек мог бы попросить, мог бы даже поручиться за нее…
   – Кто же этот человек? – спросил я.
   – Вот и обида-то твоя еще более воспалится, – вздохнула Валерия Борисовна. – А я и телефон-то тебе генерала зря называла… Так, на всякий случай… Тому-то человеку этот телефон должен быть известен.
   – И что же это за человек?
   – А тебе и в голову не приходит? Васенька, Васенька! К. В. этот человек. Кирилл Валентинович Каширин.
   – И что?
   – А то, Васенька, что я к тому Кириллу Валентиновичу подойти не могу. Есть причины. А ты сможешь.
   – Нет, Валерия Борисовна, не смогу.
   – Значит, ты меня обманываешь, Василий. И себя, видно, тоже. Юлии Цыганковой для тебя же более не существует? Так? А тут ты готов разводить церемонии. С чего бы вдруг? Зашел бы, передал бы мою просьбу…
   – Не смогу. Не из-за Юлии Цыганковой. Вовсе не из-за нее. Из-за другого. И куда логичнее вам самой обратиться к Кириллу Валентиновичу..
   Я встал.
   – Расстроил ты меня, Василий, – Валерия Борисовна, похоже, рассердилась, глаза ее стали чуть ли не злыми, я и готов был услышать от нее злые слова. – Видимо, придется обратиться самой. Хотя и вряд ли выйдет какой толк… Васенька, а скажи-ка ты мне. Записки-то Юлькины, те, что она тебе оставила перед побегом в Киев, ты позапрошлой ночью уничтожил, сжег, растоптал, в мусор выкинул?
   – Нет, – растерялся я.
   – Я так и думала! – заулыбалась Валерия Борисовна, улыбка ее вышла ведьминской. – Ты и не разорвешь, и не сожжешь их. А будешь вечно в них заглядывать. И сегодня загляни. И подумай. И снова поразмышляй, кто такая Юлия. А завтра тебе будет горько. И стыдно. На всю жизнь стыдно. Насчет предсказаний ясновидящих я не шучу. Бубновый валет… Не ты, не ты!.. А тот, он бы смог… Проваливай на службу, зятек ненаглядный!
   – Безродный зять, – отчего-то пришло мне в голову.
   – Какой еще безродный зять? – обеспокоилась Валерия Борисовна.
   – “Безродный зять”, – сказал я. – Комическая опера Тихона Хренникова по мотивам повести семнадцатого века о Фроле Скобееве.
   – Фу ты, господи, чушь какая! Ну и дурень! Дурачься себе, дурачься! – Валерия Борисовна взмахнула зонтиком и двинулась в сторону Пушкинской.
   Автомобиль ее не поджидал.
***
   Записки Юлии Ивановны с объяснениями ее исторических вниманий ко мне, беловая и с каракулями черновика, находились теперь в Солодовниковом переулке. Коли бы они лежали теперь в моих карманах или в редакции в ящике письменного стола, я бы их немедленно уничтожил. Что же я их позавчера и впрямь не сжег, не разорвал, не спустил клочьями в унитаз? Дурень он и есть дурень.
   Она ведь, Валерия Борисовна, желала заставить меня усомниться в моих нынешних установлениях. Перечитай, перечитай, мол, послания взбалмошной девицы с ее символикой, жизненными красивостями и ритуалами и усомнись. Тогда – месть и освобождение неизвестно от чего, теперь – пощечина презрения, приговор и казнь (но нет, про казнь и стартовый пистолет Валерия Борисовна, видимо, не знала, я это почувствовал). Все это – глупость, игра, блажь, но за блажью и шиллеровскими знаками (почему шиллеровскими, а не шекспировскими, спрашивал я себя), за ними – любовь. И ей надо верить. И ею надо жить.
   Нет, Валерия Борисовна, пообещал безродный зять несостоявшейся теще. Сегодня же ночью бумажки Юлии я уничтожу, перечитывать их не стану. Перед отъездом Юлии в Киев меня удивило и раздосадовало одно. Сейчас же – совсем иное, с прежним несопоставимое. И не удивило и раздосадовало, а именно огорошило и к земле пришибло. И была ли любовь или ее не было, это обстоятельство (звучит-то как в судебном документе) изменить для меня ничего не могло.
   Сожгу! С болью, но – вконец! – уничтожу в себе Юлию Цыганкову! Стало быть – со сладостной болью! Даже нетерпение возникло во мне (скорей бы, скорей – домой и спалить их), сходное с любовным желанием.
   И тут я испугался. Уничтожу в себе! А не станет ли сжигание бумажек отражением страстей Юлии Цыганковой, действием – красиво-обрядовым, схожим с жестами бывшей подруги? И далее. Уничтожу ли я ее в себе – еще неизвестно, а вот – не уничтожу ли я ее в реальности? Конечно, мой тогдашний испуг может показаться странным. Но я все же был человек университетски начитанный, держал в памяти тексты о поверьях европейских и восточнославянских и всяческих предрассудках. Теперь же мне заморочили голову Ахметьев своей сказкой о пророчице Матроне, Валерия Борисовна оханиями по поводу предсказаний ясновидящих и гадалок, и страхи мои стали совершенно очевидными. Могу, могу навредить Юлии, колотилось во мне предчувствие, быстро отвердевавшее убеждением. Могу, могу убить ее. Колдун протыкает булавкой голову куклы, и за три версты от него умирает ненавистный колдуну человек. Я никакой не колдун, но энергия моих чувств к Юлии была в те дни такова, что могла учинить беду. Напрочь не желая подозревать в себе присутствие каких-либо инфернальных сил, я все же посчитал нужным не сжигать нынче бумаги Юлии, а подождать, когда вернется Иван Григорьевич Корабельников, вызволит доченьку из неприятностей, тогда и спалить лишние для меня фитюльки… Если Иван Григорьевич добьется выгод для страны, а по газетам – к этому все шло, его в Москве обласкают и с фокусами доченьки доброжелательно разберутся. А может, никакие фокусы и не будут обнаружены…
   Что же тогда привязалась ко мне Валерия Борисовна? Из-за чего не мог произойти ее разговор с Кириллом Валентиновичем или этот разговор должен был оказаться бесполезным? Кое-какие соображения у меня, конечно, возникали, но они могли быть и ложными… Отказ мой вызвал досаду Валерии Борисовны, а сердитость ее глаз была ведьминской. Но ведьминской представлялась мне и затея Валерии Борисовны. Неужели она не понимала, к какому унижению меня подталкивала? К тому же какой толк мог принести мой визит к К. В., относящемуся ко мне презрительно-высокомерно? Но может быть, замысел Валерии Борисовны был мне недоступно-изощренным? Скажем, она своим житейским опытом или разумением византийского визиря, а по-нашему – государственного мужа, куда тоньше, нежели я, понимала натуру Кирилла Валентиновича и предполагала, что ее-то он пошлет подальше, а меня-то выслушает, удовольствуется моими унижениями, а может, ототрет ими какие-нибудь свои обиды или комплексы, а порадуясь моим унижениям и моей мелкости, вдруг и пожелает проявить великодушие или даже отвагу либерала, а потому и позвонит необходимому Борису Прокоповичу. Могла, могла затеять и такое Валерия Борисовна. Но моя-то роль в этой затее была бы написана коварством и неблагородством. Однако, тут же я сказал себе, мать желает спасти дитя, а стало быть, и все предприятия ее должны быть оправданны. К тому же сроки подбивали Валерию Борисовну, сроки, часы, минуты, секунды. Она поверила ясновидящим и гадалкам, перед ней тикала бомба с заведенным механизмом, и когда все остальные саперы не смогли или не пожелали ее обезвредить, пришлось меня приглашать к разминированию. И то уж – с пустяковой долей надежды. А ведь ясновидящие и гадалки могли оказаться и правы. Я-то лучше их знал, на что способна Юлия. И все равно: идти к К. В. я не был намерен.
   Должен напомнить, что я сидел на работе, порой разговаривал о чем-то с Зинаидой Евстафиевной и Нинулей, звонил в отделы, иногда даже опускался с полосами на шестой этаж, смотрел на часы, а шел уже пятый час. Но внешнего существования моего как бы и не происходило (вот только часы начинали раздражать). Все случалось внутри меня. Мне снова было тошно. Я успокаивал себя, при этом как бы обращаясь к некоей высшей справедливости, но что это меняло? Даже Валерия Борисовна пыталась загнать меня в угол… При этом в моих мыслях возникали и противоречия. С одной стороны – думал об унижениях и опасался их. С другой стороны, полагал, что из-за моей мелкости никакого прока от похода к К. В. не будет, то есть все же отсылал себя к нему.
   И вот что! В рассуждениях о мелкости я ведь искал оправдания себе. Будто бы я, раб будничный, ни на что и впрямь не был способен. Даже не смог ублажить Сергея Александровича, расстелившись какой-нибудь трефовой или пиковой тройкой в его пасьянсе. Нет, мысли мои явно кувыркались. Как раз я оказался способен не ублажить Сергея Александровича. Только и всего. И еще прокричать Валерии Борисовне: “Кремль, что ли, мне взорвать?” Но теперь я был способен исключительно на то, уставившись в солонку №57 и выискивать оправдания тому, что никаких шагов предпринимать мне не следует (впрочем, шаг мне был подсказан единственный). Да и зачем мне влезать в историю людей, достойных порицания и знавших, что их ожидает?
   Но при чем солонка? Однако будто некая энергетическая связь опять возникла между нами (а когда раньше-то возникала?). Я притянул солонку к себе, она была чуть тяжелее обычного, я отвернул голову совы-Бонапарта и выложил из солонки на ладонь серебряный крестик и крошечного костяного божка. Несколько месяцев назад крестик и божок (оберег?) уже квартировали в солонке. Потом исчезли. Я недоумевал. То ли мне выпадало знамение: неси свой крест и еще чей-то и оберегай кого-то. То ли это были знаки в чужих, тайных (таинственных) отношениях или рискованной игре. Совсем недавно, после откровенностей Нинули и ее медитаций вблизи солонки, я предположил, что крестик и костяного нецке могла упрятать в солонку она. Спрашивать ее об этом не стал. Странная Нинуля могла иметь с помощью солонки странные отношения с еще более странным отцом, в профиль похожим на Бонапарта. Но ведь крестик и костяная фигурка появлялись в солонке в те дни, когда Юлия совершала побег от меня (от себя, конечно, в первую очередь) в Киев…
   Настенные часы тикали, напоминая мне о том, что ближе к ночи, по убеждению Валерии Борисовны, произойдет взрыв. Снова я видел лахудру Цыганкову, прислонившуюся к дверному косяку и интересовавшуюся мифическим существом с телом быка, символом чистоты и девственности. Кабы я был тем Единорогом!
   Простите за красивость, но тогда я стал ощущать, что взрывное устройство с заданным ходом принялось пульсировать и во мне. Я не знал, что чувствовала Валерия Борисовна в высотном доме, но, похоже, ее состояния перетекли в меня. Мало знакомые мне прежде нервический зуд и нетерпение, с какими ночью я бросился к аптечке родителей с намерением отыскать много таблеток, а потом помышлял о крюках и бельевых веревках в дровяном сарае, снова возникли во мне. “Иди, иди, дуралей! Иди сейчас же! Беги к нему! Умоляй, убеждай К. В.! Унижайся, но иди! Шанс – ничтожнейший, можешь стать посмешищем, и ничего не выйдет, но все же шанс. Иначе завтра будешь стыдить себя и терзаться…” – “Ага! – тут же сам я и оскаливался. – Иди! И тем самым приобретешь страховой полис или индульгенцию. Мол, ничем не смог помочь, но совесть чиста. А это значит, подлец, что подвиг твой будет совершен исключительно ради самого себя”. – “Да какой здесь подвиг!” – ответствовал я себе же.
   Тут дверь открылась, и ко мне заглянула Зинаида Евстафиевна. Она оглядела меня с беспокойством, если не с подозрением, но никаких оценок не вывела, а лишь сообщила, что они с Нинулей не обедали, а потому идут в столовую, а затем посидят в сквере, подышат воздухом, то есть откланиваются на часок, тем более, что внизу, в типографии, какое-то затишье, полос не подымают, но я обязан быть внимательным и безотлучным.
   "Ну вот! Ну вот, а тебе и надо-то всего минут сорок или полчаса! И беги! И нечего раздумывать! – приказывал я себе. – Беги! Лети даже! К К. В. надо будет еще и пробиться!” Я опустил в солонку крестик и костяную фигурку, соединил с фарфоровым туловом голову совы-Бонапарта, перекрестился вдруг, схватил вторую полосу, утреннюю еще, – поводом ломиться к К. В. с вопросами – и понесся на шестой этаж.
   Но в Главной редакции моя прыткая дурь была пресечена. Меня поджидало разочарование. За столом помощницы Главного Тони Поплавской – второй раз на моей памяти – перед телефонами сидела буфетчица Тамара. Всю редколлегию экстренно вызвали на Маросейку, в Серый дом, на Секретариат, Поплавскую прихватили стенографировать, вернутся все часа через два, в лучшем случае – через полтора, но вряд ли. Выпала неприятность. Но выпала и приятность. Я решился (!) пойти к К. В., но разговор наш отменяется, и причиной тому – случай. Почему же отменяется? Откладывается. Боюсь, объяснял я себе, что наши вожди, вернувшись с Секретариата, устроят новое собеседование и затянут его до подписания номера. Но если уж К. В. освободится, тогда уж надо будет попытаться… Впрочем – по времени – какой смысл? Неприятность же состояла в том, что мне надо было любезничать сейчас с Тамарой. После памятного мне лобызания с Тамарой в ее буфете и моего якобы мужского конфуза Тамара на меня нисколько не обиделась и, похоже, держала в себе надежду на то, что рано или поздно конфузу своему я устрою реванш, а ей доставлю удовольствие. И, похоже, ее нисколько не интересовало как и присутствие в моей жизни Юлии, так и отсутствие ее. А человек, в силу своего положения в газете, она, конечно, была осведомленный. Но, видимо, мое конфузное бормотание (я был прижат тогда ее телом к стене): “Это так неожиданно… Не здесь… Я здесь не могу…” – было признано правдивым, и отношения наши, особенно в мою медовую пору, стали чуть ли не приятельски-ласковыми. Я по-прежнему не хотел обидеть Тамару, никак не проявлял незаинтересованность в ней или даже раздражение ею (эта сорокалетняя, смуглая, спелая женщина, прозвище – “Пышка”, и впрямь противна мне не была), она же обращалась ко мне на “ты”, при встречах (мимолетных, в коридорах, на улице) прислонялась ко мне или гладила мне волосы и заманивала в свой спецбуфет со спецценами. Я от ее продуктов и доступных цен деликатно уклонялся. Но сейчас для любезничаний с Тамарой сил у меня не было. Однако и сбежать от нее вышло бы нехорошо.