Разве это не усиливало опасность разоблачения лжекоролевы? Разве от такого разоблачения не пострадала бы и я сама? Достаточно было бы одного слова настоящей королевы, чтобы обнаружить обман и ввергнуть меня в бездну! Выходит, что я сама сознательно губила себя!
   Теперь относительно подписи… Действительно, слова «Одобрено. Мария-Антуанетта Французская» формально были написаны Рего де Вильетом, но сделано это было с полного согласия королевы и кардинала. Мы придумали этот маленький план сообща, считая его полезным и малоопасным, ибо такая подпись не является личной и не может считаться подлогом. Она понадобилась лишь для того, чтобы побудить Бемера отдать ожерелье, не компрометируя ни королеву, ни ее посредника-кардинала. В самом деле, было бы очень странно, если бы кардинал де Роган, бывший посол и царедворец, не знал, как подписывается королева в действительности. Разве, состоя великим милостынераздавателем, он не получал от нее письменных приказаний? Разве австрийская принцесса могла подписаться так? Или слово «Французская» не бросилось ему в глаза? В том-то и дело, что это была наша общая придумка: королевы, Рогана и моя.
   Что же касается бриллиантов, проданных графом де ла Моттом в Лондоне, то они принадлежали лично мне. Я получила их в подарок от Ее Величества. Неужели не ясно, что королева не могла надеть знаменитое ожерелье в его первозданном виде? Она же отказалась взять его в свое время из рук самого короля! Разве не ясно? Не оставалось ничего другого, как разобрать ожерелье на отдельные камни, чтобы потом сделать новое, совсем по другому рисунку. При такой переделке оказались лишние бриллианты, в том числе и тот, красный, который так легко было бы узнать. Кому еще могла подарить их королева? Разумеется, только мне, близкому человеку, посвященному в тайну…»
 
   Само собой разумеется, что эти показания госпожи де ла Мотт на процессе не фигурировали. И все же они выплыли наружу и приобрели важное значение, может быть преувеличенное, что неизбежно, однако, в закрытых процессах.
   Полностью игнорируя показания госпожи де ла Мотт, нельзя ни понять, ни объяснить ряда всплывших на процессе фактов, достоверность которых, на беду устроителей, оказалась бесспорной…
   Впрочем, толковать их можно было двояко, в зависимости от интересов того или иного лагеря: партии королевы и партии кардинала.
   Настала пора очных ставок. Госпожа де ла Мотт повела себя смело и агрессивно, нередко впадая в буйство. Казалось, она по-прежнему была уверена в собственной безопасности.
   Кардинал не выдерживал ее горящего то ли ненавистью, то ли безумием взгляда, отводил глаза и начинал путаться в показаниях. Не легче приходилось и следователям. Судьи опасались ее буйных выходок, свидетели краснели и замолкали в испуге. Твердо держась первоначального намерения валить все на Рогана, она избегала называть имя королевы. Но сколько раз оно готово было сорваться с ее губ! Она тут же сбивалась и начинала нести околесицу, запутывая следствие и сама путаясь в детской какой-то лжи. Сознавая, что ее несет куда-то не туда, она замолкала и, впадая в бешенство, подымала крик:
   — Пусть остерегаются! Если меня доведут до крайности, оговорю!
   Трибунал приходил от этой слишком ясной угрозы в уныние и ужас.
   Однажды ла Мотт не выдержала и, окончательно завравшись по поводу переписки кардинала, выкрикнула:
   — Это письмо было от королевы! От королевы! И начиналось оно так: «Посылаю тебе…»
   Ее тут же увели.
   Граф Калиостро, по примеру других обвиняемых, выпустил оправдательную брошюру. В ней, в частности, говорилось:
   «…Я провел свое детство в Медине, под именеи Ахарата, во дворце муфтия Салагима. Моего наставника звали Алтотасом. Это был замечательный человек, почти полубог, обстоятельства рождения которого остались тайной для него самого… Я много путешествовал и удостоился дружбы со стороны самых высоких особ. Чтобы не быть голословным, перечислю некоторых из них: в Испании — герцог Альба и сын его герцог Вескард, граф Прелата герцог Медина-Сели; в Португалии — граф де Сан-Виценти; в Голландии — герцог Брауншвейгский; в Петербурге — князь Потемкин, Нарышкин, генерал-от-артиллерии Мелисино; в Польше — графиня Концесская, принцесса Нассауская; в Риме — кавалер Аквино; на Мальте — гроссмейстер ордена.
   В разных городах Европы есть банкиры, которым поручено снабжать меня средствами как для жизни, так и для щедрой благотворительности. Достаточно вам обратиться к таким известным финансистам, как г. Саразен в Базеле, Санкостар в Лионе, Анзельмо ла Круц в Лиссабоне, — они с готовностью подтвердят мои слова.
   Я не имею никакого касательства к делу об ожерелье. Все выдвинутые против меня обвинения — бездоказательная клевета. Они могут быть легко опровергнуты, что я и сделаю ниже. Сами же обстоятельства этого дела меня не интересуют, и я не считаю возможным для себя их обсуждать…
   …Я написал то, что достаточно для закона, и то, что достаточно для всякого другого чувства, кроме праздного любопытства. Разве вы будете добиваться узнать точнее имя, мотивы, средства незнакомца? Какое вам дело до этого, французы? Мое отечество для вас — это первое место вашего королевства, где я подчинился вашим законам; мое имя есть то, которое я прославил среди вас; мой мотив — Бог; мои средства — это мой секрет».
   Эта записка, где к грубым хитросплетениям и реминисценциям из арабских сказок и рыцарских романов примешивается и некоторое величие, умножила число философских масонов, видевших в Калиостро своего учителя.
   Такова была эпоха, когда жажда чуда и предчувствие исторических катаклизмов выливались в восторженную истерию. Не Вольтер и не Дидро были властителями душ, а врачеватель Месмер, объединивший людей через открытый им животный магнетизм.
   Все громче стали раздаваться голоса, требовавшие немедленного освобождения божественного Калиостро.
   Внезапно распространились слухи, что граф де ла Мотт хочет покинуть Англию, чтобы предстать перед парламентом и выложить всю правду. Говорили, что на него было даже организовано покушение, которое лишь по глупой случайности не удалось. Трудно сказать, была ли в этом сообщении хоть доля правды. Но если Бретейль и не собирался убрать нежелательного свидетеля, то заткнуть ему рот все же попытался.
   Процесс явно уходил из рук полиции. Ропот по поводу ла Мотта грозил его окончательно провалить. В самом деле, если полиция могла арестовать в Брюсселе двух важных свидетелей, то почему нельзя сделать того же в Лондоне, где находится еще более важный свидетель? Разве это не он продал бриллианты из ожерелья? Разве это не он собирается теперь все рассказать суду? В чем же дело наконец? Может быть, в том, что первые свидетели дали показания против госпожи ла Мотт, а этот даст их против кардинала?
   Возможно, полиция и не была здесь виновата. Олива и Вильет были арестованы, возможно, вопреки ее желанию, по инициативе Верженна. Теперь же Верженн из дружбы к кардиналу не хотел проявлять такой же инициативы. Партия кардинала открыла войну против партии королевы. И не было реальной власти, которая могла бы заставить Верженна делать то, что он не желает. Правила игры неожиданно усложнились.
   В ответ на запрос парижской полиции по доводу задержания ла Мотта Верженн даже не нашел ничего лучшего чем сослаться на нормы международного права. В Брюсселе и Женеве они его почему-то мало беспокоили.
   Для формы он сделал английскому правительству представление, в котором просил о выдаче графа де ла Мотта Но, получив столь же формальное возражение, в котором его просили уточнить обстоятельства вины графа, он более не настаивал.
   Тайный агент французской полиции ле Мерсье, узнав что дело с выдачей ла Мотта затягивается на неопределенный срок, сделал Верженну совершенно официально предложение. Вот его текст:
   «Если для ареста известной особы одной ловкости будет достаточно, то можно употребить силу, чтобы привести эту особу на берег Темзы, в какое-нибудь уединенное место, где должен стоять наготове, хотя бы и две недели, если понадобится, один из тех кораблей, которые снабжают Лондон каменным углем. На этих судах стенки и палуба такой толщины, что невозможно было бы услышать крик человека, запертого в трюме».
   Верженн, человек, много лет направлявший европейскую политику Франции, посол при многих дворах, на глазах которого обделывались и не такие дела, с негодованием отказался. А граф де ла Мотт, как видно, вовсе и не собирался прибыть в Париж.
   Конечно, в интересах королевы было бы увидеть графа, представшим перед судом. Разумеется, лишь в том случае если он поддержит линию, которая была внушена его супруге, и во всем обвинит кардинала. Но согласится ли он на это? Выяснить намерения ла Мотта было поручено французскому послу в Англии господину Адемару. Это было тем более удобно, что, в отличие от Верженна, своего прямого начальника, Адемар поддерживал партию королевы.
   Ла Мотт получил от него такие заверения, такие заманчивые авансы, что безоговорочно согласился выступить против кардинала. Он уже готовился сесть на корабль, идущий в Кале, как все переменилось.
   Королева опоздала. Партия кардинала ускорила развязку. Атакованный со всех сторон парламент, наконец, склонился в определенную сторону. Советники, засыпанные ходатайствами и одурманенные сладкими обещаниями, неясность которых только удваивала их прелесть, вынесли свое решение. Впервые власть столь явно уступила нетерпению народа.
   Генерал-прокурор указал в официальном заключении, что де Вильета и графа де ла Мотта, который пока еще оставался в Англии, следует приговорить к бессрочной каторге. Графиню де ла Мотт — к наказанию плетьми, клеймению и пожизненному заключению в Сальпетриере, кардинала — к удалению от двора, лишению всех должностей и духовного сана, мадемуазель Олива от суда освободить, а графа Калиостро полностью от всех возведенных на него обвинений оправдать.
   Мнение генерал-прокурора поддержали оба докладчика, после чего оно было принято четырнадцатью советниками. Однако пункт, касавшийся кардинала Рогана, встретил резкие возражения. Стало ясно, что его нелегко будет провести в суде.
   Перед вынесением приговора обвиняемых, как положено, подвергли последнему допросу. Один за другим они покидали следственный кабинет и входили в переполненный зал, где стояла уже позорная скамья.
   Первым на нее опустился де Вильет и, весь в слезах, полностью во всем покаялся. Затем ввели ла Мотт, в простом платье и с ненапудренными волосами. Она вошла твердо и внешне спокойно, только глаза ее, окруженные синей тенью, лихорадочно и сухо блестели. Но, увидев скамью, она вся передернулась, а лицо ее исказила мгновенная гримаса. Все же она скоро овладела собой, осторожно присела на самый краешек и даже сумела улыбнуться.
   Но когда она узнала уготованную ей участь, то пришла в совершенное бешенство. Пока судьи читали приговор, четверо служителей держали ее, рычащую и бьющуюся, буквально на руках. Ни у кого из них не нашлось силы, чтобы поставить ее на колени. Пришлось крепко связать графиню и вытащить после зачтения приговора из зала. Но во дворе суда она, перестав на минуту вопить, крикнула:
   — Если так третируют потомков Валуа, какая же участь ожидает кровь Бурбонов? — Выкрикнув эти пророческие слова, она истерически засмеялась и, обращаясь к народу, почти спокойно произнесла: — Это по собственной вине я подвергаюсь такому позору. Стоило сказать мне только одно слово — и я была бы повешена!
   Ей тут же заткнули рот.
   Она не смирилась до самого конца и продолжала буйствовать в руках палача. Поэтому раскаленное железо, которое должно было заклеймить плечо, прожгло ей грудь.
   В Сальпетриер она была доставлена в жутком виде: растрепанная, исцарапанная, в крови и копоти, полунагая, спеленутая веревками, почти безумная. Но и там она нашла в себе остаток сил, чтобы выкрикнуть сорванным голосом последнее проклятие.
   И все же не ее судьба столь сильно волновала грозно рокочущие толпы парижан, собравшихся в этот день у здания суда.
   Все с замиранием сердца ожидали выхода де Рогана.
   Служители подняли и унесли скамью подсудимых. Зал встретил этот недвусмысленный знак шумным вздохом. И все же никто до самого конца не знал, каким будет приговор.
   Роган вошел в зал в длинном парадном одеянии. Он сильно побледнел и похудел за это время. Выглядел уныло и сумрачно. Приглашенный судьями сесть, он, как бедный забитый проситель, беспомощно оглянулся и остался стоять. У некоторых судей навернулись на глаза слезы жалости.
   В этот день, 31 мая 1786 года, члены фамилии Роган и члены дома лотарингского пришли к тому месту, где должны были проследовать в зал судьи, еще в четыре часа утра. Все они — мужчины и женщины — надели глубокий траур. И когда огненные мантии парламента прорезали эти черные стены, замершие по обеим сторонам прохода, стояла страшная тишина. Казалось, что возвратились времена салических франков или феодальных войн.
   Но приговор был оправдательным. Принц Людовик де Роган от обвинения был освобожден.
   Париж встретил это известие взрывом восторга. Кардинал оправдан! Это значит, что королева, пусть и негласно, осуждена. Парламент возвысился над легитимной монархией. Роган, который не мог прославиться доселе даже скучной обыденностью своих пороков, стал вдруг знаменем парижан.
   Когда президент и советники вышли из сумрачного зала на слепящее солнце, их оглушили вопли восторга и возгласы: «Да здравствует парламент! Да здравствует кардинал!» Рыночные торговки осыпали судей цветами. Когда же, неуверенно улыбаясь и щурясь на свет, показался Роган, восторг толпы достиг наивысшего накала. Люди окружили карету, которая на время должна была отвезти его обратно в Бастилию, и, тесня и толкая друг друга, бросились целовать полы его одежды.
   С таким же ликованием было встречено появление Калиостро. Неудивительно, что никто не заметил, как к графу подошел какой-то седой худощавый человек и, сделав таинственный знак рукой, передал какую-то записку.
   Впоследствии утверждали, что это был господин де Казот. Возможно, так оно и было на самом деле.
   Как же прореагировала на решение суда королевская семья? Как она встретила первый порыв нарастающей революции? Королева заплакала и, отказавшись от обеда, заперлась в будуаре. Король расстроился и на ближайшем же приеме заявил, что Роган просто-напросто вор. Заявление это было встречено гнетущим молчанием. Людовик вспылил и, переполняя чашу ошибок и неудач, заявил, что отправит Рогана в изгнание.
   На другой день, блюдя королевское слово, ему пришлось подтвердить эту глупость в письменной форме. Логика требовала изгнать и также полностью оправданного парламентом Калиостро, что король и сделал. Но прежде чем граф покинул Париж, Людовик XVI смиренно просил его о частной беседе. Такая беседа вскоре состоялась в Фонтенбло. Король просил Калиостро изгладить в сердце память о перенесенном унижении и принять в знак дружбы те самые драгоценные реликвии французских королей, которые так заинтересовали графа в их последнюю встречу.
   Никто не знает точно, что увез Калиостро в своей карете из Парижа. Зато с уверенностью называли сумму, которую король получил взамен. Это был вексель на два миллиона ливров, который должен был учесть тот самый Санкастр из Лиона, подтвердивший вместе с другими финансовые полномочия Калиостро перед парламентом. Если учесть, что ожерелье стоило полтора миллиона, то можно было лишь смутно догадываться о характере королевских реликвий.
   Нечего говорить, что нашлись люди, заявившие, будто чуть ли не собственными глазами видели, как граф, вручая королю чек, присовокупил к нему в качестве личного подарка еще и хрустальный флакон с кроваво-красной жидкостью. Не оставалось сомнений, что это и был знаменитый эликсир бессмертия. Почему-то добавляли еще, что Калиостро не рассказал королю, как его надо принимать, по причине чего толку из этого не будет. Может быть, в это не очень-то верили, и все же парижанам было приятно сознавать, что их любимец оказался щедрее короля — обманутого мужа ненавистной австриячки. Как бы сказал по этому поводу сам Калиостро: Se non е vero, e ben trovato[21].

Глава 25
Зодиакальный день

   Получив из типографии сигнальный экземпляр книги Ю. Березовского, Гена Бурмин позвонил счастливому автору. Через час они уже сидели в ресторане «София». Событие необходимо было отметить.
   В ожидании шкварчащей на раскаленных угольях сковороды с агнешкой, они посасывали ломтики бараньей колбасы и пили холодный «димиат» под шопский салат с брынзой.
   — Да, старик! — Березовский щелкнул языком и блаженно закатил глаза. — Брынзу надо уметь готовить! Вот когда я отдыхал на «Золотых песках», так там была брынза!.. Поперчишь ее, мамочку, польешь оливковым маслом, винным уксусом сбрызнешь и все это смешаешь с помидорно-сметанным соком… А еще очень хороша брынза, запеченная в пергаменте. В ресторане «Трифон Зарезан» это коронное блюдо…
   — Вообще, — согласно закивал Гена, прихлебывая винцо, — нет ничего лучше первозданных плодов. Возьми хотя бы ту же брынзу — исконный овечий сыр. Что нужно было древнему греку? Ломоть сыра, горсть олив, кисть винограда и, конечно, мех с вином.
   — И еще мед в сотах, только чтоб обязательно на листе винограда или инжира.
   — Верно… Кухня стран Средиземноморского бассейна осталась в своей основе такой же, что и во времена Одиссея. Рыбу, к примеру, древние греки не очень-то уважали…
   — Не скажи! Не скажи! — запротестовал Березовский. — Не знаю, как греки, но в той же Болгарии я ел, может быть, лучшую в своей жизни рыбу… Это было в маленьком кабачке «Морской дракон» у самого моря. Представь себе кусок пляжа, отгороженный висящими на шестах сетями, столики в виде яликов, поплавки там всякие, якоря — это и есть «Дракончик». Да… Официанты в драных тельняшках и с красными платками на шее кормят — с ума сойти можно! И вот, представь, сижу я в таком ялике и гляжу на вечереющее тихое море. Невероятная луна медленно всплывает в этакой лазурной дымке, едва дышит прибой, где-то играет музыка, а мне приносят огромное блюдо раков, печеные мидии и огромную пеламиду на скаре! Каково? И плюс ко всему холодное пиво «Радебергер»! И рюмочку «Мастики» для пущей прохлады. Польешь в нее немного воды, и она тут же побелеет, как молоко, — кристаллы аниса выпадут… Самое питье в жару!
   — Ты один в этом райском ялике сидел?
   — Что? Неважно… Кстати, в этот день в «Дракончике» был морской праздник. Это зрелище, доложу тебе! Такого я не видал! Прямо на песке зажгли костры из сухого тростника. Не успели они прогореть, как тут же подкинули новую порцию. Пламя горит, искры летят, жар невозможный. Но наши пираты в тельняшках только, знай себе, подбрасывают. Хворост какой-то особый, сухую лозу и, конечно, все тот же тростник. Когда все это, наконец, прогорело, они разгребли угли граблями, и получился огненный ковер, что-нибудь метра два на четыре. И что ты думаешь? Притушив солью последние языки пламени, они разулись и устроили пляску на раскаленных углях! Босиком, старик! Каково?!
   — Грин пишет о таком хождении как об одной из тайн Африки.
   — Так то Африка, отец, а это наши другари-болгары, рядовые сотрудники «Балкантуриста»!.. Между прочим, один из наших, русских, толстый такой весельчак, тоже раздухарился, скинул сандалии — и прямо на угли! Все только ахнули…
   — И что?
   — А ничего. Он, конечно, не плясал, но пробежался, знаешь, по всей дорожке… Утром на пляже я сам его пятки осматривал — ни одного ожога. Так что, может, весь секрет тут лишь в душевном состоянии. Никакого страха быть не должно. Полная уверенность в успехе. И все будет в порядке.
   — Нет, дорогой! — не согласился Гена. — Не все так просто, как нам кажется. Одно дело — попрыгать на огне, другое — медленно ходить в течение двух-трех минут. Тут есть и свои секреты, и особая, неизвестная нам подготовка. Возьми хотя бы заклинателей дождей. Или бушменов, которые читают мысли друг друга, глядя на дым костра. Это ведь все загадки одного порядка…
   — Все это ерунда! У нас под самым носом творятся делишки и почище. Вот я сейчас веду следственные изыскания…
   Под нежное мясо агнешка, запиваемое темно-красным «Мелником», разговор постепенно перешел в русло явлений таинственных и непонятных. И как-то само собой получилось, что Юра Березовский проболтался о своих исторических изысканиях. Наверное, большой беды в этом не было. Но даже Гене Бурмину, своему в доску парню и доверенному человеку, не стоило пока рассказывать об этих пусть не секретных, но все же достаточно деликатных вещах. Березовский это понимал, но, сказав «а», он должен был сказать «б» — не мог же он ни с того ни с сего оборвать разговор. Надо было на что-то решаться немедленно. И он решился. Выбрал оптимальный вариант. Не очень оригинальный, надо сказать.
   — Только дай мне слово, что все это останется между нами. — Он понизил голос и придвинулся к собеседнику, лихорадочно соображая, как выйти из неприятного положения: и Гену не обидеть, и слова не нарушить?
   — Ну? — Гена даже вилку отложил и весь подался к приятелю. — Можешь не сомневаться! Ну?
   — Я тебе верю, голубь! — вздохнул Березовский. — Но дело это сугубо конфиденциальное. Понимаешь? Поэтому я не буду тебе рассказывать, как и с чем оно связано, что, старик, и почему. Скажу только одно: где-то в Москве находится сейчас ларец, в котором альбигойцы хранили свои тайные святыни.
   — Не может быть!.. — прошептал Гена, но по всему было видно, что поверил он сразу и безоговорочно и только лишь ждет подробностей.
   — Да… — Юра довольно откинулся в кресле. Решив пожертвовать малым ради спасения остального, он заглушил кошачье поскребывание совести и наслаждался теперь беседой, можно сказать, с чистой душой. — Эта реликвия, ставшая позднее известной под названием ларец Марии Медичи, находится где-то рядом. Этот сундук знал графа Калиостро, мальтийских рыцарей, тамплиеров, государя императора Павла Первого, может быть, многих декабристов и даже самого Пушкина! Последний его владелец — царский генерал-губернатор, сатрап, так сказать: перед тем как смыться в семнадцатом году, передал его своему слуге.
   — И где же он теперь?!
   — В этом-то вся загвоздка… Но тут кончаются уже границы моей власти. Это не моя тайна, Гена! Как только станет возможно, ты первый узнаешь всю эту жу-утчайшую историю! А пока нет, старик, пока — молчок!
   — Это, случайно, не связано с деятельностью нашего дружка Люсина? — спросил проницательный Гена.
   — Ой, миленок! — укоризненно покачал головой Березовский. — Я не говорю тебе ни да, ни нет. Оцени это! И вообще: забудь пока о сундуке. Настанет день — и ты все узнаешь. Обещаю тебе! Тем более что я намереваюсь написать об этом книгу… Так что, как сам понимаешь, тебя это не минует.
   — Рассказывать не можешь, а писать…
   — Нет же, нет! Писать тоже пока нельзя. Я же не сказал тебе, что пишу, я только собираюсь… Понимаешь? Но я уже вижу эту книгу! Я еще многого не знаю, все в тумане, но — как бы это сказать? — уже чувствую удивительный, неповторимый вкус! Я даже знаю фразу, которой закончу.
   — Ну?
   — «Звезды солгали. Игра не кончилась!» Что-нибудь в этом роде.
   — Любопытно! Значит, вот почему ты вдруг занялся астрологией!
   Березовский, действительно разрабатывая исторические толщи, столкнулся с некоторыми астрологическими проблемами. Как всегда обстоятельно и за минимальный срок, он постиг нехитрую тайну составления гороскопов и приобрел квалификацию шарлатана средней руки, где-нибудь в Швейцарии или ФРГ он мог бы даже зарабатывать этим деньги. Побочным результатом приобретенных знаний явилось несколько милых мистификаций и, конечно, куча примитивных гороскопов, которые Березовский составил для ближайших друзей. В частности, гороскоп Гены, родившегося 10 июня неважно какого года, гласил: «Созвездие Близнецов обещает успех в любви, пылкость, стремительность следовать всему возвышенному. Мужчина-Близнец похож на ребенка, который никогда не вырастает. Он удачлив, и все дается ему без особых усилий, как бы само собой. Счастливый месяц для него — август, день недели — вторник, числа — 5, 10, 15».
   Сейчас было как раз 15 августа и как раз вторник. Березовский вспомнил это и, досадуя, закусил губу. Разговор следовало как можно скорее перевести на другие рельсы, иначе проницательный Гена обо всем догадается. Ведь они встречались по два, а то и по три раза на неделе, и все Юрины увлечения так или иначе прорывались в разговорах. Сопоставив все это с загадочным сундуком, Гена действительно мог проведать слишком о многом. Именно этот нежелательный для Березовского мыслительный процесс и протекал сейчас в бурминской голове.
   — И материалы о десятой главе «Евгения Онегина», которые я тебе достал, значит, были тебе нужны вовсе не для знакомой критикессы? — спросил он, что-то припомнив и сопоставив в полном соответствии с запоздалым предвидением Березовского.
   — Гена, прошу тебя, перестань ворочать мозгами! Забудь пока об этом сундуке, будто я тебе ничего не говорил! Не выпытывай, котик! Умоляю!
   — Ну ладно, — со вздохом согласился Гена. — Будь по-твоему. Но о самом-то сундуке ты можешь говорить? Какой он из себя? Ты его видел?