Я срываю трубку, кажется, ещё до того, как смолкает первый звонок. Лисья реакция, лисий слух. И лисья жажда.
   – Всё-таки договоришь?
   – Мария, только не бросай трубку, пожалуйста!
   А я ведь уже почти это сделала – и как только она догадалась? – лисья реакция, да.
   – Мне должны звонить, – сказала я.
   – Я только на два слова, – торопливо бормочет Инга и начинает рассказывать мне, какая она бедная и несчастная. Она, и её Ленка, и, конечно, мать. И что в доме бардак, и муж пьёт, и ребёнка оставить не с кем, и работу она потеряла, и мать в больнице умирать не хочет. В конце называет конкретную сумму. Быстро оговаривается, что у неё есть почти половина. Я молча слушаю, слегка отставив локоть, так, что голос Инги превращается в далёкий стрёкот. Мне даже лень её посылать.
   – Всё? – спрашиваю, когда она умолкает.
   – Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы...
   – Я спрашиваю, всё?
   Она коротко выдыхает, потом отвечает.
   – Да, но...
   – Теперь слушай меня, – говорю я. – Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать – в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.
   – Она же и твоя мать тоже! – кричит Инга.
   – Ты мне никто, – говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.
   Потом сню.
   Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.
 
   Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.
   Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
   Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
   – Почему вы думаете, что я это сделаю? – спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
   Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
   – Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал...
   – Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
   – Но вы ведь даже не дослушали!
   – Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
   Когда я встала, его ладонь – широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев – перехватила меня за руку. Я вдруг увидела – почти наснила, – как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.
   – Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
   Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
   – В десять на конечной двадцать пятого маршрута, – говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
   – Спасибо, – говорит он мне в спину, но я уже на улице.
   В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
   – Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
   – Да, это сурово, – с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. – Когда ревёт дура – это сурово. Так почему не убьёшь?
   – Не хочу грех на душу брать, – жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня как заворожённый.
   – Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? – весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
   – Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше...
   – А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
   – Не знаю, – говорит Утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
   И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары – а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары – всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами – там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
   Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
   – Ну так что, по рукам? – спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
   – Не выйдет, – чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.
   – П-почему? Я что, мало даю?
   – Вам Борис Ефимович, – кривлю губы при этом имени, – что про меня говорил? Что я богородица?
   – Господи помилуй, – Утёнок пугливо крестится. – Да я не думал совсем...
   – Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там...
   – Анатольевич...
   – Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. – Я ему вру, вовсе я этого не должна – больше нет, но он ведь не знает про супервизии. – А я не из пугливых, сразу вам говорю.
   – А... захотеть... – он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. – Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?
   Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать – лишь бы захотеть.
   Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.
   – Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, – говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле, очень хочется. Хочется захотеть... ха... Да нет, это не желание. Это жажда.
   Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась – надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы...
   А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто – ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур, – никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.
   Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.
   Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.
   Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один—ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
   Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
 
   Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером...
   А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.
   – Ма-ария Владимировна!
   – Что Ма-ария Владимировна, балбес, – сердито говорю я. – Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли – это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?
   – Я не знаю, – сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. – Драться-то зачем?
   – Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.
   – По-настоящему? А это... это всё разве не...
   – Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?
   – Н-ну...
   – Ну, – говорю я, – давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.
   – Понял, – Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор – ещё слабее прежнего, – а потом говорит: – А что там?
   – Где?
   – Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?
   О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.
   – А это уже не тебе решать.
   – А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.
   Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.
   – Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?
   – Чтобы спрятаться? – спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.
   – Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.
   – Понятно, – говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:
   – Ну?
   Тогда он спрашивает:
   – А там можно что угодно... ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?
   Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.
   М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.
   – Ты часто видел, чтоб люди летали?
   – Чего? – хлопает рыжими ресницами.
   – Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?
   – Да не очень, – тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.
   – А знаешь, почему не видал?
   – Потому что так не бывает.
   – Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.
   Он подумал, потом робко предположил:
   – Мы этого не сним?
   – Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? – Ванька мотает головой, я киваю. – И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.
   – Просто сном, – задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. – И что, совсем-совсем никто не верит? Не... хочет?
   – Некоторые, – сказала я неохотно. – Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками... Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.
   Тогда Ванька снова спрашивает:
   – А как поговорить с главным супервизором?
   Я собираюсь ответить – не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать, – но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.
   – Ну чего? – спрашиваю я, срывая трубку.
   Слышу опять этот голос. Слушаю.
   Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.
   – Мария Владимировна, что случилось?
   Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку... нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок... Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.
   Голос сквозь плотную ватную пелену:
   – Мария Владимировна?
   Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.
   Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:
   – Главный супервизор, значит...
   – Мария Владими...
   – Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.
   Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички – проклятое эхо...), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.
   – Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? – спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. – Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие...
   Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:
   – Прости, мальчик. Прости. Это ничего.
   – Вам нужно что-нибудь? – шепотом.
   – Ага. Сбегай за сигаретами.
   И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу... Я это вижу. Я это сню.
   Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.
   Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу, – есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.
   Стервятники здесь – единственные враги гиены. Это будет мой страх.
   И никаких лисиц больше. Никаких нор.
* * *
   – Офигеть можно, – сказал Тимур. – Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?
   – Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, – отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: – Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.
   – И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?
   – Говорю же, нет, – отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. – Впредь вам наука принимать самоотводы.
   – Всё равно поверить не могу, – сказал Тимур. – Такой сопляк... Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.
   – Может, они его так проверяли, – предположила я. – Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы...
   – Наследил он порядочно, – говорит Младший. Странная для него фраза – отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде: «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». – Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.
   – Серьёзно напортачил? – поинтересовался Тимур.
   – Как сказать, – Младший вздохнул. – Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада...
   – Там, где его отродясь не было, – хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.
   – Спецприказов не поступало, – возразил Младший. – Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.
   – Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь...
   – Это не в нашей компетенции, – коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.
   В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор – снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя – на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил... В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.
   Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?
   – Подожди меня, Мария, – говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит... и такие упорные сны.
   Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.
   – Ты не спросила, что с ним стало.
   Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв – а остальное разве важно?
   – Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?
   Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.
   – Не понимаю, о чём ты говоришь.
   Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.
   – Зачем ты это сделала?
   Я фыркаю, не удержавшись.
   – Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.
   – Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? – в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». – Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы... на сны.
   Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же – эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.
   – Что они тебе дают? – спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.
   Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.
   – Как бы тебе сказать... – Это и правда оказывается нелегко – хотя для меня всё так просто и понятно. – Это... желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один... я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось... если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, – слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.
   Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:
   – О чём они обычно просят?
   Я лисица... я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его – я очень хорошо помнила, как это: хотеть...
   Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло – просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека...
   Да, я знаю, это не просто против правил – это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.
   – Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, – запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.
   Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие капли барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.
   – Что это? – спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.
   – Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.
   – Почему? – спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.
   – Не знаю.
   Какой он... спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.
   Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.
   – Меня переводят в старшую группу?
   Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.
   – В старшую. В самую старшую, – говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта... – Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.