которые к нему применялись суровые дисциплинарные меры, он,
судя по всему, достаточно ревностно исполнял монашеские
обязанности. Было, впрочем, замечено, что с течением лет он
стал проявлять неуместный интерес к тонкостям вероучения. Он
вел чрезмерно вольные разговоры и вечно с кем-нибудь спорил. Не
умея ни читать, ни писать, он развил в себе изумительную
память, позволявшую ему помнить все, что он когда-либо слышал,
и всех, кого когда-либо видел, -- и пользовался этой своей
способностью в самое неподобающее время. Обнаружив склонность к
перекорам и непокорству, он провозглашал, будто многое в
устройстве Святой Русской Церкви следует переменить и
осовременить. Людям, утверждал он, нужен Новый Иерусалим. Одна
из бурных перебранок с настоятелем по поводу личных свойств
Духа Святого завершилась для старика переломом челюсти, а для
молодого человека -- изгнанием из монастыря. Наступил
полемический период. В целом насельники монастыря были рады,
что никогда больше его не увидят, -- в особенности
отец-настоятель.
Далее мы обнаруживаем его поселившимся в просторном сарае
верстах в пятнадцати от Москвы. Поскольку настоятель не решился
предать гласности истинные обстоятельства, при которых ему
сокрушили челюсть, о молодом человеке распространилась
определенного толка слава -- слава чистого помыслами, но
непонятого преобразователя веры. К нему стали стекаться
последователи, которых насчитывалось поначалу не более двадцати
человек. Эти ученики, писать, как и он, не гораздые, не
оставили нам свидетельств о том, что происходило во время их
продолжительных прений. С определенностью можно сказать лишь,
что именно тогда он приступил к выработке канонов Исправленной
Церкви. Приверженцам ее полагалось жить подаянием, не покрывать
голов и носить красные рубахи -- подобно христианам древних
времен. Обаяние этих простых установлений, распространяясь
повсеместно, привлекло к нему новых сторонников. Среди них
появились теперь и образованные люди, собравшие его изречения в
"Златую Книгу". Он решил ограничить число учеников
шестьюдесятью тремя и назвать их "Белыми Коровками". Будучи
спрошенным, почему он избрал такое прозвание, он отвечал, что
коровки -- скоты чистые и полезные, без коих человеку жить
невозможно, и ученики его таковы ж. Сквозившее в его речах
врожденное здравомыслие, много способствовало росту его славы.
Кроме того, примерно в это же время он принялся пророчествовать
и надолго впадать в отрешенное, неподвижное самосозерцание. Под
конец одного такого приступа, после того, как он не вкушал ни
питья, ни пищи в течение трех с половиной часов, он изрек
нечто, ставшее впоследствии известным как Первое Откровение.
Сводилось оно к следующему: "Человеко-Бог это Человеко-Бог, а
не Бого-Человек". Будучи спрошенным, как он дошел до такой
великой мысли, он отвечал, что она сама на него снизошла. Шум,
поднявшийся в связи с этим продерзостным изречением, -- кое-кто
называл его боговдохновенным озарением, большинству же оно было
известно, как Несказуемая Ересь, -- едва не вылился в той
округе в подлинные беспорядки. Город ненадолго разделился на
два лагеря, и Полицмейстер, здравосмысленный служака, не мог
взять в толк, как ему поступить с подрывными элементами,
выросшими в числе уже до нескольких сот и включавшими в себя
несколько влиятельнейших представителей городской знати. Зайдя
в тупик, Полицмейстер обратился за советом к Прокурору
Святейшего Синода. Последний, вникнув во все обстоятельства,
пришел к поспешному выводу, что прорицатель такого пошиба может
сослужить недурную службу при осуществлении кой-каких его,
Прокурора, замыслов. Он надеялся, внушив молодому реформатору
чувство признательности, сделать его своим послушным орудием --
просчет, о котором ему пришлось пожалеть еще на этом свете (где
он, впрочем, не задержался). По наущению Прокурора, Бажакулова
призвали в столицу. Приближался период политический. В целом,
население Москвы было радо, что никогда больше его не увидит,
-- в особенности Полицмейстер.
Так началась в его жизни блистательная эпоха. Посредством
ряда осмотрительных шагов, прослеживать которые мы нужды не
имеем, он втерся в доверие ко Двору. Как уверяли его враги,
этим мирским успехом он был по большей части обязан
коренившемуся в его натуре невероятному сочетанию раболепства,
коварства и наглости. Само собой разумеется, впрочем, что
человек подобного пошиба должен был обладать редкостными
качествами, чтобы в один прекрасный день оказаться -- все это
случилось давным-давно -- хозяином целой анфилады покоев в
Царском дворце, где он, невидимый миру вершитель судеб державы,
тайный советник высших кругов, жил в изысканной роскоши.
Монашеский наряд его вскоре украсили ордена и знаки отличия, ни
одно из официальных торжеств не совершалось в его отсутствие,
ни одно из назначений на государственный пост, ни на высшем, ни
на низшем правительственном уровне не имело силы без его
одобрения. Счет красным рубахам, ношение коих было одним из
немногих способов снискания его благосклонности, шел уже на
тысячи. Своих противников он сокрушал железной десницей. Он
сотворил пару чудес, но главную причину, по которой его
почитали едва ли не наравне с Господом-Богом, составляли во
множестве изрекаемые им удачно сбывавшиеся пророчества --
ничуть не менее удачно, чем то, которое он произнес после
очередного вдохновенного самосозерцания, предсказав скорую и
насильственную кончину прежнего своего благодетеля, человека,
коему он был обязан своим вознесением к вершинам славы. По
сказанному и совершилось. Несколько дней спустя Прокурора
Святейшего Синода обнаружили в его постели пораженным неведомой
рукой. Некий окопавшийся в Швейцарии журналист имел, правда,
нахальство заявить, что Прокурор был убит вследствие
подстрекательств со стороны Бажакулова, и утверждал, что он сам
будто бы слышал от неназванного им свидетеля о том, как
упомянутые лица ожесточенно бранились из-за некой дамы,
относительно имени которой нас также оставляют в неведении. Это
могло быть и правдой, такие ссоры между ними уже случались.
Впрочем, особенно доверять этому автору не приходится, его то и
дело ловили на сгущении красок в диатрибах по поводу того, что
он именовал "сползанием в идолопоклонство". Определенно можно
сказать лишь, что в пору верховенства монаха-расстриги в стране
было весьма неспокойно -- не менее 13783 человек попали в
Сибирь и еще 3756 по его приказу казнили. И все же казалось,
будто ничто не способно поколебать его власти, когда с
устрашающей внезапностью грянул гром. Это было нечто типично
русское, какой-то скандал в высших сферах, подробности
которого, возможно, и увидят свет спустя несколько столетий,
когда сокрытая в Императорском архиве путаная история Двора
откроется взорам исследователей, еще сохранивших к ней интерес.
Во время этого кризиса, когда 44323 арестованных, по
преимуществу либералов, ожидали суда в тюрьмах столицы,
расстригу несомненно устранили бы без особого шума -- мера,
обычная в отношении дворцовых фаворитов, -- если бы не угроза
бунта его приверженцев, число которых насчитывало ныне многие
сотни тысяч. В итоге пришлось втайне выработать компромиссное
решение. Бажакулова выслали, старательно подчеркивая все знаки
немилости, в один из монастырей далекой и негостеприимной
Вятской губернии, предоставив ему досуг для размышлений о
бренности дел человеческих. Близился период просветления. В
целом, столица была рада, что никогда больше его не увидит, --
в особенности ожидавшие суда заключенные.
Поначалу, диета и дисциплина едва его не прикончили. Он
утешался сознанием того, что слава его распространяется все
шире и шире. Поскольку Двор не решился предать гласности
истинные обстоятельства, при которых расстриженный монах впал в
немилость, его сочли мучеником, жертвой политической интриги,
претерпевшим неправую кару святым. Ученики умножались. "Златая
Книга" пополнялась бесценными изречениями -- мудрыми и
благотворными, отзывавшимися эхом по всем концам страны. Новый
Иерусалим был уже не за горами; ядро движения, истинные
посвященные из числа его приверженцев, получили прозвание
"Священных шестидесяти трех"; он именовал их своими апостолами,
а себя самого Мессией, в чем кое-кто усматривал дерзостное
самомнение. Его репутация как святого стала столь
основательной, что он вновь обратился в силу, с которой
приходилось считаться; собственно говоря, Двор уже начал
подумывать, не почтить ли его сызнова своим благоволением,
когда было провозглашено Второе Откровение. Сводилось оно к
следующему: "Плоть и кровь теплокровных скотов суть мерзость
для Белых Коровок". Будучи спрошенным, как он сумел облечь в
слова отмеченное такой новизной и величием суждение, он
отвечал, что они сами на него снизошли. Его последователи, --
число которых дошло к тому времени до трех миллионов, --
немедля отказались притрагиваться к Нечистому, и все бы ничего,
когда бы не то обстоятельство, что Новая Вера проникла и в
армию, а Великие Князья только-только приняли деятельное
участие в заключении прибыльного контракта, связанного с
обширными поставками мяса войскам. Если солдатня откажется есть
говядину, баранину и свинину, соответственно уменьшатся и
выплачиваемые по контракту проценты. И вожди нации заняли
твердую патриотическую позицию. Здоровье и моральный дух всей
нашей армии, провозгласили они, зависят от доброкачественного
питания, каковое возможно лишь при наличии в рационе
определенных радиоактивных оксидированных
магнетокарбонгидратов, присутствующих только в мускульной ткани
животных и больше нигде. Новая ересь грозит подорвать самые
основы Империи! Они не из тех, кто опускается до компромиссов в
вопросах, затрагивающих национальную безопасность. Обратившись
к Бажакулову частным порядком, Великие Князья посоветовали ему
взять Откровение обратно. Он отказался. Тогда к нему направили
тайного посланца, предложившего на выбор либо покушение со
смертельным исходом, либо высылку из страны в ближайшие три
часа. Последнее показалось святому более приемлемыми и его с
небольшим, кое-как собранным в предотъездной спешке запасом
рублей в кармане доставили особым поездом прямиком к границе.
Когда новость об изгнании Бажакулова стала известной, произошли
кое-какие волнения, впрочем, несколько залпов крупной картечью
привели к чудодейственным результатам. Большая часть его
сторонников отреклась от былых заблуждений, остальные, получив
от подпольного комитета ревнителей благотворительные ссуды,
изыскали возможность уехать за границу, чтобы поселиться
поближе к высланному Мессии. Начался период изгнания. В целом,
Россия была рада, что никогда больше его не увидит, -- в
особенности партия Великих Князей.
Став человеком, объявленным вне закона, он остановил свой
выбор на Непенте, в котором его привлек отчасти климат, но
главным образом рассказы об изумительной рыбе и лангустах,
пище, к которой он всегда питал необычайное пристрастие.
Ученики следовали за ним поодиночке и стайками. Их алые рубахи
скоро примелькались на улицах городка; людьми они были по
большей части добродушными и безвредными, и если понаделали
кучу долгов в местных лавчонках, то не из врожденной
бесчестности, а просто потому, что у них не было денег. По
летнему времени они пристрастились купаться в одной маленькой
бухточке у основания мыса, на котором стояла вилла госпожи
Стейнлин. Последняя поначалу с неодобрением наблюдала, как они
резвятся там голышом -- чего еще, говорила она, можно ждать от
русских? Потом ей случилось увидеть, как они поедают сырых
крабов и прочую живность, и она вдруг сообразила, что они,
видимо, голодны. Будучи женщиной чувствительной, бездетной и
испытывавшей наибольшее счастье, когда ей приходилось кого-либо
кормить и нянчить, она стала посылать им корзины с едой, а
иногда и относить эти корзины собственноручно. Они были так
бедны, так далеки от дома, так живописны в их красных рубахах и
кожаных поясках!
В последние годы госпожа Стейнлин больше уже не выходила
замуж, убедившись наконец, после крушения многих надежд, что
мужей интересовали лишь ее деньги. По праву или без оного, но
она желала, чтобы ее любили за собственные ее достоинства,
любили телом и душой, настоятельно подчеркивала она. Подобно
тому, как жар Эребуса дремлет под ледяным его покрывалом, под
светским лоском госпожи Стейнлин -- корочкой, в ее случае не
такой уж и плотной, -- таилась натура, трепещущая от страсти.
Госпожа Стейнлин оставалась вечно неудовлетворенной, причиной
чему служила ее непоправимая романтичность. Вся жизнь, вполне
справедливо провозглашала она, есть не что иное, как поиски
друга. К сожалению, она предавалась этим поискам с открытыми
глазами, так и не усвоив простейшей истины, согласно которой
для того, чтобы найти себе друга, нужно закрыть один глаз: а
чтобы сохранить его -- оба. Она постоянно наделяла мужчин
качествами, которыми, как госпожа Стейнлин затем обнаруживала,
они не обладали. Со времени завершения брачного периода она без
передышки влюблялась, и каждая любовь была еще более вечной,
чем предыдущая.
В этом отношении госпожа Стейнлин представляла собой
полную противоположность Герцогини. Последней, хранившей
верность своему идеалу, "La Pompadour", было решительно все
равно, сколько мужчин увивается вокруг нее, оказывая ей знаки
внимания, -- чем больше, тем лучше. Возраст их также ее не
заботил, пусть будут хоть дряхлыми развалинами, какая разница?
С другой стороны, она была довольно придирчива по части стоячих
воротничков и иных деталей костюма; наружность и разговоры ее
свиты, заявляла она, должны быть приемлемыми для любого
хорошего общества. Госпожа Стейнлин, со своей стороны,
предпочитала иметь в сопровождающих не более одного человека,
но непременно молодого, пышущего здоровьем и полного жизни. Что
касается прочих мелочей, то она если и отдавала чему-либо
предпочтение, так это байроновским воротникам перед стоячими, в
остальном мало обращая внимания на то, как одевается ее кавалер
и какие высказывает мнения. По правде говоря, она предпочитала
юношей прямых, дерзких, с экстравагантными взглядами и вообще
питающих склонность к непроторенным путям. Двух этих дам
уподобляли Любви Небесной и Любви Земной, а также Венере Урании
и Венере Пандемос -- сравнение, вопиюще несправедливое по
отношению к каждой из них.
Во время тех летних купаний госпожа Стейнлин и
познакомилась с человеком, ходившим тогда у Учителя в любимых
учениках. Звали его Петром -- Петром Арсеньевичем
Красножабкиным. Он был истинным сыном земли -- здоровенным
молодым великаном, с завидным варварским пылом предававшимся
пьянству, обжорству и прочим радостям жизни. Натура его не
содержала в себе ни грана благочестия. Алую рубаху он напялил
потому, что хотел побывать на Непенте, а денег, подобно
христианам древних времен, не имел. Движимый скитальческим
духом, который достается в наследство каждому московиту, а
также присущей любому разумному человеку потребностью узнать
вкус новых земель, новых вин и новых женщин, он открыто объявил
себя Белой Коровкой. И очень правильно сделал. Такой поступок
привлекал к человеку внимание подпольного комитета ревнителей,
а те оплачивали ему путевые расходы, позволяя задаром
проехаться на солнечный юг. Попав сюда, он ко всеобщему
удивлению быстро завоевал благоволение Учителя. Но теперь между
ними встала госпожа Стейнлин. Она отличила Петра, проникнувшись
к нему теплыми чувствами. Он удовлетворял каждому из условий,
выдвигаемых ею в отношении возраста, обличия и мнений. К тому
же, он всегда был так голоден! Раз или два она пригласила его
позавтракать с нею, а затем начала брать у него уроки русского
языка.
-- Он всего только мальчик, -- говорила она.
В разговорах, которые вело с нею это дитя природы, и
которые она по мере возможности поддерживала, ей понемногу
открылось, насколько ошибочными были ее суждения о русском
характере. Она начала постигать сокровенный смысл той братской
любви, того апостольского духа, который связывал воедино все
сословия необъятной Империи, начала уважать простоту русской
души, ее спокойную, величавую веру. Она пересмотрела свои
ограниченные лютеранские взгляды и открыто признала, что была
кругом неправа, заявив однажды, будто Белым Коровкам следует
"уделять побольше внимания мылу и поменьше спасению души".
Магия любви! Она смягчила, и далеко не впервые, ее отношение и
к человечеству вообще, и в частности, в данном конкретном
случае, к членам благочестивой общины; разве все они не братья
ей и не сестры? Она даже связала шесть пар теплых шерстяных
носков и с учтивой запиской отправила их Учителю -- записка
осталась без ответа, но и носки назад не вернулись. Что же
касается Петра, она называла его своим Петриком или, в наиболее
несдержанные минуты, Петром Великим. Вскоре он стал приходить
на виллу всякий раз, как там садились за стол и оставаться на
несколько часов, которые они посвящали борьбе с русскими
родовыми окончаниями. Он не скрывал удовольствия, с которым
набивал за ее счет свой крепкий молодой желудок; это было самое
главное, а все, получаемое в довесок, он принимал как дар
богов. Не будь он таким простаком, он мог бы вытянуть из нее
сколько угодно денег. Их роман продолжался уже четыре месяца --
срок для таких романов немалый.
Не впервые пришлось госпоже Стейнлин испытать на
собственном опыте неудобства, связанные с местонахождением ее
дома. Это была, как часто указывал дон Франческо, "наиболее
неудачно расположенная в стратегическом отношении вилла на всем
Непенте". Ах, этот мыс, перешеек или как он там называется, чем
он ее только привлек? Какой демон соблазнил ее купить эту
землю? Как она завидовала другим -- Киту, к примеру, который,
будь он человеком подобного склада, мог средь белейшего дня
принять какого угодно гостя, и тот вошел бы в обветшалые ворота
и вышел из них так, что никто бы ничего не заметил! Она
совещалась с самыми дорогостоящими специалистами по земледелию,
добиваясь ответа, -- как вырастить на этом мысу хоть что-то,
способное прикрыть подходы к дому. Безуспешно. Почва была
неплодородной до крайности, неподатливый камень; несколько
растрепанных ветром олив ничего не скрывали, а углядеть рубаху
Петра не составляло труда ниоткуда -- даже с рыночной площади.
На Непенте все быстро становится известным. Ее уже начали
донимать ехидными вопросами о том, как подвигаются "уроки
русского языка". Назревал скандал. Пуще всех ярился синьор
Малипиццо. Он ненавидел всю русскую шатию и строил различные
планы насчет того, как изгнать ее с острова. Друг Судьи,
Консул, целиком разделял его взгляды. Он то и дело повторял,
что надо что-то делать.
Прослышал об их романе и Учитель, даром что жил он
затворником. Он опечалился, но не чрезмерно, выбор учеников у
него был богатый. Каждый, кто прибывал из Святой Руси,
независимо от пола и возраста на несколько часов или дней --
как получится -- уединялся с Учителем в его обители, дабы
пройти посвящение в Закон и проникнуться пониманием значения
оного: таков был обычай Нового Иерусалима. Эта система
духовного контроля давала Учителю веру в то, что рано или
поздно он отыщет преемника. К тому же, отступничество любимого
ученика было лишь каплей в океане его печалей. Его терзала
тайная мысль о том, что на самом пороге возвращения к былому
мирскому процветанию он, поддавшись вдохновению, изрек это
несчастное Второе Откровение касательно теплокровных скотов.
Как он не вспомнил о Великих Князьях, о том, какая это
богохульственная, скорая на расправу клика? "Вот что бывает, --
говорил он, -- когда ставишь служение Господу превыше услужения
властителям земным". Положение со Вторым Откровением было
безвыходным, оно-то и вынуждало его оставаться изгоем на этом
острове. Период изгнания никак не кончался, хотя Непенте, в
целом, был бы рад никогда больше его не видеть, -- в
особенности синьор Малипиццо.
Между тем, Белые Коровки жили себе, как умели: те, что
побогаче, в домах, укладываясь спать по пятнадцать-двадцать душ
в одной комнате, на благой манер патриархальной Руси, -- те,
что победнее, в развалинах, сараях, погребах, а то и в пещерах,
которых много было средь скал. При таком климате, как на
Непенте, ночлег отыскать нетрудно, если не слишком
привередничать по части сов, летучих мышей, ящериц, жаб,
уховерток, многоножек и -- от случая к случаю -- скорпионов.



    ГЛАВА XV



В пещере Меркурия русские не жили. Далеко, неудобно,
подойти трудно, да к тому же еще привидения. В древности здесь
совершались жуткие обряды. Стены сочились человеческой кровью.
Предсмертные стенания жертв, которых вспарывал нож жреца,
сотрясали гулкие недра. Так гласила легенда, имевшая хождение в
те времена, когда легковерные монахи писали хроники, страницы
которых стали для монсиньора Перрелли, человека отнюдь не
легковерного, кладезем любопытнейших сведений.
Затем настала эпоха Доброго Герцога Альфреда. В
определенных случаях Его Высочество предпочитали изображать
консерватора; Доброму Герцогу нравилось вызывать к жизни
воспоминания о давно похороненном прошлом. Привидения его не
заботили. Он любил все держать под личным контролем. Высказав в
присущей ему афористичной манере мысль о том, что "не всякая
древность воняет", он вплотную занялся пещерой Меркурия и
приказал проложить к ней удобные лестницы, достаточно широкие,
чтобы по ним могли, двигаясь вровень, пройти двое самых
дородных членов его Тайного совета, -- лестницы сквозь
расщелину в скале спускались прямиком ко входу в пещеру. Что
там происходило в пору его правления, никто толком не знал. Род
людской склонен верить самому худшему, что рассказывают о любом
великом человеке, и каких только глупостей и даже гадостей не
говорилось о Герцоге, правда, не в то время, когда он был еще
жив. Клятвенно уверяли, к примеру, будто он возродил
традиционные у древних пытки и человеческие жертвоприношения --
даже усовершенствовал их в духе упоительного Ренессанса. Многие
готовы были направо и налево рассказывать с обстоятельными и
надуманными подробностями о том, как Герцог, переодеваясь
Сатаною и не упуская при этом ни единой мелочи убранства,
пытался продлить свою жизнь и предотвратить упадок телесного
здравия, используя для этого кровь невинных младенцев, искусно
предаваемых смерти после ужасных и длительных мук. Нужно ли
говорить, что отец Капоччио посвятил сему предмету несколько
леденящих душу страниц.
Мистер Эймз, досконально изучивший правление Герцога
Альфреда, пришел к заключению, что такого рода эксцессы следует
считать несовместимыми с характером этого правителя,
характером, самой яркой чертой которого была любовь к детям.
Рассуждая как об этих, так и о еще более туманных обвинениях,
мистер Эймз заявлял, что Герцог был по натуре человеком слишком
жизнерадостным, чтобы предавать кого-либо пыткам -- не считая,
разумеется, тех, кто по его убеждению вполне таковых
заслуживал. В общем и целом, мистер Эймз относился к подобным
слухам с большим скептицизмом. Монсиньор Перрелли мог бы
поведать нам правду, если бы дал себе труд сделать это. Но по
причинам, о коих смотри ниже, он проявлял редкостную
сдержанность во всем, относящемся до правления его великого
современника. Он сообщил лишь следующее:
"В тот же самый год Его Высочество соблаговолили
восстановить и привести в прежнее рабочее состояние
полуразрушенное капище в скалах, известное средь простолюдинов
как пещера Меркурия."
Привести "в прежнее рабочее состояние". Звучит
подозрительно, здесь словно бы содержится скрытое обличение.
Следует помнить, однако, что историк Непенте питал к своему
Государю (о коем также смотри ниже) недобрые чувства, будучи в
то же время слишком благоразумным, чтобы высказывать их в
открытую; возможно, эти отмеченные горечью и имевшие глубоко
личные причины чувства и оправдывали в его глазах косвенные
выпады подобного рода, каковые он позволял себе всякий раз,
когда чувствовал, что ничем не рискует.
Так оно все и осталось -- окутанным тайной. Поскольку
число привидений удвоилось -- к древним добавились жертвы
Доброго Герцога, -- пещера пришла в еще больший, нежели прежде
упадок. Простонародье избегало разговоров о ней, а если и вело
их, то шепотком. Островитяне, услышав о какой-нибудь явственной
несусветице, приговаривали обычно: "Рассказывай! Такое бывает
только в пещере Меркурия". Когда же кто-либо бесследно исчезал
-- из дома или гостиницы -- или когда с кем-то случалось
что-либо постыдное, жители острова говорили: "Поспрошайте в
пещере" или просто "Спроси у Меркурия". Дорога к пещере совсем
обвалилась. Да туда никто и не ходил, разве что средь бела дня.
В ночное время на острове нельзя было сыскать более безопасного
места -- хоть для убийства, хоть для любви. Вот что