В минуты, когда Виктюк в раздумьях, лучше всего ходить на цыпочках. В такие моменты он вовсе не лучистый, а вовсе даже ершистый.
   А времени мало, а небо коптить не хочется, а вопросов тьма: Радзинский, Кара, про Церковь, про квартиру, даже про Аллу Духову.
   Случайно увидев афишу с Эд. Радзинским, я не преминул спросить, уважает ли РВ глыбу, сверяет ли с ним часы, согласен ли с его трактовками истории и персоналий; с тем, как он, жонглируя именами и словами, интерпретирует с пулеметной скоростью да с эффектным аффектированием все, что происходило. С учетом того, что размеры уважения к нему аудитории (о, рейтинги!!!) не поддаются описанию.
   Вот такая, с минут пять, к моему вопросу была преамбула. Она заставила Маэстро сначала снять очки и долго на меня смотреть, потом надеть очки и отчетливо сказать:
   – Уважать? Только за то, что он пишет толстые книги?
   – Но ведь и пьесы! Что-то вроде «…замуж поздно, сдохнуть рано»?
   – Мне тревожно за тебя, Отар.
   Маэстро полагает, что хмельной воздух свободы, вольно реющий над нами, решительно всех склоняет к чрезвычайным эскападам.
   Например, Юрия Кару, который – о, ужас! – и впрямь полагает себя режиссером. Ладно бы Тинто Брассом, нет же, деятелем мессианского разбора. Тогда как «Мастер и Маргарита» – наизауряднейшее кооперативное говнецо. И вообще, Юрий Кара – чемпион Бухареста по самоуверенности.
   – А правда, что…
   – Я не договорил. ЮК думает, что он просто отталкивается от грешной реальности, преобразуя ее в высокую метафизику, а на самом деле – в болото. Дальше!
   – Правда, что на Тверской вы обретаетесь в квартире Василия Сталина, которая проклята, даром что стоит шесть миллионов?
   Режиссер всплескивает руками:
   – Ах ты сука! Вот вся твоя жизнь вот так и пройдет – будешь говорить уважаемым людям…
   Я невозмутимо продолжаю:
   – Я слышал, что в вашей квартире еженедельно случаются высокотелесные оргии, в самом-самом конце которых сжигаются чучела ваших коллег-режиссеров?
   Пробурчав что-то вроде, что я из тех, кто хочет и на елку влезть, и зад не ободрать, Маэстро ответил:
   – Про Сталина – правда. Я его дух выветриваю до сих пор. Про шесть миллионов – неправда, больше. Настолько больше, насколько Виктюк больше несчастного Васи. Про оргии – в этом обвинять меня нелепо: я не люблю принимать гостей. А ну как такие, как ты, вахлаки припрутся?!
   Переполненный азартной предприимчивостью, я напоминаю Маэстро, что он обещал мне кое-что сказать о вере, о Церкви.
   Я сказал ему, что «всеобщее воцерковление» доводит меня до зубовного скрежета, и я так же устал от рассказов о религии, облаченных в элегантные призы умеренного славословия, от которых хочется нырнуть в декаданс и грешить без конца.
   Его Сиятельство, он мне неоднократно об этом говорил, относится к религии в высшей степени почтительно, но находит современную религию слишком чванливой, слишком постановочной, слишком умело придающей всему ореол угрюмой обреченности.
   – Страдайте, страдайте без конца, жизнь для страданий дана… А после уже – воздаяние. А радоваться? А жить когда?! Если «Верховный Режиссер» велит находить смысл в непрекращающемся стоянии на коленях, тут что-то не так. Нельзя жить в гармонии с хаосом, это правда, но и в союзе с насильным порядком тоже.
   Р.В. заметил, что большинство священников, коих он знавал, – скуловоротные резонеры, и в анатомических подробностях поведал мне про два знакомства из тех, что переворачивают жизнь.
   Виктюк совершал визиты и в Русскую Православную Главную Резиденцию, к Алексию, и в Ватикан, к Папе (не нынешнему). Про первый визит он говорит совершенно упавшим голосом, про второй совершенно жизнеутверждающим.
   Алексию было решительно не до визитеров, царствие Ему небесное. Он смотрел мимо и говорил о своем. А у Иоанна и взгляд лучился живейшим интересом, и манеры были…
   – Какие?
   – Божественные! Обнял, поцеловал, спросил. Говорил лично со мной; разговор был из редкого разряда тех, что я сохраню на холодные времена. Эти слова «на времена тревоги»… А наш, прости, Господи, бубнил про жертвоприношения. «Наши» люди от Церкви ведь убеждены, что все, что они делают и говорят, преисполнено метафизического смысла.
   – И ездят на «Хаммерах», «Бентли».
   – И даже на детях делают капитал… Вроде бы дети должны быть самыми мощными потребителями Любви на планете. Так нет же, Эти себя назначили… Грустно. Считай, обменяли богослужение на корысть. Наша Церковь требует от каждого смирения и стояния в углу; тогда как при общении с Церковью нужно излучать счастие! А не внушать себе, что перманентно виноват.
Сумасшедший Виктюк
   «Я не обещаю тебе того-то и того-то… Но обещаю, что не впущу в твою жизнь грусть и одиночество».
   Роману Григорьевичу Виктюку очень нравится эта цитата из американского кино, а мне очень нравится Виктюк: он сумасшедший потому что. (Хотя сумасшедшим обзывают меня.)
   РВ безоговорочно интересный человек, но если вы не готовы восхищаться им и его работами, даже то общение, которое случится, будет похоже на разговор испанца с китайцем.
   Теоретически таким, как он, должен быть каждый художник, но в реальной жизни такие… экспонаты… встречаются не чаще, чем трюфель в кутаисском лесу. Он угадывает вектор общественных умонастроений, не забывая про их динамику.
   И всё будто экспромт. Я, сраженный наповал, из-за этих экспромтов не давал никому отдыхать в самолете «Москва – Киев» ежесубботне три месяца сряду (мы были членами жюри видного танцевального ристалища).
   Он убежден, что цена подлинного успеха и цена контракта не связаны зеркально. Я спрашиваю его, например, о всеобщих восторгах по поводу Евгения Миронова, он отвечает, что-де если всех устраивает пучеглазие как основной и единственный прием, тогда, конечно, ЕМ – большой актер.
   Вообще главный критерий отношения к творческой единице – это наличие или отсутствие у единицы «чичирки» (детородный орган; всем, кто знаком с РВ, ведом этот его перл, стилистически, интонационно и морально очень характерный для маэстро).
   Вот у Юрия Кары, снявшего – и испоганившего «Мастера и Маргариту», «чичирки» нет. Кара – он бесполый, ибо только андрогин мог снять такое кооперативное дерьмо; так что Кара рухнет в огонь вечной кары!
   Формальность и дидактизм убивают церковь; Евтушенко уже не сможет быть изящным, потому что «в себя провалился»; Козаков был устроен так, что не мог без алкоголя; Бондарчук (который Федя) – обаятельный кадр, но слишком молод, чтобы вести себя, как папа; у коммунистов «чичирок» нет; Звягинцев, выверяющий кино до стерильности, имитационно глубок.
   Вот! Вот главное слово – имитация. Во всем, везде и всегда.
 
   P.S. После этих слов, надеюсь, Маэстро смерит меня неиспепеляющим взором.
Жене Белоусову. На смерть друга
   Имяреку, тебе – теперь молчащему, когда-то семинаристу, пофигисту, поклоннику ЕЕ.
   Позволь мне кратковременный сеанс астральной связи.
   Я, патетичный нытик, оставшийся в живых, – я сверху взираю, но это на кладбище, а так, если шире, если глобально, сверху взираешь ты.
   Мы так длительно дружили, что ты наверняка различаешь мой голос.
   Да?
   Что тебе рассказать? В двух словах? Развернуто? На эзоповой фене? Штилем пижонов? Даже на грузинском могу, коли этого хочешь.
   Имяреку, тебе, сыну вдовой училки от того, чей порох еще сухой, ум полуясен, а дух полукрепок, тебе, губителю карманов и сердец, дельному бездельнику, златоусту, вралю, с головой не дружившему сентименталисту; превозносившему итальянское кино бонвивану; обожателю семечек; трамвайных звонков, бессловесных девчонок; детских ужимок; грандиозному парню данных негренадерских; с чертами лица блудливого черта; да лежится тебе, как в Раю (надо только чуток успокоиться-угомониться) в нашей бурой земле, пьяни, зазнайке; понимавшему жизнь, как пилот в турбулентности злой; кататонику с надеждой на загробную жизнь.
   Может, когда клянем Уход мы, мы неправы?
   Ты стоял – в последний раз, когда я тебя видел, – на мостовой и плакал.
   Моя очередь.

ГЛАВА 3
ВОПРОСЫ К МИРОЗДАНЬЮ

   Когда человек из умеренно глупого преображается в откровенно гнусного? Когда начинает врать, пытаясь предстать безгранично умным и утонченным. Мне приходится, как всякому рабу шоу-бизнеса, сниматься в ток-шоу; долго объяснять, отчего я использовал слово «приходится», эта мука называется «рожей торговать». Я, по крайности, стараюсь на съемках не умничать.
   Недавно, так получилось, я участвовал в трех разговорах о ненормативной лексике. В одном из разговоров принимали участие нравные Невзоров и Джигурда, в другом – футболисты, в третьем – шалые эстрадные нимфетки с дурными манерами. Энд – куда без них? – непримиримые борцы за мораль, двое никому не известных писателей и томная дама – университетский преподаватель, чья и вправду красивая речь мирила меня с ее имманентной тягой к назиданию. Ну что вы, разумеется, на съемках все в белых одеждах, полный пи… я имел в виду – паноптикум. Но, если что, я тоже знаю слово фрустрация и умею строить брови домиком. И это не мешает мне быть апостолом добра, ювелирно владеющим обсценной лексикой, читай: горячей.
   На съемках все орут или впадают в овощное оцепенение (это когда я сглупа употребил слово трансцендентный), я хоть тут спокойно выскажусь. При этом я рискую, натурально: я знаю о способности нашей публики все истолковывать превратно, ну да ладно. «Душистый» словарь, который мной изучен в совершенстве, – это вопросы контекста и мастерства. Ты непременно должен быть хорошим парнем, горой стоящим за Важное, и никогда не козырять этим лексиконом при дамах и детях. Добро должно быть с кулаками, а просвещенный человек с октановыми словами в арсенале. Понятно, вашу лицемерную мать?!
Убить гопника! Задорные идиоты правят миром, при этом именно нас считая тупыми до предела
   Об этом «гоп-стоп» должно было написать жизнь тому назад; то была бы заметка о духе времени, тогда невинного, сейчас бездуховного и не то что даже недуховитого, но смердящего.
   Бессмысленно истеричного – с подходом, по классике, из-за угла. «Мы тебя утешили, заливая кровью». Париж, Лондон, Манежная… Не подводите теоретических баз, это случилось только потому, что буйным было весело.
   Есть бунт, у которого нет цели и в котором предсказуемо участвуют веселые дебилы.
   Ищите их на Интернет-форумах, тараканов этих с одномерными мозгами недомерков, считающих вас, даже в метро ведущими себя по-людски, нелепо чувствительными обывателями.
   Задорные идиоты правят вашим миром, при этом именно нас считая тупыми до предела. Опытом горьким наученный (общался), знаю, что даже когда они не платят за себя в метро, они не платят, потому что – одно из самых омерзительных слов! – «западло».
   Уровень их мыслительной способности проще всего определить как «удручающий». Именно поэтому обрекающие меня на блуждания в дряблых зарослях рассуждений о том, откуда у этого мерзкого явления ноги растут, раздражают меня до крайней степени, особенно когда кто-то употребляет мудреный оборот «крах идеи мультикультуризма».
   Особенно этот термин звучит в нашей в этом смысле интересной стране. Этим дай волю, они быстренько реставрируют веселуху Содома и Гоморры; это все «по приколу», эти пожары и остервенелый вой на луну, и социальное тут ни при чем.
   Потому что здесь не «Сентиментальное воспитание» Флобера, мать вашу. Здесь и сейчас, в мире, покинутом Богом, решается, покинем ли его мы. Я – не хочу.
   К человечности бездушных уродов не апеллируют, их бьют. Смачно бьют сочащихся гедонизмом халявных гопников, рваных жирующих рвачей. У других есть, отчего ж у меня нет? Даже бифштекса в морозилке нет. Это непорядок. Тяжкий труд – единственное основание получить блага?! Пошли вы… с вашим трудом!
   Кризис религии, кризис идей… мир вообще непомерный, его трясет, шатает, он скользкий.
   Идея насчет того, что нужно вкалывать ради благ, кажется уродам смехотворной. Маргиналов и гопников пруд пруди, и я не понимаю, почему с ними цацкаются. Я вскакиваю, чтоб прокормить агромадную семью, в 4.00, и к либеральным разговорчикам у меня, сами понимаете, какое отношение. Если они посылают нас, потому что это «прикольно», то я предлагаю им всем сделать очень больно. Сделаем им то, что они умеют лучше других (до поры): расквасим им морды самым паскудным образом, Мультикультурно.
Как живая О том, как легко можно убить насмешкой
   Я вернулся из очень дальней поездки. Я побывал в школе, которая в степи и в которой зарядку делают под песню Валеры Меладзе «Салют, Вера!». Видел стенд с отличниками, учительскую с музыкальным центром «Филипс» и класс с табличкой на двери «6-й В». Происходит, произошло это на берегу Дона, за две тыщи километров от города P.
   Сторож Вадим Сергеевич привел меня на рельсовый путь. Вот здесь она и лежала, девочка Валя.
   Днем я гулял по поселку, видел двух малолетних друганов, пулявших по голубям. Потом разговаривал с мамой Вали – она произвела на меня впечатление скорее испуганной, нежели убитой горем; она все время странно наклонялась вперед и говорила: «Да-да-да-да». И снова я в школе, где на фасаде зачем-то написано слово «ритм» – встречаюсь с молодым учителем. Какие глаза, в глаза не смотрит, лысый, джинсы; зачем-то говорит мимо меня слово «инициация», курит одну за другой; верю – измучен случившимся. Очевидно, умный, но душевный ли? До беды – был ли душевным? Неочевидно. Но мне было жаль его, когда, глядя в окно, давал ответы, заполняя паузы кашлем, а за окном малышня деловито показывала друг другу марки.
   В поселке чисто, хорошо, безлюдно. Я был без ночевки, до Ростова три часа езды. Мой приятель, поклонник Оскара Уайльда, которым, как щитом, он обороняется от абсурдности нашей жизни, и который рассказал мне о Вале, приехать не смог. Я прохожу мимо двух девчонок лет десяти, одна говорит другой, кивающей: «Половая грамотность». Обе серьезны.
   В слабом просвете солнечного луча проплывает автобус.
   Вот начинает лить дождь. Сразу образовались лужи, «как площадь двух Америк»… По ним шуровал похожий на борца Карелина человек, брат сторожа Вадима Сергеевича.
   …А брату рассказал он.
   Говорит, не бог весть какая для вас, москвичей (нашли москвича! – O.K.), беда, но это убийство, а кто убил, не говорят.
   Пока он сетует, чертыхаясь, я вижу, как мелко-мелко дрожат его руки.
   Я боюсь ему сказать, что дело неподсудное.
   Мне это растолковали – даже мать Вали, напоследок выдавшая мне экстатический монолог, что «дочь прибрал Всевышний, и нам не дано…». Только учитель молодой, когда пришел, сразу сказал, что никаких оправданий не ждет, не ищет, не добивается.
   Но все равно: в зал суда не принесешь эти его слова; по всему выходит – самоубийство. И Вадим Сергеевич соглашается со мной, когда мы пьем вкусный чай у него в хибарке и говорим про поселок, из которого невозвратно бежит молодежь за другими запахами, в другую реальность, за львиными доходами, которых не будет никогда. Я спросил его, как он чувствует себя в этом маленьком мирке, про который большой мир пренебрежительно думает, что он душный, и B.C. не мешкая отвечает, что превосходно, что рассветы и закаты здесь величественные, а люди… ну, люди разные, но в основном добрые. Он любит частые дожди, после которых здесь часто бывают радуги, от которых даже дыхание становится иным, легким. В такие минуты легко давать себе слово жить не напрягаясь, понимая отчетливо, что слово сие не сдержать, но от понимания отмахиваясь.
   Дело такое: Валечка написала любовную записку, где были слова: «Я жить без тебя не могу», записка была для Никиты, спрятала ее в дневник и пришла на занятия. Валечке было тринадцать, Никита старше на два года, живет с мамой и бабушкой, веселый и находчивый.
   Записки я не видел.
   Мне передали ее содержание: «Я тебя люблю. Я жить без тебя не могу», приглашение в местный клуб и многоточия (вот эти многоточия не дают мне покоя).
   Вот из-за чего случился ужас.
   Записку, конечно, перехватили, улюлюкая, читали вслух, носились с ней.
   Среди этого гама стояла она, взъерошенная, пунцовая, и плакала. То есть, не только плакала, конечно, и кричала: «Отдайте! Отдайте, пожалуйста!»
   Учитель, в то утро подвергшийся аллергической атаке, опоздал как раз на эти, что длилось веселье, минуты, застал кавардак, увидел стоявшую плачущую Валю. Учитель часто моргает и спрашивает меня после реплики: «Бедная девочка!»: «Что я должен был сделать?» Учитель резко трет глаза. «Надо было отобрать записку, спрятать ее, но в тот день у меня было, как бы сказать, игривое настроение: у моей половины был день рождения и я уже задолго до него мысленно веселился…» Увидев мое удивление, он спросил: «А что, с вами такого не бывает?» – «Отчего же, бывает, но я не Учитель». Он кашлянул. «Надо было мягко погасить возбуждение. Или не мягко. Неважно», – сказал он и отвел влажный взгляд. Проходившая мимо женщина с избыточным декольте и раскрасом, не остановившись, поздоровалась с ним одним. «Сколько все это… длилось?» – «Не помню… Очень долго»…
   «Надо было придать лицу серьезное выражение и прекратить бардак, а уже потом поговорить с девочкой… Или вообще забыть – детская ведь записка».
   Вместо этого учитель отобрал записку у шкоды и с выражением ее прочел.
   С выражением.
   С улыбкой.
   Под хохот.
   Валя уже стояла потухшая, прикрыв ладошками лицо.
   Потом был урок.
   После урока девяносто девять процентов детей стали весело выяснять отношения, а Валя…
   – У нас тут красиво, после дождя всегда радуга, – говорит Учитель, на моих глазах медленно и неумолимо старея.
   И правда, красиво. К вечеру поселок становится милым, как фотография, от старости пошедшая морщинами. Воздух становится серой и дымной молочной сферой, все приобретает очертания туманные. Я представил себе лицо Валечки, которая такими вечерами гуляла по поселку, тряхнул головой и прогнал видение, не понимая, почему, почему сейчас я вижу все так отчетливо, даже несмотря на молочную сферу? Почему мне кажется, что именно сейчас я должен запомнить все, даже проехавшего на велосипеде конопатого мальца? Девочки, негромко смеющиеся, издалека похожие на Валю, издают свечение, или это кажется мне? Кто-то говорит слово «удовлетворительно», я оборачиваюсь, никого нет, но слово я слышал отчетливо.
   Голоса раздаются внятно; я даже узнаю голос, хотел по привычке написать «барменши», голос продавщицы, она же официантка из местного продуктового, которая утром сказала мне про то, что Валя была излишне чувствительным подростком. «Остальные – бесчувственные?» – спросил я. «Большинство – хамы», – спокойно ответила мне она.
   Вдруг небо синеет, я иду покупать расстегаи, мне их все тут расхваливали. Пока иду, всё кругом – люди, деревья, машины – теряет свою расплывчатость. Слышно собачью брехню, если присмотреться, видишь мельчайшую пыль, плавающую в солнечном луче; в кафе мужик, чинно здороваясь, продолжает хрустеть «Комсомолкой».
   – Директор считает, что ее вины в этом… в том, что случилось, нет, – не выдерживаю я и говорю официантке. Мужики рядом затихают. – Она вызвала на перемене мать Валечки, та прибежала, перепуганная, директор строго спрашивает: «Вы свою дочь любите? Тогда почему она отбилась от рук?» Мама страшно смутилась. Тогда позвали Валю из класса и вслух, уже при учителях, прочитали записку.
   В третий раз.
   Молчим.
   Бард поет по радио: «Он был старше ее на четырнадцать лет», потом сказали, что погода будет малооблачной, возможен порывистый ветер, толстый папа дарит упитанному сыну модель джипа с дистанционным управлением, по телевизору показывают нервного тренера Карпина.
   Я знаю: убийственная абсурдность происшедшего обострила мой слух… перекликаются машины, птицы, собаки.
   Один из похмельных мужиков говорит:
   – Ну разве ж это мать? Мать бы заступилась, домой бы отвела, поворковали бы… Не-е, это не мать. Девочка уже большая, всем миром опозорили девочку…
   Ясно и просто. Беспощадно просто и ясно. Все натужно бодрые речи, что я выслушал, все не оправдывавшиеся, а дерзившие мне люди с их бурными заверениями, что у девочки была «неустойчивая психика», – все кажется мне позорным и жалким.
   Это ведь очевидное неочевидное убийство. Девочку опозорили раз, второй, третий, мама влепила ей затрещину при учителях, мальчиках и девочках, при Том, в кого она была влюблена.
   Не помня себя от горя, она вырвалась из кольца, и туда, к полотну, побыстрее! Маленький автор простой записки,
   Мужик махнул стакан, поморщился:
   – В наши-то дни, в моей школе… Я вчера шел домой, смотрю – Валька… Ну, это, спутал. Стайка девчонок. Одна – точь-в-точь Валька. Как живая.
   Живая…
   Я еду в Ростов, потом поездом в Москву. Смотрю, как ребенок, как то взмывают, то ныряют провода, на полустанке мама ругает сонного мальчишку, мальчишка кивает, видит меня и машет мне рукой.
   Я – в ответ и тихо произношу: «Здравствуй».
Эта Осень
   Капает. Пустой, безмолвный двор. В комнате кошка со светящимися глазами безмолвно трется об ноги. Во дворе появляется Сашка по кличке «Упертый», кроет дождик, обмирая от похмелюги. Сигарета во рту. Он жует ее – значит, мыслит. Когда он щерится, кажется, будто он выпил чернила.
   Консьержка с ледяным взглядом держит большую книгу и смотрит поверх нее.
   В подъезд вкатывают божественной красоты дитятю, похожего из-за обмундирования – на маленького космонавтика.
   У подъезда стоит мизантроп Семеныч, в руке банка, он известен тем, что все время повторяет: «Все скверно».
   Водитель такси смотрит наверх, как будто «пьет небес осенних горечь». Он ждет, редко чертыхаясь, потенциального источника пятисот рублей, которым оказывается девушка Оля. Девушке Оле свойственно изводить белый свет дотошностью, умея одну минуту быть романтиком, а остальные 23 часа 59 минут толстокожей реалисткой.
   Бабуля, бурча, строчит кому-то смс-ку, иногда делая паузу и качая головой.
   Глумливые подростки, ругаясь, пробегают. Из подъезда выходит скандалистка Надя, плюет в сторону пробегающих и шипит: «Змееныши».
   Неправдоподобно нарядная для дождя и унылости пара идет по лужам, останавливается и целуется с серьезным видом, причем парень – с вопросительным.
   В воздухе пахнет табаком и пивом.
   Сверху спускаются Коля и Жора – издерганный декадент и титан духа. Оба пьяные. Спрашивают, что такое буйабес.
   На их примере хорошо понятно, что такое взаимообусловленное и взаимное перетекание добра и зла.
   Дождь учащается, побежал по лужам. За ним и от него худющая кошка, взаимная к дождю – злая.
   Начинается невозможный ливень.
   В такой день случается срочный порыв зарыться под одеяло, вспоминая походы с мокрыми грязными палатками и кульминацией в виде послеобеденного храпа, когда как раз и пригождается редкое чувство комического.
   «Стой там», – прищурившись, грозно говорит с экрана Марлон Брандо.
   Красивая Осень кончилась.
Мой полицейский Ваня Я, конечно, об этом пожалею, но напишу
   Мой товарищ Ваня работает в милиции, ой, полиции, и я перехожу к главному: я очень люблю полицейского Ваню, мне повезло, что он со мной товариществует.
   У него отекают ноги, хотя лет ему всего ничего, но он тщательно это скрывает.
   Он единственный, наверное, из всех полицейских в нашей стране знает слово «обскурантизм» и уместно его ввинчивает в речь.
   По молодости он много блуждал, в буквальном и метафорическом смыслах, всегда слыл защитником угнетенных, которым некуда было и не к кому обратиться за помощью в джунглях.
   Однажды он спас из пожара молчаливого ребенка и крупную женщину с блестящими глазами, унавоженными черной тушью.
   У него смешные жесты. Одни – он всегда берет под козырек, и за этим жестом всегда стоит готовность вас оборонить от напастей.
   Он набожный, но не вульгарно об этом крикливый, как сейчас принято.
   В момент расстройства я его видел, в момент восторга видел, в момент конфуза видел, в момент негромкой радости видел, а вот в момент гнева не видел никогда.
   Его вариант Эдема: жена, пятеро детей; так и сказал: пятеро, почему именно так, не объяснил.
   Его очень смешит слово «процедура», но на работе он держится.
   Свою работу понимает как ежедневную рать.
   Магом ругается только при мне (что понятно).
   Хочет жить только в России.
   Моему товарищу Ване 25 лет, и мне спокойно за тех, с кем он рядом. Или окажется рядом. А окажется он ровно тогда, когда будет нужен.
Старый маразматик торжествует над революционерами
   Настоящая заметка неуклюжа, наивна и местами (опять же в разрезе вышесказанного) непроходимо глупа – но как же мне сейчас не хватает именно таких заметок! В то время как люди моего возраста поголовно погружены в притворно бурные дискуссии «Марша миллионов», куда пришли три сотни тоскливых ребят. Пока мир очертя голову стремительно погружается в картинную депрессию а-ля Удальцов, которому уже скучно и невмоготу жить без камер, я, старый маразматик, знающий слово эскапизм, настаиваю, что жизнь проходит, пока вы бурчите, и в ней происходит многое из возвращающего веру в жизнь.
   Свежий, подробный и не в демонстративно ненормальной Москве, но в маленьких да удаленьких городах опрос показал: 53 процента молодых россиян считают, что прожить с одним человеком всю жизнь – это идеал, который вполне достижим! Почему у всех внутри этот зыбкий кисель? От недолюбленности.