Щипнув переносицу, Равелстон попытался прочнее утвердиться на шатком стуле.
   – Видите ли, ошибка ваша, что, живя в гнилом обществе, вы решили лично сражаться с ним, не подчиняться. Но чего вы добьетесь отказом зарабатывать? Возможно ли отгородиться от всей экономической системы? Невозможно. Путь один – менять, обновлять саму систему, другого не дано. Нельзя навести порядок, забравшись в свою нору.
   Гордон мотнул ногой на косой потолок своего клоповника:
   – Да уж, поганая норища!
   – О, я совсем не это имел в виду, – смущенно охнул Равелстон.
   – Ладно, давайте по существу. Считаете, мне срочно надо искать хорошее место?
   – Ну, места ведь бывают разные. Продаваться в это рекламное агентство действительно не стоит, однако оставаться на нынешней вашей службе, согласитесь, тоже обидно. В конце концов, у вас талант, нельзя им пренебрегать.
   – Да-да, мои стишки, – сардонически хмыкнул Гордон.
   Равелстон потупился и замолчал. Стихи Гордона, эта его злосчастная поэма «Прелести Лондона»… Сам он не верит, никому на свете не поверить в осуществление грандиозных замыслов. Вообще вряд ли сумеет еще хоть что-то написать. По крайней мере, в таком месте, сдавшись и опустившись, никогда. Похоже, выдохся. Непозволительно, однако, дать ему усомниться в призвании гордого нищего поэта.
   Довольно скоро Равелстон поднялся. Мучила духота, да и хозяин откровенно тяготился гостем. Натянув перчатки, Равелстон пошел к двери, вернулся, снова нервно снял перчатку.
   – Слушайте, Гордон, как хотите, я все-таки должен сказать – здесь отвратительно. Весь этот дом, вся эта улица…
   – Ага, помойка. Мне годится.
   – И обязательно именно здесь?
   – Старина, у меня тридцать бобов в неделю.
   – Тем не менее! Разве нельзя подобрать что-то приятнее, уютнее? Сколько вы платите хозяйке?
   – Восемь бобов.
   – За эти деньги сдаются нормальные комнаты, правда без мебели. Почему бы вам не снять нечто такое, одолжив у меня десятку на обустройство?
   – «Одолжить»? Говорите прямо – взять у вас.
   Равелстон покраснел (проклятье! зачем такие выражения!). Не отрывая взгляда от стены, решительно произнес:
   – Хорошо, если вам угодно, взять у меня.
   – Есть одно маленькое затруднение – я не хочу.
   – Ну бросьте, Гордон! Снимете себе приличное жилье.
   – А мне как раз нравится неприличное; вот это, например.
   – Чем нравится?
   – Подходящий пулеметный окоп, – сказал Гордон и отвернулся к стенке.
   Пару дней спустя прибыло письмо от Равелстона; пространно, деликатно повторялись устные доводы, а общий смысл сводился к тому, что позиция Гордона чрезвычайно достойна и в принципе справедлива, но…! Столь ясное, столь очевидное «но»! Гордон не ответил. Увиделись они только через полгода, хотя за это время Равелстон не раз пробовал навести мосты. Странно (можно сказать, позорно для убежденного социалиста), но мысль о забившемся в жалкой дыре умном, культурном Гордоне тревожила сильнее, нежели судьбы всех безработных Мидлсборо. Надеясь расшевелить Гордона, редактор «Антихриста» неоднократно посылал ему просьбы дать что-нибудь в журнал. Гордон не отозвался. Дружба их, чувствовал он, кончилась. Деньки, когда он проживал у Равелстона, все погубили. Убивает дружбу благотворительность.
   А еще Джулия и Розмари. Эти, в отличие от Равелстона, не смущались, выкладывали все что думали. Без всяких уклончивых «в принципе прав» твердо знали, что правоты в отказе от хорошей работы нет и быть не может. И беспрестанно умоляли вернуться в «Новый Альбион». Хуже всего – травили сообща. Как-то уж Розмари сумела свести знакомство с Джулией. Теперь они частенько собирались обсудить Гордона, чье поведение просто «бесит» (единственная тема заседаний их Женской лиги). Потом устно и письменно, хором и поодиночке долбили его. Совершенно извели.
   Хорошо еще, ни одна пока не видела его берлоги у мамаши Микин. Джулию бы наверняка удар хватил. Впрочем, достаточно того, что обе побывали на его службе (Розмари несколько раз приходила, Джулия лишь однажды смогла вырваться из кафе). Уровень этой мизерной гадкой библиотеки привел в ужас. Работать у Маккечни было, конечно, не особенно доходно, но уж никак не стыдно. К тому же, общение с приличной читающей публикой ему, «литератору» могло «чем-нибудь пригодиться». Но за гроши сидеть где-то в трущобах и тупо выдавать невеждам бульварный хлам! Зачем?
   Вечер за вечером, бродя в тумане по унылому кварталу, Гордон и Розмари жевали все ту же жвачку. Она без устали пытала, вернется ли он в «Альбион»? почему не вернуться в «Альбион»? Он отговаривался тем, что не возьмут. И, между прочим, действительно могли не взять; он же не появлялся там, не спрашивал (да и не собирался). С ним творилось нечто просто пугавшее Розмари. Все как-то сразу стало хуже. Хотя Гордон не говорил об этом, желание убежать, безвольно кануть на дно проявлялось достаточно отчетливо. Отвращали его уже не только деньги, но любая активность. Не возникало прежних перепалок, когда она беспечно смеялась над нелепыми идеями, воспринимая его гневные тирады некой традиционной милой шуткой. Тогда смутные перспективы с его устройством не тревожили (наладится!) и утекавшее время не волновало. Тогда ей, в собственных глазах все еще юной девушке, будущее казалось бесконечным.
   Но сейчас появился страх. Колесо времени вертелось слишком быстро. Гордон вдруг потерял работу, а Розмари вдруг сделала буквально ошеломившее ее открытие – она уже не очень молода. Тридцатый день рождения Гордона напомнил, что самой ей тоже скоро тридцать. И что же впереди? Возлюбленный покорно (даже, видимо, охотно) катится вниз, в яму, на свалку неудачников. Какие тут надежды пожениться? Тупик осознавал и Гордон. Обоим делалось все очевидней, что грозит расставание.
   Однажды январским вечером он ждал ее под виадуком. Тумана в тот раз не было, зато вовсю гулял ветер, свистевший из-за углов, сыпавший в глаза пыль и мелкий мусор. Гордон раздраженно жмурился – нахохленная озябшая фигурка чуть не в отрепьях, волосы ветром откинуты со лба. Розмари, естественно, не опоздала. Подбежав, обняла и чмокнула:
   – Ой, какой ты холодный! А почему без пальто?
   – Пальто, как известно, в ломбарде.
   – О, милый, прости, забыла!
   В сумраке под аркадой он выглядел таким измученным, таким потухшим. Слегка сдвинув брови, Розмари продела руку ему под локоть и потянула на свет.
   – Пройдемся, здесь совсем закоченеем. Я тебе должна сообщить кое-что очень-очень важное.
   – Ну?
   – Ты наверно страшно рассердишься…
   – Говори.
   – Я сегодня ходила к Эрскину. Выпросила пять минут для личной беседы.
   Гордон уже знал продолжение. Попробовал выдернуть руку, но она крепко прижала его локоть.
   – Ну? – угрюмо повторил он.
   – Поговорили о тебе. Босс, конечно, сначала побурчал, что дела в фирме идут неважно, штат пора сокращать и все такое. Но я ему напомнила о собственных его словах тебе, и он сказал «да, сотрудник был перспективный». В общем, Эрскин вполне готов вновь предоставить тебе место. Видишь? Я все-таки была права, тебя возьмут.
   Гордон молчал. Она тряхнула его руку:
   – Так что ты думаешь?
   – Ты знаешь, – холодно ответил он.
   Внутри закипела злость. Именно этого он опасался. Теперь все прояснилось и, значит, будет еще тяжелей. Сгорбившись, держа руки в карманах, Гордон упрямо смотрел вдаль.
   – Сердишься?
   – Ничего я не сержусь. Только зачем у меня за спиной?
   Розмари пронзила обида. Говорить об этом она, конечно, не станет, но вытянуть из начальника такое обещание было непросто. Потребовалась вся ее храбрость, чтобы заявиться в директорский кабинет; дерзкая выходка могла кончиться увольнением.
   – При чем тут «за спиной»? Я просто хотела помочь.
   – Помочь получить место, при одной мысли о котором меня рвет?
   – Хочешь сказать, что не пойдешь?
   – Никогда.
   – Почему?
   – Опять двадцать пять, – вздохнул он.
   Розмари отчаянно обняла его, изо всех сил рванула, повернула лицом к себе. Тщетно, тщетно – он ускользает, тает как призрак.
   – Гордон, опомнись! У меня сердце разорвется.
   – А ты не хлопочи обо мне, не волнуйся. Не усложняй.
   – Но зачем ломать себе жизнь?
   – Ничего не поделаешь, мне нельзя отступать.
   – Ну, тогда что ж… Сам понимаешь.
   Мрачно, но без протеста, даже с некоторым облегчением он сказал:
   – Тогда, видимо, мы должны расстаться, больше не видеться?
   Тем временем они дошли до Вестминстер-бридж-роуд. Гудящий вихрь с клубами пыли заставил нагнуть головы. Они остановились. Лицо Розмари, сморщившись от ветра, как будто постарело; резкий фонарный свет не добавлял свежести. Гордон взглянул на нее:
   – Решила от меня избавиться?
   – Господи! Все не так.
   – Но поняла, что пора разойтись?
   – А как нам с тобой дальше? – грустно проговорила она.
   – Да, непросто.
   – Все стало так ужасно, беспросветно. Что же остается?
   – Короче, ты меня не любишь?
   – Неправда! Ты знаешь, люблю.
   – По-своему, наверное. Но не настолько, чтобы любить таким жалким, не способным тебя обеспечить. В мужья я не гожусь, в любовники тем более. Так-то вот распорядились деньги.
   – Нет, Гордон, не деньги!
   – Деньги, только они. Они всегда стояли между нами, они везде и во всем.
   Сцена еще продлилась, но недолго. Выяснять отношения на холодном ветру сложно. Расставание обошлось без пафоса. Она просто сказала «мне пора» и, чмокнув, побежала к трамвайной остановке. Глядя ей вслед, он ничего не чувствовал, не задавался вопросами о любви. Хотелось лишь скорей уйти с холодной улицы, подальше от страстных диспутов, к себе, в свою душную норку. А если в глазах и стояли слезы – исключительно от ветра.
   С Джулией было, пожалуй, даже тяжелее. Узнав от Розмари о верных шансах в «Новом Альбионе», она попросила брата зайти к ней. Кошмар заключался в ее полнейшем, абсолютном непонимании его объяснений. Поняла она только то, что ему предлагают, а он отвергает «хорошее место». И когда Гордон заявил о твердом своем отказе, она залилась слезами, в голос зарыдала. Несчастный полуседой гусенок, откровенно рыдающий посреди своей вылизанной, принаряженной каморки! Рухнули все ее надежды. Семейство гибло, бессильно растеряв деньги, тихо, бесследно исчезая. Одному Гордону открывался путь к успеху, но и он, с упорством настоящего маньяка, стремится вниз. Пришлось застыть каменным истуканом, чтобы выдержать весь этот похоронный плач. Только они две, Джулия и Розмари, терзали душу. Равелстон умный, он поймет. Тетю Энджелу и дядю Уолтера, которые, конечно, тоже робко проблеяли нотации в длинных глупейших письмах, Гордон просто игнорировал.
   На горестный вопрос Джулии, что же он, упустив последний спасительный шанс, намерен делать, Гордон ответил: «Писать стихи». Так он отвечал всем, и Равелстон серьезно кивнул, а Розмари, хоть и не верившая больше в его писательский труд, промолчала. От Джулии последовал обычный глубокий вздох, стихи всегда ей виделись пустым занятием (зачем, если тут ничего не платят?). В самом Гордоне веры в свое творчество тоже практически не осталось. Хотя он все еще боролся, пытаясь «работать». Обосновавшись у мамаши Микин, набело переписал законченные фрагменты «Прелестей Лондона». Всего получилось около четырехсот строк. Правда, даже переписка утомила до тошноты. И все-таки время от времени он что-то делал: вычеркивал, вставлял, менял. Но ни единой новой строчки не родилось и не предвиделось. Довольно скоро чистовая рукопись приняла вид прежней неразборчивой пачкотни. Скрученную стопку плотно исписанных листов Гордон всегда носил в кармане, это как-то поддерживало, что-то доказывало самому себе. Итог двух лет, результат тысячи, наверно, напряженных часов. Поэма? Вся ее идея перестала увлекать. Если бы вдруг и удалось закончить, единственным смыслом трудов явилось бы, что некий опус был сотворен вне мира денег. Только не дописать; нет, никогда уже не дописать. Какое вдохновение при такой его жизни? Перед уходом из дома рукопись привычно совалась в карман, но лишь как знак, как символ поединка. С мечтой стать «литератором» Гордон простился. В конце концов, что здесь кроме сплошных амбиций? Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд. На дно, на дно!
   Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти он по обыкновению валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок – дыр больше, чем носка. Вот он, Гордон Комсток, – на грязной койке в рваных носках, за душой полтора боба, позади тридцать лет впустую. Ну что, теперь уж докатился? Уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь – получил сполна. Ну как, спокоен?
   Однако и теперь не очень-то спокоен. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом. Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда ты узнал о готовом принять обратно «Альбионе», кроме злости сердечко-то ведь ёкнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок – и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванет догонять, за шкирку тебя вытягивать.
   В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:
   – Войдите.
   Дверь открылась. Вошла Розмари.
   Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.
   – Уютный уголок! – сказала она.
   – Вернулась все-таки? – сказал он.
   – Да.
   Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.
   – Пришла еще парочку лекций прочитать?
   – Нет.
   – А зачем?
   – Затем…
   Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:
   – Гордон!
   – Что?
   – У тебя седина!
   – Где это?
   – Прямо на макушке, целая прядка, это наверно совсем недавно.
   – «Посеребрило мои кудри золотые», – равнодушно кинул он.
   – Ну вот, оба седеем, – вздохнула Розмари и наклонила голову продемонстрировать три свои белые волосинки.
   Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, – великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.
   – Не могла не вернуться, – шепнула Розмари.
   – Зачем?
   – Так жутко было думать, что ты где-то там один-одинешенек.
   – Напрасно. Лучше бы тебе меня забыть. Мы никогда не сможем пожениться.
   – Ну и пускай. Любящим это безразлично. А я тебя люблю.
   – Не слишком-то разумно.
   – Ну и пускай. Нам давно надо было.
   – Пожалуй, не стоит.
   – Нет, стоит.
   – Ну не будем.
   – Будем!
   Что ж, она одолела. Он так долго желал ее, что не смог отказаться, и это наконец произошло. Без дивных наслаждений, на несвежей койке в углу съемного чердака. Затем она встала и привела себя в порядок. Несмотря на духоту пробирала зябкая сырь. Оба слегка дрожали. Укрыв лежащего лицом к стене Гордона, Розмари взяла его вяло расслабленную руку, потерлась о нее щекой. Он даже не шелохнулся. Тогда она, тихо прикрыв за собой дверь, на цыпочках пошла вниз по зловонной, замусоренной лестнице. Ей было грустно, неспокойно и очень холодно.

11

   Весна, весна! Повеяло дыханием поры волшебной, когда оживает и расцветает мир! Когда потоком вешних струй смывает уныние зимы, красою нежной молодой листвы сияют рощи, зеленеют долы и меж душистых первоцветов кружат, ликуя, эльфы, а с ветвей несется звонкой птичьей перекличкой «тинь-тинь», «ку-ку», «чик-чирик», «фью-тю-тю»! Ну, и так далее (смотри любого поэта от Бронзового века до 1805 года[30]).
   Находятся немало чудаков, которые все продолжают воспевать этот вздор в эру центральной отопительной системы и консервированных персиков. Хотя весна, осень – какая теперь разница цивилизованному человеку? В городах вроде Лондона смену сезонов кроме показаний термометра отмечает лишь специфический мусор на тротуаре. Конец зимы – топаешь по ошметкам капустных листьев, в июле под ногами россыпь вишневых косточек, в ноябре – пепел фейерверков, к Рождеству – апельсиновые корки. Вот в старину, просидев месяцами в хижине на сухарях и солонине, дождавшись свежего мяса и овощей, весенние восторги, конечно, имели смысл.
   Гордон прихода весны не заметил. Март в Ламбете не напоминал о Персефоне. Дни стали подлиннее, донимали пыльные ветры, иногда в сереньком небе проблескивали лазурные дыры. При желании можно было наверно обнаружить даже почки на закопченных деревцах. Кстати, фикус мамаши Микин все-таки выжил: листья с него опали, зато из ствола полезли рожки двух новых отростков.
   Уже три месяца Гордон спокойно гнил в рутине приема-выдачи глупейших книжек. Товарные запасы разрослись до тысячи наименований, и заведение в неделю приносило фунт чистой прибыли. Хозяин был бы совершенно счастлив, если б не досадный просчет с помощником. Купив себе, так сказать, алкоголика, Чизмен с надеждой ждал, когда же тот напьется, прогуляет и даст повод себя оштрафовать. Однако этот Комсток регулярно являлся абсолютно трезвым. Как ни странно, к выпивке Гордона нисколько не тянуло. Даже от кружки пива он сейчас отказался бы в пользу чайной отравы. Все желания, претензии иссякли. На полтора фунта в неделю жилось проще, чем на два. Хватало почти в срок оплачивать жилье и кое-какую стирку, купить угля, сигарет, чая, хлеба и маргарина. Порой еще оставалось полшиллинга сходить в паршивую киношку по соседству. Рукопись он по привычке таскал с собой, но относительно «работы над поэмой» и притворяться перестал. Вечера проходили однообразно: забраться к себе на чердак, затопить камин, глотать чай и читать, читать. Чтивом теперь служили воскресные газетки – «Синичка», «Шарады и кроссворды», «Шутник», «Домашние советы», «Девичий клуб». Кипы старых газет (среди них – двадцатилетней давности) достались Чизмену от дяди, использовались для упаковки, и Гордон брал их пачками, что попадется.
   Розмари он давно не видел. После того ее визита она несколько раз писала, потом вдруг резко прекратила. Пришло письмо от Равелстона, просьба дать в «Антихрист» очерк о двухпенсовых библиотеках. Джулия кратко сообщила о семейных новостях: у тети Энджелы всю зиму страшно дуло, у дяди Уолтера, по-видимому, камни в мочевом пузыре. Никому Гордон не ответил и вообще мечтал забыть их всех. Только мешают изъявлением своей привязанности. Дергают, не дают вольно дремать в болотной тине.
   Очередной рабочий день. Принимая от рябоватой, с волосами как пакля фабричной девушки прочитанную книгу, Гордон мельком заметил возле входа еще какую-то фигуру.
   – Что вы хотите почитать?
   – Это… – замялась девушка у стола, – ну, про любовь как бы.
   Он повернулся достать с полки «про любовь», и сердце застучало – возле двери стояла Розмари. Бледная, необычно понурая. Молча и как-то напряженно ждала.
   Руки его так тряслись, что запись в карточке осталась невнятным зигзагом. Штамп он поставил не туда. Рябая девушка пошла к выходу, сразу уткнувшись в растрепанную книжку. Розмари пристально смотрела на него. Давно она не видела Гордона при дневном свете. Как изменился! Вконец обносившийся, лицо осунулось, прибрело землистую бесцветность живущих на хлебе с маргарином, с виду не тридцать, а скорее сорок. У самой Розмари вид тоже был не блестящий, и одета она была как будто наспех, без привычной ее щеголеватой аккуратности.
   – Не ожидал тебя увидеть, – начал он.
   – Мне необходимо было прийти. Я в перерыв отпросилась, сказала, что неважно себя чувствую.
   – Да, ты такая бледная. Садись.
   Имелся лишь один стул, Гордон учтиво принес его. Она не села, но взялась за спинку стула. По движению судорожно сжатых пальцев видно было, как она нервничает.
   – Гордон, так я и знала – ужас!
   – Что случилось?
   – У меня будет ребенок.
   – Ребенок! О, черт!
   Задохнувшись, будто ему саданули под ребра, Гордон промямлил обычный идиотский вопрос:
   – Ты уверена?
   – Абсолютно. Что я пережила! Надеялась, конечно, как-нибудь обойдется, глотала всякие пилюли. Ох, свинство!
   – Господи, что за кретины! Как будто могло выйти по-другому!
   – Что ж, я сама виновата, я…
   – Черт! Идет кто-то.
   Появилась сопящая веснушчатая толстуха, сварливо потребовала «чтобы с убийствами». Розмари, опустив глаза, скручивала-раскручивала на коленях свою перчатку. Толстуха капризничала. Что ни предложи, поджимала губы, отвергая «читала уж!» или «чего-то не то!». У сраженного новостью Гордона кололо сердце и внутри все сжималось, но надо было доставать книжку за книжкой, уверяя жирную дуру, что это как раз «то». Наконец удалось ее спровадить, дверь со звоном захлопнулась, и он вернулся к Розмари.
   – Ладно, что делать, будь оно проклято?
   – Не знаю. Меня, конечно, уволят. Но я не из-за этого с ума схожу. Как мне теперь своим на глаза показаться? Маме! Подумать страшно.
   – Ах да, твои! Еще эта родня чертова!
   – Мои – люди нормальные. И ко мне относились всегда прекрасно.
   Но когда вот такое, все наверно как-то иначе.
   Гордон нервно ходил туда-сюда. Голова пылала. Мысль о ребенке, растущем в ее животе его ребенке, отзывалась только диким страхом, кошмаром внезапно грянувшей беды. И уже ясно, куда это ведет.
   – Мы должны пожениться, – сухо сказал он.
   – «Должны»? Как будто я за этим сюда пришла.
   – Но ты же хочешь, чтоб я женился на тебе?
   – Нет, если ты не хочешь. Зная твои взгляды, навязываться я не собираюсь. Сам решай.
   – А что, есть выбор?
   – Вот это и надо решить. Можно ведь по-другому.
   – Как еще?
   – Ну, известно как. Одна моя коллега дала адрес. Ее знакомый врач сделает всего за пять фунтов.
   Гордон вздрогнул. До него вдруг дошло, о чем они толкуют. «Ребенок»! Крохотный живой зародыш, растущий там, в ее утробе. Глаза их встретились, и промелькнул момент какой-то небывалой близости. Как будто их самих тайно связала невидимая пуповина. Нельзя, почувствовал Гордон, нельзя по-другому! Это будет, ну, святотатство, что ли. Кроме того, гнуснейшая деталька насчет пяти фунтов… Он мотнул головой:
   – Без паники! Такую мерзость нельзя делать ни в коем случае.
   – Мерзость-то мерзость, но я не могу без мужа завести ребенка.
   – Ну, значит, будет тебе муж. Да я скорей дам руку себе отрубить, чем позволю тебе идти к…
   Дзинь! Ввалилась компания: два прыщеватых олуха в дешевом ярком тряпье и хихикающая девчонка. Один из парней с некой развязной робостью спросил «че-нибудь такого, погорячей!». Гордон молча указал им на полки под табличкой «эротика». Несколько сотен книжек – названия типа «Тайны ночного Парижа» или «Тот, кому она верила», на замусоленных обложках распростертые полуголые красотки и стоящие рядом джентльмены в смокингах. Сами тексты, впрочем, были вполне невинны. Пока юнцы, перебирая книжки, шушукались и прыскали, а девчонка, жеманясь, повизгивала, Гордон злобно пялился в окно. Наконец болваны ушли.
   Подойдя к Розмари, обняв сзади ее крепкие плечики, он положил ладонь ей на грудь. Приятно было ощущать упругость теплого тела, сознавая, что где-то глубоко внутри из его семени вызревает младенец. Она нежно погладила его руку, но не произнесла ни слова. Ждала.
   – В качестве твоего супруга, задумчиво сказал он, – я обязан обрести респектабельность.
   – А ты способен? – возвращаясь к прежней своей шутливости, откликнулась она.
   – Надо, разумеется, пойти на приличную службу. Вернусь в «Альбион». Возьмут, думаю.
   Она чуть заметно встрепенулась. Очень надеялась услышать это, но, верная честной игре, не стала ни давить, ни прыгать от восторга.
   – Я не прошу тебя идти туда, тут поступай как знаешь. Чтобы женился – да, хочу, из-за ребенка. А содержать меня не обязательно.
   – Вот как? Что ж, предположим, я женюсь такой – нищий и неустроенный, и как ты будешь?
   – Как-нибудь. Буду работать, сколько можно, а когда станет уже заметно, уеду наверно опять к родителям.
   – Веселенькая будет встреча! Ты ж так мечтала, чтобы я вернулся в «Альбион»? Что, передумала?
   – Отчасти. Ты, я знаю, ненавидишь всю эту служебную канитель. И винить тебя не хочу, у каждого своя жизнь.
   Гордон помолчал.
   – Итак, – после паузы заключил он, – все сводится к тому, что либо я женюсь и снова в «Альбион», либо ты идешь к мерзкому лекарю и он тебя кромсает.
   Прямолинейность его слишком беспощадно обрисовала ситуацию. Розмари вскочила:
   – Зачем ты так?
   – Ну, так уж есть.
   – Я совсем не для этого пришла, просто хотела ясности. А теперь вышло, что явилась играть на твоих чувствах, угрожая избавиться от ребенка. Какой-то свинский шантаж!