Сырые дрова разгорались плохо. Они сначала просочились рыжим дымом, но ветер немного раздул костер, и тогда двое служителей еще подбросили хвороста.
   …Они заметили друг друга издали. Казалось, уже ничто в мире не сможет разбудить в Еретике никаких чувств, тем более его любопытства, однако то, что он увидел на площади, насторожило его. Кружилась от дыма голова, нетерпеливая душа уже прощалась с телом, а он с каким-то непонятным ощущением тревоги жадно глядел на незнакомца, который быстро приближался к месту казни. «Что за одежда на нем? Странная, — подумал Еретик. — Люди уступают ему дорогу, но спроси их — почему? — и они не будут знать, что ответить…»
   Патрульный стремительно шел сквозь толпу и видел лишь одно — смертельно усталые глаза гордого ноланца. Зеваки расступались перед ним, но он не обращал на это внимания: глаза Еретика жили высоко над толпой, и Патрульный был вынужден смотреть только вверх. Патрульный остановился и, заметив в этих глазах удивление, сделал успокоительный жест.
   — Постарайся понять меня, человек, — мысленна обратился он к философу, и Еретик встрепенулся, будто его коснулся язык пламени. — Твой рот замкнут щипцами, но ведь именно ты допускал в своих трудах возможность непосредственных психических контактов, мысленного разговора. Слушай же меня. Успокойся и постарайся все понять.
   — Кто ты? — пронзила мозг Патрульного ответная мысль, скорей похожая на крик.
   — Ты предвидел мое существование в своих книгах, когда писал об иных населенных мирах, о жизни среди звезд. Как я попал к вам? Это долго объяснять, а у нас так мало времени. Огонь взрослеет. Слушай меня внимательно. Твой разум, ты сам необходим этой планете, этой эпохе. Стало быть, я спасу тебе жизнь…
   «Я предвидел… Тогда ты, конечно, не бог, которого я всю жизнь так или иначе отрицал. Дым слепит глаза. Не разговариваю ли я сам с собой, безумный?»
   Еретик задыхался. Он раскрыл глаза и, убедившись, что незнакомец не исчез, будто привидение, закричал всем своим существом:
   — Жить!
   Слово это своим прекрасным смыслом воскресило в памяти муки сегодняшней ночи, последней ночи в камере: «Жить… Хоть бы еще раз увидеть среди бездонного неба громаду Везувия. Там осталась страна детства. Еще раз выпить из кувшина несколько глотков холодной и терпкой аспринии и чтоб над головой сияли свечи каштанов…»
   Опаляющее дыхание огня коснулось Еретика, и внезапная пронзительная боль отбросила жгучие видения. «Очищение огнем? Или просто сработал выверенный, как механизм, мозг?» — мелькнула насмешливая мысль, и уже равнодушно он поинтересовался:
   — Как сделаешь это ты?
   — Стоит лишь небольшим усилием воли усыпить толпу. Все остальное не представляет большого труда, — ответил Патрульный и сделал шаг к костру.
   Его остановил взгляд Еретика: осмысленный, мудрый и одновременно печальный.
   — Не надо, чужеземец. Это будет только новое чудо, новая радость церковникам. Они сразу же начнут утверждать, что меня спас сам дьявол. Спасение все равно получится сверхъестественным, а для меня это неприемлемо.
   Он говорил что-то еще, но, пораженный отказом, Патрульный уже только подсознательно фиксировал мысли землянина.
   — Их и так было слишком много — чудес, выдуманных церковниками. Я прошел свой путь, и это его логический конец. Я всегда предвидел, что дело кончится костром. Помнишь, я писал в своей книге…
   Пламя вдруг выплеснулось высоко и сильно. Патрульный, казалось, почувствовал, как острый всплеск чужой боли пронзил и его тело, затуманил сознание. Толпа заволновалась, стала тесниться поближе к костру. Кто-то пронзительно закричал:
   — Огня, еще огня!..
   «Что же это делается?! — гневно подумал Патрульный. — Что за страшный и алогичный мир? Нет, я все же наведу порядок…»
   Он напряг волю, чтобы одним ударом парализовать ограниченную психику людей, бросить их в глубокий сон. И опять в последнее мгновение его остановила вспышка мысли философа: «Пусть будет так! Ибо им нужна жертва. Именно жертва, а не чудо. И если потом хотя бы один из этой бесноватой толпы задумается — а за что все-таки сожгли Еретика из Нолы? — уже это станет моей победой. А ты… Ты прости, чужеземец, меня…»
   Порыв ветра швырнул пламя вверх, сорвал с головы Еретика колпак шута. Огонь, казалось, поднялся к самому небу.
   За город Патрульный отправился пешком. Он шел, а ветер этой непонятной планеты успокаивал его, ласкал лицо, нашептывал: «Да, они сейчас убоги и темны. Но зато они молоды духом, революционным духом». Он так ни разу и не оглянулся на Рим, не глянул ни на одну из красот Вечного города.
   В кабине Корабля Патрульный долго размышлял, листал книги земного философа. Потом, наконец, сформулировал мучившую его мысль и несколько раз повторил ее про себя, как бы испытывая на прочность: «Увы, у каждого мира своя логика. И чего стоит в данном случае наш галактический рационализм? Чего он стоит в сравнении с самопожертвованием Еретика, его мудростью?»
   Патрульный достал из складок одежды кристалл видеофонозаписи казни Еретика, бережно положил его на пульт и проворчал, обращаясь к Кораблю:
   — Сохрани. Пусть посмотрят потом будущие Патрульные на последних циклах учебы… Пусть узнают…
   Перед тем, как включить двигатели Корабля, он еще раз глянул на корявые деревца по-весеннему голой опушки, на кристалл видеофонозаписи и невольно вздрогнул — ему показалось, что преломленный луч солнца вспыхнул в кристалле всепоглощающим огнем.

ОДИНОКИЙ ВСАДНИК

   В вышине, в чистом небе, мчалась белая тучка. За ней свирепой ордой не спеша двигались черные грозовицы, и это пушистое создание небес казалось одиноким всадником, который что есть силы удирает от погони…
   Заросли полыни и маков. А еще каленая земля, почему-то пахнущая муравьями. Он упал на нее, будто в воду. Удивленные маки стряхнули свои лепестки. Он не заплакал, потому что несказанная горечь сжала маленькое сердце, перехватила дыхание. Он решил умереть. Лежал, втиснув горбатое безобразное тело в полевые цветы, и ожидал молнии, которая испепелит его. Молнии не было. Вместо нее в вышине удирал и никак не мог удрать одинокий всадник, а где-то далеко, возле таверны, опять вспыхнула перебранка и грянуло три выстрела.
   Мигель знал, что бы это могло значить. Старый Горгони иногда все же узнавал, что его сына поколотили в поселке мальчишки. Тогда он выскакивал из таверны, стрелял куда глаза глядят и яростно выкрикивал»
   — Сам дьявол еще в утробе матери подменил моего настоящего сына на этого выродка. Каждый-всякий бьет его, а он, видите ли, не может вытряхнуть из обидчика его вонючую душу. Горе мне, несчастному! Как упросить дьявола, чтобы взял назад этого выродка? Ну ничего! Для начала я пристрелю хоть одного пса из тех, что не пьют со мной. Берегитесь, корсиканские ублюдки! Горгони начинает мстить за свой позор…
   Потом он выплевывал табачную жвачку и вновь шел утолять свою неистребимую жажду. К этому уже все привыкли.
   Матери Мигель не помнил. Только изредка, когда мальчику становилось совсем невмоготу, сияющим крылом касалось его нечто удивительно теплое и ласковое. В сердце просыпалась щемящая боль, глаза переполняли слезы. Мигелю казалось, что это и есть мама, ее добрый дух, который никогда не обижает, а только прощает и одаривает лаской.
   Одинокий всадник все же удрал за горизонт. Мигель еще раз всхлипнул и поднялся. Что поделаешь — даже небо не принимает такого безобразного мальчугана. А может, отец и правду говорит, что он сын самого Дьявола? Мигель почистил одежду. Пустырями и зарослями поплелся к замку. Когда-то богатый и большой род Горгони теперь окончательно перевелся, замок превратился в развалюху: ночами в нем носились стаи голодных крыс. Разве только в каминном зале собирались иногда давнишние друзья Горгони — контрабандисты и пираты чуть ли не со всей Корсики. Тогда до утра не стихал перезвон бокалов, раздавались взрывы ругани и хохота. А то еще приводили с собой каких-то лохматых, грязных женщин, и бокалы звенели громче. Отец первым заводил песни, в которых говорилось о бурном море, богатой добыче, ну и, конечно, о пузатых бочонках с ромом и последней пуле, которую он приберег капитану…
   — Горе ты мое, — заплакала кухарка, увидев побитого Мигеля. Быстро замазала отваром из трав царапины на лице, наложила в тарелку мяса. Только теперь мальчик вспомнил, что не ел с самого утра. Рвал большими кусками лепешку, ел жадно, все прислушиваясь, не слышно ли тяжелых шагов отца.
   Под вечер Мигель спустился во внутренний двор. Здесь было на удивление уютно и тихо. По углам из полуразрушенной кладки выбивались молодые побеги, а возле пристройки на бревнах-катках стоял небольшой парусник. Старик Горгони долго возился с ним, чтобы лодка была быстрой и неприметной — призраком скользила вдоль побережья. Парусник был готов, и сегодня вечером отец собирался испытать его — спустить на воду…
   Во дворе пахло свежим деревом. Мигель понацеплял на себя золотых завитушек стружки, присел возле мачты. Прикрыл глаза. И привиделось ему вольное море, по которому мчится сказочный корабль. И он, свободный от злого отца и недобрых людей, стоит рядом с капитаном, а тот полуобнял его. Вскрикивают чайки, все выше становятся волны за бортом. А там, впереди, куда несут их паруса, уже виден берег и город, сотканный из солнечных лучей. И живут в том городе одни поэты, художники и музыканты.
   Под руку мальчику попался котелок с засохшим клеем. Хотел было выбросить, но вдруг заметил голубые и розовые разводы плесени, изумился. Привиделся ему там весенний сад: земля усыпана лепестками, деревья в лощину сбегают, будто белые призраки плывут на пахучих ветрах. А еще тонко звенят пчелы. Эх, если бы были краски, о которых он столько слышал! Как легко можно было бы изобразить все это! Вот просматриваются тоненькие трепетные Паутинки. Они то собираются в бесконечные хороводы, то вновь разлетаются, и ветви почтительно наклоняются, уступая им дорогу. А то все замирает на миг, и остаются только кружева из этих паутинок, покой Деревьев и белое кипение цветов. Это и есть пахучие ветры, что бродят в садах. Интересно, умеет ли кто-нибудь на земле рисовать ветер?
   Мигель даже замер — так хочется ему срисовать весь мир. Скалы и море. Разных птиц, заросли полыни, где он просил сегодня смерти. А людей он рисовать не будет. Они злые и хоть не горбатые, как он, но все равно противные. Нет, людей он не станет рисовать. Потому что они узнают себя, рассердятся и опять поколотят. Мигелю вспомнилось, как весной прошлого года он увидел возле таверны рыжего — пьяного матроса. Тот едва держался на ногах, что-то напевал, улыбался. Причем так счастливо и весело, будто только что стал капитаном.
   Мигель присел возле пустой бочки и за пять минут углем набросал на ее донышке матроса. Он уже заканчивал портрет, как вдруг чьи-то крепкие пальцы вцепились ему в ухо.
   — Ах ты, сатаненок! — кричал одноглазый Бенито и больно дергал за ухо. — Будешь мне еще товар портить, щенок этакий…
   Потом пригляделся к рисунку, захохотал.
   — Вылитый Питер. Три дюжины чертей, это же тепленький Питер, который будет спать сегодня под первым попавшимся забором.
   Одноглазый Бенито дал ему подзатыльник, а бочку укрепил возле вывески своей пивной… Мигель даже вздохнул от воспоминаний. С тех пор не было такой женщины, чтобы при случае тоже не обозвала его выродком или сатаненком. Можно подумать, что их мужья раньше никогда и не заглядывали к одноглазому Бенито. А кто тогда, спрашивается, всегда там пьянствовал и орал?
   Мигель и не заметил, как подкрались сумерки. Стала одолевать зевота. Он тихонько пробрался наверх, в свою комнатушку-келию. Укрыв плечи старым пледом, мальчик припал к окошку, которое выходило к обрыву над морем, долго слушал голоса волн. Слушал, пока его не сморил сон.
   Хмурые скалы террасами сбегают к морю. А оно голубеет до самого горизонта, всюду, пока видит глаз, и Мигелю вновь кажется, будто где-то там, далеко-далеко, спешит к нему сказочный корабль. Мальчик долго всматривается в даль: не мелькнут ли там паруса? Потом берет старую карту, увлеченно черкает угольком на ее обратной стороне… Вот черный блестящий жук ползет по стебельку. Тот раскачивается, и жук, замирая от собственной храбрости, ловит лапками воздух, балансирует над высокой травой. В конце концов падает, сердито гудит, готовясь взлететь. Мигеля это забавляет. Затаив дыхание, он ловит миг взлета. Руки его перемазаны сажей да и лицо уже как у настоящего чертенка.
   Вдруг на плечо Мигеля легла чья-то рука, и мальчик испуганно отпрянул. Возле него стоял красиво одетый молодой мужчина. Он улыбался — приветливо и чуть-чуть удивленно.
   — Ты все это сам нарисовал, мальчик?
   Мигель съежился, ожидая пинка.
   — Ты же маленькое чудо, мальчик, — удивленно покачал головой незнакомец. Он долго и пристально рассматривал фантазии Мигеля. — Тебе кто-нибудь говорил, что ты — чудо?
   Завороженный блеском его камзола, щедро украшенного драгоценными камнями, его улыбкой и добротой, Мигель совсем растерялся. Еще никто и никогда не говорил с ним так мягко и просто, будто с равным.
   Ветер с моря набирал силу, гнал табуны туч.
   — Ты сейчас рисуешь, как можешь, — продолжал незнакомец. — А когда вырастешь и поедешь в город, то обязательно станешь там большим художником. Я постараюсь помочь тебе в этом… Мир еще когда-то вскрикнет, увидев твои рисунки. Вспомнишь тогда слова дона Рамиреса…
   Он еще долго рассказывал о больших городах, где есть школы художников и собрания картин. О богачах, которые за большие деньги скупают полотна. О королях и аристократах, так любящих заказывать свои портреты, о картинах, написанных талантливыми мастерами, чьи работы известны всему миру.
   Все вокруг потеряло цвет, стало еще более хмурым. Дон Рамирес обеспокоенно взглянул на небо, заспешил. Оглянувшись на Мигеля, он весело крикнул:
   — Приходи-ка завтра сюда, мальчик. Я тебе кое-что подарю…
   Нахмурилось небо, притаились скалы. Потом в кустах тревожно завозился ветер, и первые капли дождя обожгли лицо. В небе прокатился гром. Дождь ударил густо и сильно: залопотал, загудел, будто шмель. Мигель даже не обратил на это внимания. В памяти опять, словно удивительная музыка, всплывали слова дона Рамиреса.
   Каждое дерево казалось ему теперь прекрасной натурщицей. Каждое дерево просило вечной жизни на полотне. Мигель осмотрелся. Вот это похоже на голову старой женщины — растрепанную и смешную. Рядом — дерево-костер. Вон как извиваются языки зеленого пламени.
   Мигель мазок за мазком кладет на картон краски. Это дон Рамирес принес ему краски, картон, кисти и две книги о мастерстве великих художников. Беда только, что Мигель не умеет читать. Зато рисунки можно разглядывать хоть целыми днями.
   — Добрый дон, славный дон, — весело напевает мальчик. — Щедрый, добрый, славный дон…
   — Отец зовет. Беги скорей, — это голос кухарки, Улыбка тотчас погасла. И горб будто сразу подрос. Мигель спрятал свои сокровища в котомку, бегом заспешил к замку. Сам спешит, а ноги словно травой стреножены — так не хочется идти.
   — Где тебя черти носят? — хрипит Горгони. Он сидит на борту парусника, дымит короткой трубкой.
   — Смотайся к одноглазому Бенито. Он там приготовил несколько бутылочек. Разобьешь — смотри, — цепкие пальцы отца вонзаются в плечо, — побью, как пса. Вернешься — и к кухарке. У нее много работы, гости сегодня…
   …Скалит зубы головешек камин. В зале душно. Остро несет чесноком, которым сдабривали мясо. Мигель едва успевает подавать вино. Неприметный и безмолвный, будто тень.
   — Деньги можно вперед считать, — весело ревет Горгони и тычет в рыжего шкипера бараньей костью. — Выкуп — это благородные деньги. Чистые деньги.
   — А вдруг родственнички пожалеют золота? А вдруг? — встревоженно переспрашивает Смит. Красное вино из его кружки проливается на рубаху, но он не замечает этого.
   — Тогда мы не пожалеем веревки на его шею, — захохотал Горгони.
   Шкипер пьяно затянул:
 
Черт побери всякий там рай,
Бог наш — надежный курок.
Все забирай, капитан, только дай
Крепкого рома глоток.
 
   — Рому! Рому! — заорали гости. Кто-то выстрелил в потолок.
   Скользкими от плесени ступенями Мигель поднялся к себе. Зажег свечу. Затем перевел взгляд на стену, где висела его первая картина. Мигелю было поначалу грустно, и он изобразил хмурые скалы, которые, казалось, сливались с каменьями стен его каморки. Но от вида их на душе стало еще тяжелей, и мальчик двумя решительными мазками разломал скалы. Там, в проеме, первозданно заголубело небо. И выросли цветы. И луга приняли эти цветы — невиданной красоты луга. Мигель в воображений долго гулял по ним, а затем в сердце вновь проснулись разные тайные желания. Он взял краски и нарисовал у горизонта город из солнечных лучей. Тот сказочный город, который уже раз привиделся ему…
   «Выкуп — это благородные деньги», — вдруг припомнились слова отца. Значит, они кого-то схватили. И держат… Постой! А почему кухарка каждое утро ходит в левую башню?»
   Мигель выскользнул из комнаты… Голоса в каминном зале поутихли — еще два-три часа и утро… Карниз башни в некоторых местах осыпается кирпичной трухой. Неосторожный шаг — и загремишь вниз. Мальчик прижимается всем телом к старой кладке, медленно продвигается к решетчатому окошку. Вот оно. Внутри темно. В углу должен быть топчан. Кажется, там кто-то лежит. У Мигеля по спине поползли мурашки.
   — Кто тут? — пугаясь собственного голоса, шепчет он. — Есть кто тут?
   Узник вскочил, всматривается в окошко, залитое лунным светом.
   — Неужели Мигель? — дон Рамирес радостна засмеялся. — Маленькое чудо! Как ты забрался на башню?..
   — Дон Рамирес, — слова мальчика журчат сквозь решетку, будто ручеек. — Я сейчас. Я спасу вас…
   Горгони спал с полуоткрытыми глазами, от его храпа дрожало низкое пламя камина. Гостей сморило еще раньше — они лежали где придется, каждый там, где его одолел хмель.
   Мигель тихонько прокрался к отцу. Господи, что будет, если он вдруг проснется? Мальчика бил нервный озноб. Он осторожно засунул руку в карман Горгони. Вот они, ключи. Затаил дыхание, потянул к себе тяжелую связку. Потом боком, боком к двери. Быстрее! И только во дворе перевел дыхание.
   …Мигель помог беглецу оттолкнуть парусник от берега.
   — Спасибо, мое маленькое чудо! — дон Рамирес прижал его к груди, беспокойно заглянул в глаза. — А ты? Отец не простит… Поедешь со мной?
   — Я сегодня разучился бояться, — тускло улыбнулся мальчик. — Возле вас. Не беспокойтесь обо мне. Попутного ветра…
   Занималась заря. Мигель поднялся к себе, закрыл дубовую дверь на задвижку. А через минуту-другую внизу поднялся шум, ударило несколько выстрелов. Предчувствие беды сжало сердце мальчика, на глаза навернулись слезы. Он видел в окошко, как мечется на берегу отец со своими еще не протрезвевшими гостями, как он сыплет проклятия, посылая пули вслед паруснику. Уже далекому паруснику…
   На лестнице загремели сапоги.
   — Это он, — злобно ревел Горгони. — Один он знает, где я держу ключи. Я убью его, как паршивого пса! Открывай дверь, уродина, слышишь! Убью!..
   Дверь затрещала. Бабахнул один пистоль, другой. Пули щепили дерево, одна попала в баночки с красками, и они, жалобно звякнув, полетели с полки.
   Мигель бросился к своей картине, прижался лбом к шершавому полотну.
   — Помоги мне! — прошептал он в отчаянии, захлебываясь от плача. — Спрячь меня…
   Дверь упала. В комнатушку ворвался Горгони, за ним — остальные.
   — Ищите ублюдка. Он где-то здесь, — прохрипел старик. — Я разнесу пулей его проклятую голову…
   Перевернули кровать. Заглянули в нишу. Кто-то раздавил краплак, и красные сгустки краски расползлись по полу, будто кровь. Картина с грохотом упала.
   Вдруг Смит остановился, пистолет выпал у него из рук. Повернул побледневшее лицо к Горгони.
   — Слушай… Его здесь нет! В окне — решетка… Дьявол…
   Он попятился к двери.
   — Дьявол, дьявол! — и себе завопили перепуганные гости, сбивая друг друга с ног, кинулись на лестницу.
   Глупцы. Они ничего не знали о силе человеческого духа, о способности мысли открывать любые двери. Даже в сказку. Поэтому никто из них, конечно же, не заметил, что на картине появилась новая деталь. По зеленому лугу шел мальчик. Маленький мальчик. Он шел туда, где у горизонта виднелся прекрасный город из солнечных лучей. Мальчик уходил не оглядываясь. Все дальше и дальше.

НАДО ЗЕЛЕНЕТЬ…

   Он встал, как всегда, бесшумно, чтобы не разбудить жену. Было около шести по местному времени. В узком осколке слюды, который он прошлым летом оправил деревом, смутно отразилось его большое нескладное тело. «Будто в спешке собирали — из чего придется», — мельком подумал Ким и улыбнулся.
   Он жил уже четвертую жизнь — двести сорок восемь лет от первого рождения и немногим больше тридцати от последнего — и каждый раз, меняя износившийся организм, до мельчайших деталей воссоздавал и свою не очень удачную телесную оболочку. Его приверженность к традиционной биоформе другие Импровизаторы считали чудачеством, прихотью мастера, потому что любая стабильность в изменяющемся мире всегда стоит немалых усилий, гораздо проще придумать себе тело более современное и удобное для работы. Он знал, что начинающие Импровизаторы охотно выращивают массу дополнительных органов чувств, дублируют сердечно-сосудистую систему, объясняя все эти приготовления будущими трудностями. Как же, им предстоит воистину божественное занятие — находить безнадежные, потенциально непригодные к самозарождению жизни миры и пробуждать их, оплодотворять сначала устойчивыми органическими соединениями, затем… Словом, каторжный труд генного проектировщика, обученного методам формирования материальных структур при помощи психополя. Всяческие эксперименты с собственным телом Ким считал баловством, пустой тратой сил и времени. По этому поводу он как-то бросил фразу, ставшую впоследствии крылатой: «Настоящий Импровизатор должен быть консервативнее природы; ей что, матушке, она могла экспериментировать миллионы лет, у нас же есть сроки и осознанная цель».
   …Лес дымился свежей зеленью. Его наполняли бесчисленные шорохи и сдержанное движение: деревья разматывали свитки огромных листьев, готовясь с первыми лучами Звезды собирать драгоценную энергию.
   Он потянулся, заложил руки за спину. И тотчас, как было уже не раз, в них ткнулась острая холодная мордочка.
   — Это ты, Одноушко Мокрый Нос? — спросил Импровизатор, не оборачиваясь. — Выспался, разбойник?
   Из-за отрогов Сумрачных гор уже пролились первые ручейки зари. На какой-то миг он вдруг почувствовал то ли приступ досады, то ли прикосновение скуки. Та же бессонница, сгоняющая ни свет ни заря с удобного ложа, тот же рыжий одноухий пес, скорее даже волк — животное ласковое, однако постоянно не ладящее со своими соплеменниками по стае.
   «Не загрустил ли ты, старче? — спросил себя Ким. — Может, тебе надоел этот Рай, а? Может, тебя потянуло к людям? В толкотню, беготню, когда локоть — в бок, когда в затылок друг другу дышишь. Иначе откуда бессонница и суета мыслей? Почему вдруг самое дорогое — плоть от плоти твоей — становится постылым и чужим? Но нет. Ты просто обленился. Ты забыл, что и Рай надо совершенствовать. Тебе наконец пора заняться делом».
   Импровизатор вспомнил сегодняшнюю ночь и прикрыл глаза, наслаждаясь отрывками видений-воспоминаний, таких ярких, будто все повторялось вновь и наяву, а не в памяти.
   …Он дунул на «подсолнух» — желтый здоровенный цветок, который создал специально для освещения, — и живой ночник погас.
   — Почему ты дрожишь? Тебе холодно? Не надо так много купаться перед сном.
   — Нет, Кимушка. Мне хорошо… с тобой. Только мне чуть-чуть страшно. Скоро, наверное, придут ветры. Я чувствую их приход.
   — Глупенькая. Чем они нам помешают?
   — Я не боюсь ветра. Но он приходит, когда приближается Звезда. Она становится тогда огромной, косматой… Она может упасть на наш дом. Ты сам как-то говорил.
   — Спи, моя Отрада, спи. До лета еще далеко, но чтобы тебя успокоить… Я завтра же пойду к пустоши. Там мои глаза и уши, которые стерегут нашу Звезду. Все будет хорошо.
   — Ох, Ким. Ты обещаешь и каждый, раз забываешь сходить. Ветер уже близко.
   — Нет, нет, несмышленыш. Это всего лишь мое дыхание.
   — Ким! Милый Ким…
   Великий Импровизатор отогнал от себя ночные шепоты, взглянул на дом. Жена все еще спала. Он представил себе, как она спит: на левом боку, коленки подогнула, дыхание такое тихое, будто Отрада притаилась и к чему-то прислушивается. Он вспомнил ее всю, желанную и прекрасно-бесстыдную (господи, природе стыд не знаком), и подумал, что такое, наверное, известно только ему — любовь в трех ипостасях. Мужа, отца — это знакомо, аналогов хоть отбавляй, но Создателя…
   — Схожу-ка я, Одноушко, к пустоши, — он ласково потрепал мордочку зверя. — Давно надо сходить, а я все ленюсь. Схожу, пока жена спит…
   Он свернул на тропинку, которая вела через лес к пустоши, где семь лет назад причалил его кораблик и где по сей день дежурили приборы автоматической гелиостанции — Звезда, к несчастью, попалась нестабильная.
   «Почему «попалась»? — подумал с непонятной горечью Импровизатор. — Ты сам выбрал ее. Ее и вот этот обломок, который и планетой-то нельзя назвать… Сам! Все сам».