Не буду описывать вам столь известные прямые и однообразные улицы Берлина, а также и новейшие его здания в игрушечном роде: род архитектуры, доведенной здесь до совершенства, как то видно в Wewer-Kirche, построенной на манер готической, и в музеуме Шинкеля{42}

III

   Вена. Февраля 1841 года.
   В Потсдаме и Сан-Суси я посетил прежнее жилье Фридриха Великого{43} и нынешнее – в склепе гарнизонной церкви. Тут кистер{44} показал мне место, где стоял Наполеон в задумчивости над гробом Великого. С Наполеоном встретился я еще в Лейпциге, когда, после двухнедельного Пребывания в Берлине, отправился туда в дилижансе: я говорю о поле битвы{45}, где я осмотрел три четвероугольных камня, один на том месте, Где Шварценберг начал атаку, другой, где Наполеон стоял с штабом своим, и третий на берегу Эльстера, где утонул Понятовский. Уж возможно ли, чтоб мой приятель К<атков> пропустил знаменитый погреб Ауэрбаха{46}, откуда Фауст, по народному преданию, выехал на площадь с помощью дьявола, верхом на бочке? Но у К<аткова> есть особенная манера осматривать погреба: он спрашивает, например, из которого угла двинулся Фауст, садится в этот угол, приказывает себе подать устриц и бутылку иоганнисберга, и когда то и другое прийдет к концу, ему действительно кажется возможным такое воздушное путешествие: даже кажется, будто оно уже и свершается: только вместо Фауста сидит на бочке он, добрый товарищ мой, и вот несется он мимо чудесной готической ратуши (так, по крайней мере, он сам рассказывал), и на балконе ее бургомистр объявляет народу о побиении – ганзеатических купцов в Новегороде{47}, а между тем часы начинают шуметь, смерть бьет в колокол, и все фигурные горельефы на стенах домов начинают под этот звук двигаться, рыцари шевелят мечами, дамы сбрасывают покрывала и проч. и проч. Товарищ мой всегда бывает этим доволен. Через два дня, по прекрасной железной дороге я отправился в Дрезден, через две недели в Прагу, а оттуда в Вену, где я нахожусь теперь, ожидая только первых ласточек, чтобы ехать в Венецию.
   Что за счастливая землица Саксония! Что за богатство почвы! Что за роскошь видов! Я ездил в дурное время года, но застал еще Эльбу в полной красе, текущую между гор, усеянных деревьями, загородными домами, садами, колокольнями. Долина, в которой стоит Дрезден, показалась мне очаровательною, и как бранил я зиму, не позволявшую мне ехать в Саксонскую Швейцарию! Я видел ее, Рафаэлеву «Мадонну», «Мадонну» Мурильо, «Ночь» Кореджио, «Спасителя с монетой» Тициана, и надолго останутся со мною эти чудные лики. Не могу описать тебе теплого чувства, исполнившего меня, когда по выезде из дрезденской долины (на пути в Прагу) поднялись мы на горы, и с обеих сторон открылись нам лощины, поросшие лесом, деревни, разбросанные промежду скал, и вдали верхушки Кёнигштейна в тумане. Ты знаешь, как редко видел я не только природу, но просто горизонт неба, и потому впечатление это было совершенно ново и как-то освежило меня. До сих пор я только понимал условно все, что может заключаться усладительного во взгляде на землю: теперь понимаю иначе.
   Прага, первый католический город на пути моем, показался мне преддверием в Италию. Бесчисленные статуи святых стоят на мосту, на площадях, на перекрестках; каменные мадонны возвышаются решительно на каждом выступе, и даже простенки домов расписаны происшествиями из священной истории. Св. Непомук, покровитель Богемии, оберегает входы, выходы, дворы и службы. Бездна монастырей, и, наконец, первая церковь светлого готического стиля (св. Вита, или иначе Dom-Kirche), со столбами, каменными кружевами и проч., которая в неоконченных частях своих показывает, что в голове архитектора была она совершенно полным, правильным, гармоническим созданием. Тут также впервые ухо поражено славянским говором, и вообще Прага походит на Москву, как Москва могла быть до Петра. С высоты здешнего Кремля, именуемого Градчин, виден дом Валенштейна{48}, Вышгород, с остатками замка кровожадного Либуши{49}, и проч. Богемия играла некогда добрую роль в европейской истории{50}.
   Наконец, я в Вене; но здесь совсем другая жизнь{51}. Ты можешь здесь, сколько душе твоей угодно, наслушаться вальсов и галопадов Штрауса{52} в Ланнера{53}, приволокнуться за кем угодно, ибо женщины тутошние прежде всей Европы эмансипировались, накупить очень хороших вещей в магазинах, заказать прекрасную коляску, потанцевать на публичных балах, которых здесь бездна{54}, наконец, даже прочесть русскую газету; но для всего этого у меня нет охоты. К счастью, нашел я здесь З<аики>на{55}, с которым живу почти об стену, и мы вдвоем стараемся перенесть тягость необычных здешних удовольствий, ожидая весны, чтоб ехать мне в Италию, ему во Франценсбад и в Берлин.

IV

   Вена. Март 1841 года.
   Прежде, чем буду описывать житие-бытие мое в Вене, скажу вам, что две усладительные недели провел я в Саксонии. Перл Германии – это Саксония! Массивный и мрачный Дрезден на берегу веселой Эльбы в зелени (еще была зелень при мне) гор, садов и загородных дач кажется старым каравансераем{56} в роскошной долине: он таков и есть. Как только блеснет теплое солнышко на небе, все народонаселение его выходит изо всех ворот города и рассыпается по горам, пешком, верхом на ослах и проч. Иностранцы и туземцы все живут около столицы, а не в ней. Туда приезжают переменять рубашки, сделать маленький хальт[9] и опять, и опять под открытое небо. Зимой приобретает он какой-то особенно строгий вид, и этот оттенок уже лежал на нем, когда я прибыл; ВО Эльба все еще текла, горы все еще, хоть и тускло, а зеленели, и дилижансы в Пильниц и другие места ходили порядком-таки набитые. На зиму здесь все запираются, да вместе с собой запирают и музеумы, галереи и кабинеты. Чтоб повернуть на крюках железные двери их, надобно всякий раз приготовить два или три талера, а если сообразить, что целые дворцы Обращены в коллекции, так тайны расходной моей книжки будут вам Очень понятны. На искусство смотрят здесь строго и серьезно: это особенно заметно в театре, на который много действует пребывание в городе Аудвига Тика{57}, самого короля и пьесы принцессы Амалии{58}. Последние разыгрываются превосходно, и от этого все их недостатки делаются очень ясны и ощутительны. Наиболее страдают они неимением верного основания, так что комические сцены, иногда хорошохонько придуманные, выходя из неестественного, а чаще ничтожного начала, кажутся неуместными. Конечно, Зейдельмана, о котором я уже писал вам, тут нет; но зато труппа как-то ровнее, чем в Берлине, и в исполнении пьес особенно Сличается общностью и литературностью: я не знаю, какое другое слово употребить, чтоб объяснить вам эту тщательную критическую обстановку пьес и старание выполнять знаменитые произведения с той точки зрения, с которой смотрели на них лучшие германские критики. Это познакомило меня с новым родом наслаждения, доселе мне незнакомого. Лучшие актеры – бывшая петербургская актриса Бауер{59}, Паули{60} для высокого комизма и муж и жена Девриенты{61}.
   И не воображайте, чтоб я вздумал описывать вам презнаменитую картинную галерею или так называемый Зеленый Свод с королевскими драгоценностями. Вы хорошо понимаете, как следует говорить о них. Разве только для одного <Боткина> упомяну о музеуме Менгса{62}: это собрание всех знаменитых статуй, разбросанных по дворцам и виллам Италии, в бесподобнейших копиях. Тут Менелай, выносящий из битвы Патрокла; Лаокоон, сидящая Агриппина, Венера Медичейская, Венера родильница, Венера Каллипига, спящий гений и, еще лучше, спящий гермафродит. Когда я очутился в этом музеуме, теплая кровь прилилась у меня к голове и сердцу, закружилась первая, застучало ретивое. Что за красота! Что за роскошь! Что за наслаждение! Если называют человека царем вселенной, то, конечно, уж не того, который ходит в штанах и фуфайке, и не того, у которого сочинился горб от наклонного положения за письменным столом, а вот этого, у которого каждый мускул – прелесть, мощь и жизнь… Неосторожное соприкосновение с нагою красотой сделало меня почти сумасшедшим: целую неделю казались мне отвратительными рожи с бакенбардами, шляпы с отворотами и плащи с полинялыми, плисовыми воротниками… Повторяю, я провел в Дрездене две восхитительные недели.
   На австрийской границе нас тщательно осмотрели, отыскивая всего более книг и табаку{63}. Последний составляет монополию правительства. С нами ехал честный уроженец Гамбурга, который не позаботился засвидетельствовать своего паспорта у австрийского посланника. Его вынули из кареты и объявили, что он должен возвратиться восвояси. Немец побледнел и чуть-чуть не упал в обморок. Трепещущим голосом стал он уверять чиновников, что у него тесть в Вене болен, при смерти, да и родной его брат умирает, да и лучший его друг, с которым сидели они на одной скамье в школе, тоже не очень хорошо себя чувствует, да и сам он давно уже страдает завалами и едет совещаться с венскими докторами. Его пропустили до Праги, где он целые дни бегал по канцеляриям, выхлопатывая позволение ехать далее, и, кажется, выхлопотал.
   С самого Любека не встречал я города, более Праги наполненного легендами, преданиями и памятниками старины, потому что в северной Германии реакция Лютера была так сильна, что уничтожила все это{64}. В церквах я ничего не находил, кроме портретов протестантских предигеров[10] около алтарей, с строгими лицами и книжками в руках{65}. Здесь что шаг, то легенда. Вот место на мосту, с которого низвержен был в реку св. Непомук, покровитель Богемии, обозначенное врезанным в камень крестом с Пятью звездами, и проходящие снимают шапки и благоговейно дотрагиваются до него. Вот окна дворца, откуда при начале Тридцатилетней войны выброшены были депутаты{66}. Вот башня Делиборки{67}; там, под горой дворец и сад Валенштейна, а вдали Вышгород, где жил Либуша; самая кафедральная церковь св. Вита, первая церковь на пути моем, светлого, легкого, прозрачного, так сказать, готизма, наполнена надгробными памятниками прежде бывших Богемских королей и другими остатками старины. Это объясняет, отчего чешское племя сделалось теперь представителем славянизма в Германии, и старание писателей и ученых Богемии о сохранении народности и языка{68}. Я весьма сожалею, что не был у Ганки{69}: всех русских принимает он как родственник, дает им Краледворскую рукопись{70} и берет с них обещание выучиться по-чешски. До сих пор мало еще примеров, чтоб сдерживали слово. Кстати о славянизме. В Вене познакомился я с профессором Срезневским{71}. Человек этот совершает подвиг европейский: от Балтийского моря и до Адриатического изучает он славянские племена, их наречия, обычаи, песни, предания, и большею частию пешком, по деревням и проселочным дорогам. Теперь он в Вене доучивается по-сербски и потом собирается обойти Иллирию, Далмацию и Черногорию. Особенную прелесть его составляет необычайная, германская любовь к своему предмету. Он решительно убежден, что славянскому племени предоставлено обновить Европу, и с восторгом показывал нам карты, говоря, каким образом соотчичи наши разлились от Померании до Венеции. За две станции до Венеции есть еще славяне, в Австрии их 18 миллионов. Турция почти вся состоит из них, и, по остроумным его доказательствам, даже вся полоса Европы от Рейна принадлежала некогда славянам. Он будет обладателем богатейших фактов, с помощью которых и объяснится, наконец, наша народная физиономия.
   О библиотеках скажу вам, что здесь одна только библиотека в городе имеет право давать книги для чтения{72}: все прочие ограничены продажею, которая, разумеется, не может быть велика. О многих творениях, известных всей Германии, и помину нет{73}. Это очень легко объясняется совершенным равнодушием общества к литературе и литераторам. Говорят, надворный советник Грильпарцер{74} много вредит службе своей страстью писать трагедии. На Анастасия Грюна (графа Ауерсперга){75} даже смотрят пугливым оком. Всякий, напечатав статьи в заграничной Немецкой газете без предварительной цензуры, платит 100 червонцев (1000 рублей), кроме других могущих быть оштрафований. Впрочем, все эти вещи и разные другие требования здесь должны откинуться в сторону, ибо в Вене живется совсем инаково, чем в остальной Германии. Чудно хорошо живется в Вене! В католических государствах Германии нет того, что называется maisons de joie[11]; от этого образовались здесь два класса женщин: для одного из них (pour les femmes galantes[12]) во всех концах города даются публичные балы под всевозможными наименованиями; для них играют оркестры Страуса, Ланнера, Морелли{76} и др.; для них отделываются великолепные мраморные залы; для них на всех перекрестках приклеиваются чудовищно гигантские афишки, «Извещением о рококо-бале в Сперле{77}, о сувенир-бале в Бирне{78}, о флора-бале в Элизиуме{79}. Не буду описывать вам всех этих зал и балов, на которых даже можете быть в сюртуке, платя бездельную сумму за вход: довольно сказать, что вы очутитесь вдруг в центре интриги, волокитств, значительных взглядов, красноречивых улыбок, ревностей, притираний и проч. и проч. Свобода нравов в высшем избранном кругу тоже не Подлежит сомнению, и бедная Италия совершенно понапрасну несет упрек в безнравственности и необузданности страстей: любовные сплетни и происшествия составляют насущный интерес всех голов, цель существования многих, и если вы прибавите к этому великолепие аксессуаров, утонченные формы обращения, пышность магазинов, экипажей, костюмов, движение, которое сообщается от необходимости искательства, то поймете, что все это может иметь жизнь и прелесть. Репутация Вены, как музыкального города, вся лежит на плечах Ланнера и Страуса и на бесчисленных их вальсах и галопадах. Опера же плоха; знаменитые музыкальные произведения даются раз в год обществом любителей музыки. В комедии отличается Ларош{80} и прелестная Нейман{81}, и при новых пьесах Бург-театр{82} посещается отборным обществом: это поселяет какое-то особенное соревнование в актерах, так что группа действительно может назваться хорошею, хоть недостаток понятий об искусстве заметен и тут в ломании и коверканьи образцовых драматических произведений. Но не Бург или не императорско-королевский театр составляют физиономию Вены, а ее три народных театра{83}, где на народном наречии даются фарсы, местные пьесы, волшебные представления, где царствует каламбур нечесанный и где гомерический хохот гремит постоянно с 7 часов вечера до 10 включительно. Герой этих театров есть актер и писатель Нестрой{84}. Пьеса его «Zu ebener Erde»[13] известна в Петербурге. Мало-мало даже самый низкий класс народа причастен этому вихрю удовольствий: в кабаках даются Abendunterhaltungen[14]; тут на столе, по концам коего стоят сальные свечи, Пизарро машет руками, бьет себя в грудь, а индианка в соломенной шляпке с красным пером вынимает красный платок и всплакивает. Публика из извозчиков и носильщиков хлопает в ладоши и по окончании пьесы бросает гроши в жестяную тарелку Пизарро. Такова Вена…